4
Домой Целестина возвращалась уже без опаски. Почему-то ей казалось, что, даже если у неё и есть враги, им ни к чему нападать, когда дела на сегодня уже сделаны. Она уже отпирала калитку, когда заметила, что Бзур-Верещака жестикулирует из круглого окна на втором этаже.
Целестина сразу догадалась, в чём дело. В доме были нежелательные гости. Значит, входить надо через дверь кухни, сбросить там туфли и тихо-тихо, в одних чулках, проскользнуть коридором и лестницей на второй этаж. Или, как вариант, нырнуть в каморку при кухне и подсмотреть через замаскированное книжным шкафом окошечко, о чём говорят в гостиной. Что Целестина и сделала.
Бабушка сидела к ней спиной. С каждым вдохом и выдохом она пульсировала, словно чёрная грозовая туча. А напротив, прямо по центру обзора, сидел Данилюк, пан директор гимназии. Тощий, с торчащими соломенными усами, в светло-сером костюме и полосатом галстуке. Было заметно, что обстановка в доме его угнетает. Пан директор, такой грозный в своём кабинете, сидел на краешке кресла, словно робкий коммивояжёр. Шляпу он положил на колени и нервно теребил длинными, жёлтыми от сигаретного дыма пальцами. И даже золотая цепочка его часов казалась теперь фальшивой.
– Пани генеральша, – повторял он, кажется, в тысячный раз, – ваша внучка и моя ученица…
– Юная пани мне не внучка!
– Прошу прощения…
– Целестина мне не внучка, а воспитанница! Неужели пан директор не понимает разницы!
– Разве воспитанница – не почти то же самое?
– Воспитанница – важнее! Очень часто жадные старики совсем не заботятся о внуках! Но невозможно не заботиться о том, кого ты воспитываешь!
Тут Целестина заметила, что бабушкин гроб так и не успели убрать на чердак. Он по-прежнему стоял на столе в гостиной. Рядом прислонена крышка с фамильным гербом.
– Вот именно, – пан директор даже поднял указательный палец, словно надеялся удержать на нём удачный момент, – и пани, как опекун, должна понимать, насколько важно образование в нашу эпоху Санации и Реконструкции. Но сегодня Целестины опять не было на занятиях!
Даже сквозь стену было слышно, что бабушка ворчит – одним животом, словно старая кошка. А ещё можно было заметить, как сильно ей хочется перетащить сюда её новомодный кальян.
– Ну, очевидно, что её не было в гимназии! Пан директор же видел мою записку!
– Да, видел. Разумеется, если есть уважительная причина…
– Разве похороны родственника и опекуна – недостаточно уважительная причина?
– Да, я согласен, но… ведь пани и есть этот родственник! И пани пишет её уже в пятый раз!
– И в шестой напишу.
– Но…
– Никаких «но»! Пан директор, вы же сами учите детей. Было ли у вас хоть раз, чтобы у кого-то из учеников всё получалось сразу и хорошо? Нет, так не бывает! Все и во всём ошибаются в первый, а многие и во второй раз. А я – не хочу, чтобы меня хоронили с ошибками! И хочу всё отработать, всё проверить. Пока ещё я жива!
– Согласен в этом, пани жива и проживёт ещё сотню лет. Вот почему мне представляется необязательным присутствие Целестины…
Старая Анна Констанция почти зарычала.
– Пан директор думает, что это так просто – вернуться из мёртвых? – цедила она. – Пан директор такое говорит только потому, что сам никогда не делал. Пусть пан директор попробует! Видит ли пан директор этот гроб! Это хороший гроб, большой, обжитой, сделанный под мой размер, а не размер пана директора. Пан директор изволит прилечь?
– Нет, прошу вас, нет…
– Так пусть пан директор не тратит моё время и идёт вон! Лучше пану директору самому подумать о своей жизни и смерти! Как бы пану директору самому не умереть по ошибке! Как бы пану директору самому не остаться без погребения!
Данилюк вскочил, пригладил волосы, хотел что-то сказать – но тут шляпа, про которую он успел забыть, свалилась и покатилась по полу. Он бросился вдогонку, однако в последний момент сам же её нечаянно и пнул. И шляпа укатилась под стол, где стоял гроб.
Пан директор так и крякнул от неожиданности. Какое-то время он стоял и смотрел на непокорный головной убор. Потом, наконец, набрался мужества и залез под стол, подхватил шляпу, нахлобучил на голову, чтобы не убежала, и попытался двинуться назад, но перепутал направление и даже налетел на ножку. Перепуганный ещё больше, он ползком выбрался с другой стороны стола, кое-как выпрямился и заковылял в прихожую. Целестина подумала, что если бы бабушка была совсем не в настроении, то пан директор гимназии полз бы на четвереньках до самой прихожей, а может быть, и до выхода из особняка.
Какое-то время в комнате не было слышно ничего, кроме старушечьего дыхания. Потом послышался голос старой Анны Констанции:
– Пани Целестина может выходить и умываться. Скоро ужин, а у юной пани уроки не сделаны… 3. Сопротивление 1
Цеся (именно так образуется уменьшительная форма от имени «Целестина» – и никак иначе!) родилась и выросла далеко отсюда, среди чёрных лесов Малой Польши. Но за первый учебный год она уже успела полюбить Брест-над-Бугом.
Сперва о путешествии в Полесское воеводство не шло и речи. Её собирались послать в краковскую гимназию, к каким-то дальним родственникам. Отец, человек прогрессивных до опасного взглядов, сказал на прощание, что гимназия поможет ей «вырваться из идиотизма деревенской жизни».
В краковской гимназии дело, однако, не заладилось. Не прошло и недели, как дождливым, ветреным вечером, одним из тех, в которые ночь наступает раньше времени, кто-то принялся стучать ногами в дверь особнячка Крашевских.
Это была Целестина, только что с вокзала. На шляпке сверкали капли дождя, в руках – всё те же чемодан и саквояж. Ручку саквояжа обвивал, словно змея, початый круг краковской колбасы.
– Цеся, ты чего вернулась? – только и спросил отец.
– Не буду там учиться!
– Тебе учителя не нравятся? Или одноклассницы?
– Обои там в квартире некрасивые, – ответила Целестина. – Разве можно учиться с такими обоями?
– Ну ты, Цеся, и фанарэбная пани, – заметил отец. – Разве можно так привередничать? А как же национальное объединение? Угроза большевиков…
– Вот именно, – согласилась Целестина. – Мало нам большевиков, так теперь ещё и обои!
И вот родители посовещались, подумали – и отправили её к пани Крашевской в Брест-над-Бугом. Старая генеральша тоже была родственницей, только по другой линии.
Сначала Цеся немного боялась – ведь город расположен поблизости от тех самых большевиков. Вдруг они тут по улицам, как волки, бегают… Оказалось – ничего подобного. Она быстро привыкла.
Большевиков вспоминали как анекдот. Да и мало кому их было вспоминать – за годы Великой Войны город обезлюдел, и его строили почти заново.
Крепость была окутана тайной, Целестина видела её только издали. Длинные красные стены казарм тянулись через всю линию горизонта.
На главной площади было куда интересней, она вполне могла бы достойно украсить какой-нибудь немецкий вольный город. А нарядных особняков, как в колонии Нарутовича, не найти даже в Варшаве.
От роскошной площади в обрамлении трёх административных районов расходились бульвары, переходя во вспученные улочки. Тамошние одноэтажные домики были похожи на сундуки, а внутри кварталов шелестели яблони палисадников. В этих домах, особенно ближе к гетто, было определённо что-то таинственное.
А если пойти дальше по Шоссейной, то буквально через пару кварталов железной дороги город вдруг превращался в типовую деревню с курицами в огородах и коровами, которые провожают тебя сонными глазами. Здешняя жизнь была непонятной, но какой-то очень простой и незагадочной – несмотря на то, что среди жителей еврейского квартала было немало знатоков Каббалы.
Гимназистке из колонии Нарутовича делать там было нечего. Так что Целестина была там только пару раз. В шести кварталах вокруг главной площади можно было отыскать всё, что нужно девице её лет: Городской сад, симпатичные лавочки и кинематограф.
Всё это было новым, свежим и уже немного таинственным. И за эту таинственность Целестина была готова простить городу всё: и лужи на дорогах, и коз в городском саду, и даже обязанность изучать на литературе поэзию Яна Кохановского.
Дома тоже было хорошо, хотя пани Анна Констанция наводила жути. Повар и горничная забавляли даже своими недостатками.
Единственной проблемой был восемнадцатилетний Андрусь, ещё один младший родственник старой генеральши. Этот невольный сводный брат порядочно раздражал.