Глава 123 Говори, пока можно

Кафе на углу Петровки выглядело почти забытым: деревянная вывеска без названия, запотевшие окна, к которым изнутри прислонялись круглые столики. Мирослав зашёл внутрь, будто в другой мир — тихий, тёплый, не требующий срочного ответа на чужой вопрос. Мягкий свет ламп, укрытых вишнёвыми абажурами, ложился пятнами на деревянный пол. Пахло крепким кофе, чуть пережаренной корицей и тёплой буханкой, которую только что достали из духовки. Людей было мало — двое за шахматной доской, ещё один читал газету, щурясь в очках.


Он прошёл к столику у окна — ближе к лампе, но дальше от других голосов. Николай уже сидел, курил — табак у него был какой-то странный, сладкий, вонючий. Мирослав снял пальто, положил шапку на соседний стул и присел напротив, не говоря ни слова. Тишина между ними была почти дружеской.


— Опоздал, — лениво сказал Николай, отложив папиросу. — Я уже думал, тебя в Кремле прописали.


— Лучше бы прописали, чем заставили отчитываться за каждое движение, — ответил Мирослав, не улыбаясь.


Николай кивнул официанту, показал два пальца. Через пару минут перед ними поставили чайник с кипятком, две пиалы, блюдце с сухариками. Ни сахара, ни молока — ничего лишнего. Мирослав налил чай, закусил губу.


«После всего, что произошло, мне нужно просто выдохнуть. Николай — единственный человек, которому я могу сказать всё, не опасаясь последствий».


— Ну как, — снова начал Николай. — Дышится в новом звании?


Мирослав посмотрел в окно. За стеклом, будто на экране, двигалась Москва — кареты, вороны, огни витрин. Он молчал. Потом медленно сказал:


— Как будто шея затянута чем-то невидимым. Ты идёшь, улыбаешься, говоришь уверенно — а внутри будто воронка. Только не засасывает, а сдавливает.


Николай наклонился ближе, заговорил тихо:


— Боишься?


— Всего, — кивнул Мирослав. — Слова. Паузы. Не того взгляда. Даже вот этого чая. Вдруг кто-то смотрит. Вдруг заметит, как я держу чашку. А потом — доклад. И ты не врач, не человек. Ты — ошибка.


— Но ведь ты всё ещё Миргородский, — произнёс Николай, и в его голосе звучало не сомнение, а проверка.


Мирослав сжал кулак.


— Я не знаю, кто я. Утром я — омега. Вечером — руководитель реформ. Ночью — человек, которого может не быть завтра. Я боюсь себя в каждом из этих обличий.


— Тогда почему ты пришёл? — спросил Николай, не отводя взгляда.


Мирослав пожал плечами.


— Потому что ты один, кто говорит со мной, как с равным. Не как с приказом. Не как с мишенью. Не как с загадкой.


— И тебе этого мало? — тихо.


— Мало, — повторил он. — Но хоть что-то.


«Он поймёт. Он не задаст вопрос, на который мне нельзя ответить. Он просто даст мне быть».


Николай посмотрел на него долгим взглядом. Потом достал из кармана сложенный вчетверо клочок бумаги и передал Мирославу.


— Адрес. Там живёт фельдшер, который служил в особом отделе. Я обещал ему познакомить с человеком, у которого есть план. Он ничего не решит — но он умеет слушать. Может, тебе пригодится.


Мирослав взял бумажку, не разворачивая. Положил во внутренний карман.


— Спасибо.


— Не за что. Ты ведь не просил.


Он улыбнулся — и впервые за день это была настоящая улыбка, без долга, без страха.


В воздухе повисло облегчение. Как будто кто-то невидимый отступил. Как будто в этой тёплой тени старого кафе не действовали законы 1935 года. Хотя бы на час. Хотя бы пока чай не остыл.


Официант убрал пустую сахарницу со стола, словно дав знак — начинается нечто более тяжёлое, чем разговор о погоде. Николай молча размешал кофе, не отрывая взгляда от друга. Мирослав, наоборот, смотрел в окно: отражения редких прохожих в лужах напоминали ему плёнку, которую кто-то перематывает назад — словно Москва хотела спрятать следы сегодняшнего дня.


— Ты выглядишь так, будто тебе неделю не давали спать.


Мирослав чуть дернул щекой, не оборачиваясь.


— Чувствую себя примерно так же.


— Это у тебя, значит, такие радости от поддержки вождя?


Он хотел усмехнуться, но вместо этого только втянул губу. Мирослав опустил взгляд на чашку, где чай уже успел остыть на поверхности.


— Это не поддержка. Это проверка. И ответственность, которая с каждым днём становится тяжелее.


Николай откинулся на спинку кресла, вздохнул.


— Ты всё время напряжён. Словно тебе выдали не доверие, а повестку на расстрел.


Мирослав покачал головой, будто отгоняя мысли, которые всё равно не уходили.


— А что, не так? Здесь же всё именно так и работает.


— Ты видел его лично, — сказал Николай тише. — У вас был разговор. Это ведь уже значит что-то. Хотя бы то, что тебя пока не уберут.


Мирослав посмотрел на него — взгляд был тяжёлый, мутный, как вода в умывальнике в конце смены.


— Он смотрел сквозь меня. Как сквозь стекло в операционной. Не на человека — на инструмент. Если инструмент работает, его оставляют. Если нет…


— Сломают. Или заменят, — закончил за него Николай. — Я это понимаю.


Мирослав сцепил пальцы в замок, локти упёрлись в стол. От его плеч исходила тонкая дрожь — не от холода, не от страха, а от внутреннего износа.


— Он дал мне срок. Не словами, не приказом. Просто… дал. Я это почувствовал. Как будто внутри меня появился часовой механизм, который я не включал. Но он тикает. И я не знаю, сколько у меня осталось.


— У всех тикает, — сухо сказал Николай. — У кого-то — громче. У кого-то — с приглушением. Ты — из первых.


«Сталин дал мне возможность, но он ждёт результатов. А если я провалюсь, мне этого не простят».


— Я думал, — продолжил Мирослав после паузы. — Что мне просто дадут шанс. А оказалось — дали канат. И смотрят, повешусь ли я сам или начну тянуть кого-то за собой.


Николай сдвинул блюдце, будто что-то его раздражало в его ровности.


— А ты что выбрал?


Мирослав тихо ответил:


— Я пока просто держу.


Николай молчал, потом неожиданно рассмеялся — не громко, скорее, как нервный вздох с остатком иронии.


— Тогда держись крепче, Миргородский. Ты единственный омега, которого я видел с такими руками. Знаешь, обычно — тихие, вежливые, с поникшей шеей. А ты держишься, будто сам можешь сломать этот город.


Мирослав поднял брови.


— Я не хочу ломать. Я просто не хочу исчезнуть.


— Так не исчезай. Пока мы можем пить этот поганый чай и говорить друг другу глупости — ты ещё здесь.


Они замолчали. Улица за стеклом дрожала в свете ламп, как старый киноплёночный кадр. Часы тикали на стене. Где-то в уголке кафе кто-то перечитывал газету, шурша ею, будто фоном к их разговору. А между ними повисло то хрупкое, мимолётное понимание, которое бывает только ночью — когда двое знают, что боятся одного и того же, но продолжают идти вперёд.


Мирослав держал чашку обеими руками, будто в ней было не питьё, а возможность остаться на плаву. Горячий чай уже остыл, но пальцы не отпускали фарфор — слишком многое в этом движении было непроизвольным, почти инстинктивным. Он сидел немного склонившись вперёд, плечи сутулились, как будто вся тяжесть недели легла в эту позу. Свет из окна отражался в его глазах, делая их глубже и тусклее.


— Я думал, что если буду работать честно, всё получится. Но теперь понимаю, что этого мало. Здесь недостаточно просто делать своё дело. Здесь всё — игра.


Николай отложил чашку, больше не притворяясь весёлым. Лицо его стало серьёзным, и даже голос будто сменил температуру.


— Ты боишься?


Мирослав не сразу ответил. Он долго смотрел в чаинку на дне, будто в прорубь, и только потом усмехнулся — тихо, со странной горечью, почти нежно.


— Конечно. Если я ошибусь, меня сотрут, и никто не вспомнит, что я вообще пытался что-то изменить.


Он говорил так, словно не жаловался, а излагал протокол вскрытия. Как врач, который констатирует смерть — буднично, выверенно, без истерики.


Николай чуть наклонился вперёд, не отрывая взгляда от его лица. Глаза у него были такие, как у тех, кто много видел и при этом не ослеп.


— И ты всё равно идёшь дальше.


Мирослав на мгновение сжал губы, будто слова застряли в горле, но потом выдохнул:


— Потому что у меня нет выбора.


«Я действительно не могу иначе. Это как заклинание, которое уже произнесено — и отголоски его разлетаются по углам. Даже если замолкну, оно уже звучит без меня».


— Я больше боюсь не Сталина. И не провала, — сказал он тихо, почти не шевеля губами. — Я боюсь, что начну верить в то, что всё это нормально. Что со временем увижу очередную показную проверку и скажу себе: так и надо. Что буду подписывать бумаги и даже не вздрогну.


Николай опустил глаза, потом медленно проговорил:


— Если ты начнёшь это считать нормальным — ты исчезнешь. А пока ты боишься, пока тебе тошно — ты живой.


Мирослав кивнул, не поднимая головы. Впервые за долгие месяцы он сказал это вслух. Признался не просто в страхе, а в той безысходности, которую носил в себе с того момента, как открыл глаза в другом времени. Этот страх не имел формы, не имел имени — он жил между рёбер, в сердце, в языке, который приходилось переучивать, и в жестах, которые больше не принадлежали его эпохе.


А теперь страх впервые получил голос. И этим голосом он сказал: «я боюсь исчезнуть». И, сказав, почувствовал, как отступила тьма — ненамного, но на шаг.


Мирослав сидел, не отрывая взгляда от узора на столе — светлая линия шла по краю дерева, как трещина по льду. Он чувствовал, как внутри всё застыло, но под этой коркой — бурлило. Слова Николая были тихими, но весомыми. Он не подталкивал — он держал, как человек, умеющий быть рядом, не обнажая жалости.


— Ладно. Давай разберёмся. Чего ты боишься больше всего?


Мирослав медленно поднял глаза. Несколько секунд молчал, будто внутри проверял: не соврёт ли сам себе, если скажет правду. Потом кивнул, коротко, будто соглашался на операцию без наркоза.


— Что я подведу людей, которые в меня поверили.


Голос у него был хрипловатый, будто от того самого чая, который остался недопит. Но глаза уже не бегали, не прятались.


Николай наклонился ближе, и кивнул — не быстро, с каким-то тяжёлым уважением.


— Тогда делай так, чтобы этого не случилось. Ты сказал, что игра — хорошо, учись в неё играть. Только не забывай, кто ты на самом деле.


Мирослав опёрся локтями о стол, сцепил пальцы, как на молитве, и с трудом выдохнул. Не как человек, которого убедили — как человек, который вынужден признать: другого пути нет.


«Он прав. Эта игра не закончится сама. Никто не скажет: хватит. Никто не даст отсрочку. Я уже внутри. И я должен научиться дышать в этом воздухе».


Он кивнул сам себе, чуть заметно.


— Значит, пора перестать надеяться на чудо. Пора начинать считать. Планировать. Упреждать.


Николай улыбнулся уголками губ — не радостно, а понимающе. Как человек, который тоже проходил через эту точку.


— У тебя получается лучше, чем ты думаешь.


Мирослав чуть приподнял брови.


— Это ты сейчас как друг говоришь или как циничный завотделением?


— Как человек, у которого тоже когда-то дрожали руки перед первым приказом, — ответил Николай просто.


Мирослав закрыл глаза на секунду. Пропустил это сквозь себя. Признал. Принял.


«Я больше не один в этом городе. И, возможно, именно это — единственный шанс выжить в системе, которая любит одиночек только в момент казни».


Он открыл глаза, и голос его прозвучал тише, но увереннее.


— Спасибо, Коля.


Николай махнул рукой.


— Платишь ты чаем, так что это была сессия без гонорара.


Оба усмехнулись — легко, без нажима. Смех не вылечил, но дал дыхание. И этого было достаточно, чтобы начать думать, как двигаться дальше.


Николай молча смотрел на Мирослава, не перебивая. Он не торопился предложить утешение — знал, что сейчас слова могут быть лишними. Тишина между ними была тёплой, почти подвижной, будто ещё одно живое существо сидело с ними за столом и наблюдало, затаив дыхание.


Мирослав поднял взгляд. В глазах — не растерянность, а та тяжёлая ясность, которая приходит к человеку после ночного дежурства, когда от усталости стираются все роли, и остаётся только правда.


— Я иногда думаю, что не в том теле оказался, — сказал он негромко, медленно. — Не в той эпохе. Не в той системе координат. Я как будто отражение, которое само не понимает, откуда оно.


Николай сдвинул брови, чуть кивнул.


— Ты чувствуешь себя чужим?


— Я больше, чем чужой. Я неправильный. Здесь всё дышит страхом — и я это понимаю, вижу, чувствую, а внутри всё равно не могу принять. Как будто во мне другое дыхание. Более тонкое, что ли. Современное. Но это не помогает — наоборот, мешает. Потому что ты знаешь, как должно быть… но должен делать по-другому.


— Потому что если не сделаешь, исчезнешь, — тихо повторил Николай.


— Да. И это пугает. Но ещё сильнее пугает то, что однажды я всё-таки приму правила игры. Растворюсь. Привыкну.


Николай откинулся на спинку стула, выдохнул.


— Ты и вправду говоришь так, будто ты из другого времени.


Мирослав едва усмехнулся, почти беззвучно.


— Иногда мне кажется, что я и есть из другого времени.


Он говорил и сам чувствовал, как слова соскальзывают со смысла, как будто язык не выдерживал веса их подлинности. Чай в чашке остыл, но никто не торопился заказывать новый. В кафе звучала негромкая музыка — старая, советская, с плёночным треском и еле уловимым фальшивым аккордом в финале. Она казалась чем-то до невозможности настоящим — и потому особенно чуждым.


— Я стал смотреть на людей иначе, — признался он вдруг, не отрывая взгляда от окна. — Не как на коллег, не как на персонажей. А как на живые организмы в ловушке. У каждого — своя стратегия выживания. Кто-то притворяется, кто-то доносит, кто-то молчит и исчезает. А я всё никак не могу выбрать, кем быть.


— А может, ты не должен выбирать, — сказал Николай медленно. — Может, ты как раз тот, кто наблюдает.


Мирослав посмотрел на него.


— Ты имеешь в виду… как регистратор?


— Не знаю, — пожал плечами Николай. — Но в тебе есть что-то от человека, который не принадлежит ни одной из ролей. Как будто тебя поставили в центр круга и сказали: смотри. А что ты с этим сделаешь — уже твоё дело.


Мирослав снова опустил глаза.


«А я всё смотрю. И не могу понять: я здесь чтобы спасти, или чтобы зафиксировать гибель. Или… чтобы привыкнуть к ней».


— Я не знаю, кто я теперь. Я больше не тот, кем был в прошлом. Но и не тот, кем ждут, что я стану.


Николай вздохнул.


— Это и есть одиночество. Настоящее. Когда ты стоишь посреди двух берегов и оба тебе чужие.


— И никто не подаёт лодки.


— Да.


И снова наступила тишина. Не гнетущая — наоборот, очищающая. В этой тишине не было угрозы, не было осуждения. Только факт: вот они — двое. Один говорит правду. Второй — слышит.


А значит, не всё ещё потеряно.


Николай отхлебнул из чашки и поставил её обратно с тем вниманием, с каким хирург кладёт инструмент на лоток. Он смотрел на Мирослава спокойно, почти устало — как смотрят на человека, который сам себя казнил ещё до приговора.


— А знаешь, ты всё время говоришь, будто тебя вот-вот уничтожат, — произнёс он, опираясь локтем о край стола. — Но ведь ты уже выжил. Уцелел в самом начале. Когда сюда попал, когда всё было новым, диким, жестоким. Ты тогда ничего не знал. Сейчас знаешь.


Мирослав чуть сжал губы.


— Но именно теперь и страшнее.


— Почему?


— Потому что теперь есть, что терять.


Он не хотел, чтобы голос дрогнул, но дрогнул. Он не хотел, чтобы глаза увлажнились, но увлажнились. Быстро моргнул, отвёл взгляд, как будто в окне было что-то важнее.


— Я чувствую… будто на мне лежит вся эта эпоха. Не как бремя — как давление. Как если бы стены этой страны дышали мне в затылок. И я должен… выровнять осанку. Не потому что верю. А потому что боюсь показать слабость.


Николай молча наклонился вперёд, согнувшись так, чтобы их лица оказались почти на одном уровне.


— И что ты хочешь?


Мирослав ответил не сразу. Пальцы его сомкнулись в замок — неосознанно. Он смотрел сквозь стекло, на улицу, где редкие прохожие брели, прижимая шапки к ушам. Автобус глухо звякнул на повороте, свет фар скользнул по стеклу, осветив угол стола.


— Я хочу… чтобы хоть кто-то остался живым. Чтобы те, кто пойдут за мной, не оказались мясом. Чтобы хоть одна реформа выжила, не став чьим-то приговором. Я хочу, чтобы всё, что мы делаем, не было очередной утопией. Или хуже — очередной жертвой.


Николай выпрямился, откинулся назад, положив ладони на колени.


— Это не звучит как мечта. Это звучит как план. Страшный, но реалистичный.


— А мечтать здесь опасно.


— Да, — тихо согласился Николай. — Мечтателей здесь быстро приравнивают к предателям.


Мирослав усмехнулся одними уголками губ.


— Странное чувство: когда хочешь добра — становишься подозрительным. А когда молчишь — вроде бы в безопасности, но уже мёртв.


— Потому ты и жив, — сказал Николай. — Потому что выбираешь между двумя смертью. И пока выбираешь — ты ещё есть.


Мирослав кивнул, медленно, как будто сам себе давал разрешение дышать. Ночной воздух за окном наливался свинцом. В кафе кто-то засмеялся в углу, нервно, с хрипотцой. Мир казался ненадёжным, хрупким, и оттого — настоящим.


«Я не знаю, сколько у меня времени. Но если я буду молчать — его станет ещё меньше».


Он посмотрел на Николая. И впервые за долгое время — не как на коллегу, не как на подчинённого, не как на зеркало системы.


А как на того, кто тоже стоит в этой темноте. И тоже не знает, как пройти её. Но не уходит. И этого — достаточно.

Загрузка...