Глава 81 Разбор жалоб пациентов

* * *

Он вышел из кабинета, и мир вокруг остался прежним — всё те же тяжёлые шаги медбратьев по коридору, всё те же полушёпотные разговоры у постов, всё те же приглушённые стоны из палат, но что-то в этом ритме изменилось, надломилось, сместилось, как если бы под тонкой гладью привычного существования прятался невидимый разлом. В коридоре стоял густой, почти осязаемый запах антисептиков, формалина, влажных бинтов, но под всей этой химической чистотой таилось нечто более тонкое — тёплый, прелый дух больничных стен, напитанных годами страха и боли, и ещё что-то, едва уловимое, но не дающее покоя — возможно, его собственное беспокойство, ставшее частью этого воздуха.


Он чувствовал на себе взгляды. Они не были откровенными — нет, это было бы слишком просто, — но он знал, что они есть. Они цеплялись за него краем зрения, скользили по его спине, задерживались на его руках, сжимавших стопку карт. Кто-то оглядывался, но сразу отворачивался, кто-то прятал лицо за бумагами, кто-то проходил мимо, делая вид, что ничего не замечает, но в этом пренебрежении было что-то показное, выученное, слишком старательное. Они знали. Они все знали.


Он не мог сказать, что именно они знали, но это и не требовалось. Сам факт того, что знание существует, уже делал его уязвимым.


Мирослав сжал пальцы на картах, чувствуя, как хрустит бумага. Внутри — имена, истории, жалобы. Кем написаны? Самими пациентами? Или чужими руками, знающими, что и как надо написать, чтобы удар пришёлся точно? Эти листки, ещё несколько дней назад просто рутинные записи, теперь весили на порядок больше — доказательства против него или за него? Разве это теперь зависело от истины?


Он шагал вперёд, удерживая ровное дыхание, но в груди клубилось тяжёлое, вязкое ощущение. В его теле, воспитанном всей системой иерархий, была записана другая реакция. Омега должен был замереть, оцепенеть, не смотреть в глаза, выжидать. Ему не было позволено идти вот так, прямо, твёрдо, как будто он верит, что имеет на это право.


Но он шёл.


Пахло страхом.


Тонким, почти неуловимым — его собственным страхом. Он пытался его скрыть, запереть глубоко внутри, но, возможно, кто-то уже уловил его. Возможно, альфы чувствовали это — не разумом, а чем-то древним, глубинным, инстинктивным.


Он не мог позволить себе слабость.


«Если Карпов и его сторонники действительно нашли что-то подозрительное, мне нужно это исправить немедленно. Но если это провокация — я должен раскрыть их замысел».


Но что, если уже поздно? Что, если игра уже началась?


Он продолжал идти.


Он толкнул тяжёлую дверь, и воздух в палате встретил его густым, неподвижным удушьем — смесью лекарств, застарелого пота, скомканного страха и ещё чего-то неуловимого, чего-то глубже, чем просто запах болезни, глубже, чем одна человеческая боль. Пространство здесь казалось чем-то вязким, чем-то живым, и оно жило страхом, напиталось им, всосало в себя каждую беспокойную ночь, каждый вздох, каждый неуверенный взгляд, что бросали пациенты на двери, ожидая — кого? Судьбу? Врача? Судью?


Омега в кровати был неприметен — один из множества, тонкий, бледный, с руками, сжавшими угол простыни, точно та простыня могла его удержать, не дать утонуть. Нервная дрожь пробегала по его пальцам, он сжимал и разжимал ткань, словно проверяя, что та по-прежнему материальна, по-прежнему реальна, что он сам всё ещё здесь, а не где-то там, в чужих разговорах, где уже не принадлежит себе. Он поднял глаза — коротко, быстро, но тут же отвёл взгляд, точно увидел в Мирославе не человека, а что-то слишком сильное, слишком опасное, что нельзя разглядывать слишком долго.


— Добрый день. — Мирослав произнёс это ровно, без намёка на сомнение, без тени колебания, потому что если ты омега, ты либо контролируешь себя, либо кто-то другой делает это за тебя. — Меня зовут доктор Миргородский. Мне сообщили, что у вас возникли осложнения после операции. Расскажите, что вас беспокоит?


Он сел на край койки, но омега тут же чуть дёрнулся, совсем незаметно, неосознанно, но Мирослав почувствовал этот жест кожей, уловил его глубже, чем можно было бы объяснить словами. Инстинкт. Что-то в нём отзывалось, что-то глубинное, что-то, что требовало сжаться, принять положение ниже, отвести взгляд, не говорить, не утверждать. Но он не мог позволить себе этого. Он врач. Он здесь не для того, чтобы склоняться.


Омега молчал.


Но это было не простое молчание. В нём было слишком много тяжести, задержки, колебания — словно его язык споткнулся ещё до того, как он собрался говорить.


— Зуб… — наконец прозвучало это слово, тихое, словно признание в чём-то, что не должно было быть сказано. — Мне удаляли зуб… Всё было нормально, но потом началась боль, а мне сказали, что, может, неправильно что-то сделали…


Он не поднимал глаз.


Кто сказал?


Мирослав почувствовал, как его плечи напряглись. Он не выдал этого, конечно же, не выдал, но внутри всё сжалось в одно мгновение, одним резким толчком, болезненно, точно что-то острое скользнуло под рёбрами, как ледяное лезвие.


«Мне сказали?».


«Кто?».


«Что сказали?».


«Когда? Как? Каким голосом? В каком коридоре? В каком тоне? Был ли там смех?».


Омега не врал. Это было видно сразу. Но и правды здесь не было. Бывает ли так, что человек говорит только чужими словами? Словами, которые кто-то вложил в него, как яд каплями, и теперь он произносит их, но своих в них нет, нет ничего, кроме запуганного эха?


«Кто именно тебе это сказал, пациент?».


«Чьё дыхание ты почувствовал на своей шее, когда тебе говорили, что что-то не так?».


Но он не мог спросить этого вслух.


Он только смотрел на пациента — ровно, спокойно, пронизывающе, но не давя, удерживая ту самую грань, на которой омега не должен был сломаться. Он не был врагом. Но он и не был другом.


— Мне сказали… — повторил пациент.


Мирослав молчал.


И он ждал.


Ждал, какое имя прозвучит дальше.


Мирослав молчал, чуть склоняясь к пациенту, не отводя глаз. Он не давил, но и не отпускал. Это было что-то почти физическое — ощущение взгляда, в котором не было ничего угрожающего, ничего явного, но от которого невозможно было спрятаться. В воздухе повисло напряжение, не грубое, не нарочитое, но настойчивое.


Омега перед ним снова теребил простыню, будто это могло его защитить, будто этот кусок ткани, уже напитанный чужими ночными страхами, был крепче, чем он сам. Мирослав видел, как по его шее пробежала едва заметная дрожь, как дыхание сбилось, стало чуть короче, будто он сам не заметил, как его организм принял чужую волю, чужое давление, как его тело подчинилось тому, что диктовала ситуация.


«Страх. Вот он, страх. Чужой, разлитый в воздухе, смешанный с антисептиками, со сном, с этой больницей, с этими стенами. Кто-то внушил тебе его. Кто?».


Он провёл пальцами по краю постельного белья, будто рассматривая состояние пациента, а на самом деле чувствуя, как его собственная злость пробирается в пальцы, в запястья, в плечи. Он не показывал этого, нет, не имел права, но внутри что-то разгоралась, какая-то глухая, вязкая волна, которой нельзя было дать вырваться наружу.


— У вас идёт нормальный процесс заживления, — он говорил спокойно, размеренно, точно весенний лёд, трещащий под ногами, когда ты не знаешь, выдержит он тебя или в один миг провалится, и ты пойдёшь вниз. — Боль — это естественная реакция организма после операции. Но вот что меня интересует… Кто сказал вам, что что-то могло пойти не так?


Пациент вздрогнул, но неуловимо, лишь в уголке губ, в еле заметном движении плеч. Он моргнул, задержал дыхание.


Мирослав почувствовал, как всё его нутро напряглось.


«Боится? Боится меня? Или того, о ком я спрашиваю?».


Это было важно. Это могло решить всё.


Омега не поднимал глаз.


— Ну… Мне кто-то говорил… — Голос его дрогнул, но не так, чтобы сломаться, не так, чтобы сдаться, но в этом звучании было что-то слабое, что-то, что не принадлежало ему до конца. — Врачи обсуждали в коридоре…


Он всё-таки взглянул на него, на мгновение, на секунду, но там было что-то растерянное, какое-то беззащитное ожидание. Он будто просил не спрашивать больше, не вынуждать его говорить.


Но Мирослав уже не мог не спрашивать.


«Врачи обсуждали? Так ли это, пациент? Врачи? Или один врач? Один голос? Один разговор, который был оставлен именно для тебя, именно в тот момент, когда ты должен был услышать?».


«Ты слышал их случайно или тебе дали услышать?».


«Тебя направили сюда с жалобой или ты сам решил, что должен пожаловаться?».


Он снова ощущал злость. Тяжёлую, густую, как мутное течение, которое несёт под собой нечто глубже, чем просто раздражение, глубже, чем просто желание защититься. Это была атака.


Это не было сомнением пациента. Это была рука, которая положила это сомнение ему под язык.


«Значит, кто-то распространяет слухи. Это часть чьей-то игры, и я знаю, чьей».


Но он не мог сказать это вслух.


Он просто смотрел.


Пациент опустил голову.


А тишина между ними стала такой тяжёлой, что можно было услышать, как внутри неё ломается что-то невидимое.

* * *

Вторая палата встретила его не глухим страхом, не слабым, скомканным в ладонях простыней трепетом, а тяжёлой, неподвижной уверенностью — сомнение, которое не склоняется, не просит, но утверждает. Альфа, пожилой, крепкий, с лицом, на котором за годы вырезаны морщины власти, сидел на койке, не торопясь взглянуть на вошедшего, но сделав так, чтобы тот заметил его взгляд первым.


Сколько лет этому взгляду? Десятки? Сотни? Века, прожитые в этой системе, где альфа говорит, а омега слушает, где каждое слово имеет вес, но не весит больше, чем само положение. Мирослав не ссутулился, не занял меньше места, не приглушил голос — он не мог. Это было бы проигрышем. А он не мог проиграть.


— Честно говоря, доктор, я не уверен в ваших методах, — голос его был глух, но звучал твёрдо, словно гвоздь, вбитый в стену. Не вопрос, не сомнение, но утверждение.


Мирослав задержал дыхание — на секунду, на долю секунды, но этого хватило, чтобы внутри всё сжалось, напряглось, загорелось той самой знакомой, уже почти прирученной яростью, что таилась где-то в глубине, но не имела права выйти наружу. Он не может ответить резко. Не имеет права ответить резко.


Он только слегка наклонился вперёд, отрезая возможность отвернуться.


— И как себя чувствует ваш зуб? — голос его был ровен, мягок, но в нём было то, чего нельзя было не услышать, если знать, что искать.


Пациент сжал челюсти. На секунду, на долю секунды — этого хватило.


— Ну… Болит немного, но терпимо.


Он смотрел прямо, но за этим взглядом что-то было — что-то неуловимое, не совсем его, не совсем настоящее.


Мирослав ощутил, как в груди полыхнуло.


«Ты говоришь мне то, что должен сказать?».


«Кто научил тебя этой фразе?».


«Ты слышал её прежде, она откуда-то пришла, откуда?».


Он не мог спросить этого вслух.


— Это обычная реакция на лечение. Через пару дней дискомфорт уйдёт.


Он чувствовал, как его пальцы сжимаются на листках в руках.


— А кто именно вам говорил, что мой метод ненадёжный?


Альфа снова задержал дыхание.


«Вот оно. Вот этот момент. Не фраза, не слова, но пауза между словами. То, как человек ищет ответ, которого у него нет. Как он выбирает, сказать или не сказать. Как он делает выбор не здесь, не в этот момент, но в тот, когда кто-то раньше — другой, чужой — уже оставил в нём этот вопрос, этот шаблон, этот заранее заготовленный страх».


— Ну… Говорили… Да какая разница?


Какая разница?


Мирослав почувствовал, как его плечи напряглись.


«Разница огромная. Разница в том, кто сказал. Разница в том, зачем сказал. Разница в том, что теперь ты не мой пациент, а чей-то инструмент. Ты не сомневаешься, ты не ищешь правды, ты исполняешь роль. Ты не понимаешь, но тобой уже управляют».


«Кто? Карпов? Кто-то ещё? Они смотрят на меня? Они ждут? Они уже знают, как я отвечу?».


Мирослав не ответил сразу. Он знал, что если ответит слишком быстро, слишком резко, слишком откровенно — он проиграл.


Он медленно выдохнул.


Пальцы разжались, листки остались на коленях.


Голос его был ровен, холоден, бесцветен.


— Разница есть.


Пациент не ответил.


Между ними стала тишина, такая густая, что можно было услышать, как её режут зубами.

* * *

Он вошёл в кабинет и не сразу зажёг свет. Некоторое время стоял, прислушиваясь к собственной тишине. За стеной, в глубине коридоров, больница продолжала жить: шарканье ног по линолеуму, редкие приглушённые голоса, чьё-то кашляющее дыхание, и в этом не было ничего нового, ничего, что не повторялось бы изо дня в день. Но теперь всё звучало иначе.


Раньше этот шум был для него фоном, ритмом живого организма, частью которого он стал по необходимости. Теперь же этот ритм дрожал, колебался, менялся, точно кто-то, скрытый, невидимый, уже перебирал его нити, уже ставил ловушки, уже ждал.


Он медленно подошёл к столу, осторожно, будто проверяя, не успело ли что-то измениться в его собственном пространстве за время его отсутствия. Медицинские карты легли на стол с сухим, тихим шорохом. Он посмотрел на них, но не видел отдельных листков — только узор игры, только то, что за ними стояло.


Он не ошибся. Это не было совпадением, не было простым недовольством пациентов.


«Карпов не наблюдает. Карпов действует. Он расшатывает. Не больницу, не систему — меня. Он ждал, когда я оступлюсь. А теперь он не ждёт. Теперь он сам кладёт мне под ноги камни».


Он провёл пальцами по столу, медленно, точно проверяя, всё ли на месте. Часы тикали — медленно, спокойно, но с каждой секундой всё громче, всё явственнее, словно даже время понимало, что оно теперь не его союзник.


Мирослав вдохнул и выдохнул.


Он не имел права колебаться.


Но ещё острее он чувствовал давление.


Он был омегой.


Игра была уже не только в словах, не только в профессиональных вопросах. Она шла глубже, била в то, что нельзя было сказать вслух, что можно было лишь подразумевать — вопрос иерархии. Вопрос того, насколько долго альфа позволит омеге оставаться тем, кто принимает решения.


Он не сдастся.


Он не имеет права сдаться.


Дверь кабинета чуть скрипнула, и он уже знал, кто это, даже не оборачиваясь.


— Слушай, Мирослав…


Николай говорил тихо, но не потому, что боялся. Нет, в его голосе была другая осторожность — та, что исходит не из слабости, а из понимания, что за каждым словом стоит что-то большее, чем само слово.


Мирослав медленно поднял глаза.


Николай стоял в дверях, переминаясь с ноги на ногу, но не глядя прямо, и этот его взгляд, скользящий в сторону, будто он не хотел сказать, но знал, что сказать придётся, раздражал сильнее, чем могли бы раздражать открытые насмешки.


— Мне кажется, что это не просто жалобы. — Он выдержал паузу, слишком длинную, слишком наполненную смыслом. — Я слышал, как Карпов говорил кое-что коллегам. Он настраивает людей против тебя.


Мирослав медленно моргнул.


Слова не удивили. Нет, это было даже легче — когда слышишь то, что уже знаешь, то, в чём не нужно сомневаться, что уже давно пульсирует под кожей, в висках, в напряжённых пальцах, в сжатых плечах.


Он наклонился к столу, провёл ладонью по картам, будто в этом движении заключалось решение, будто через бумагу можно было почувствовать пути, которыми двигалась атака.


— Я уже догадался.


Голос его был глух, ровен, почти бесцветен.


— Но почему именно сейчас?


Николай задержал дыхание.


Только на миг.


Но этого хватило.


— Он ждёт момента, когда ты совершишь ошибку.


В коридоре кто-то прошёл, стук каблуков отразился от стен и стих.


— И если такой момент не наступит — он создаст его сам.


Создаст.


Мирослав ощутил, как в груди что-то сжалось, как будто внутри, глубоко, невидимо, уже сработал механизм, который он не мог остановить.


Он знал.


Знал, что это не просто удары. Это подготовка.


«Значит, я был прав. Теперь мне нужно подготовиться. Если Карпов хочет войны, он её получит».


Но он не сказал этого вслух.


Он только молча кивнул.


И закрыл медицинскую карту.


Он сел за стол, не торопясь, почти медленно, словно тело ещё не осознало необходимость действий, но разум уже двигался, уже выстраивал ряды, уже рассчитывал, как сделать следующий шаг так, чтобы его не загнали в угол. Он смотрел на стопку медицинских карт перед собой, но видел не бумагу, а сеть. Тонкую, сложную, сплетённую ловко и точно, чтобы не разорвалась от первой же встряски.


Каждая жалоба — не случайность. Каждое слово, сказанное пациентами, не их слова. Он видел это теперь отчётливо, как рисунок, проступающий из-под слоя старой краски, когда начинаешь тереть поверхность.


«Карпов не хочет просто отстранить меня. Он хочет сделать так, чтобы я сам стал тем, кем мне велено быть. Тем, кем я не стал, но должен был. Он не просто давит — он меняет меня. Точнее, хочет поменять».


Он скользнул взглядом по именам, по диагнозам. Что в них есть общего? Почему именно эти пациенты?


Рука его остановилась на одном из листков, пальцы слегка постучали по полям, будто инстинктивно проверяя, на месте ли границы, нет ли там чего-то постороннего, чего-то, что он упустил. Он ощущал пульсирующую злость — тихую, но живую, растущую в темноте сознания, от которой нельзя было избавиться.


«Карпов не оставит меня в покое».


Это было уже не предположение.


Это было факт.


Он медленно выдохнул, наклонился вперёд, сложил карты в ровную стопку, точно выстраивая позиции на шахматной доске.


Он закроет эту брешь.


Он не даст себя подставить.


«Но теперь я знаю его тактику. И я буду готов».


Папка с медицинскими записями захлопнулась с сухим, почти резким щелчком.


За окном темнело.


Буря была уже не в воздухе.


Она была внутри.

Загрузка...