Ночью над поселком Едькино прокатилась гроза. Намаявшийся, переживающий за судьбу своего автомобиля больше, чем за судьбу жены, Григорьян спал на заднем сиденье родного жигулёнка — хоть самого укради.
Сквозь сон слышал он, будто по капоту, крыше и дверцам машины бьют палками, стучат кулаками и орут какие-то люди. От этих полоумных криков и стуков гудела земля. А он, сжавшись в комок, прячась за сиденья, отстреливался и все силился из автомата Калашникова пристрелить уворачивающихся дебилов.
Тучи уже так громыхали, что Григорьян вздрагивал, на секунду просыпался, садился на сиденье и сквозь полураскрытые веки видел в окошко жигуленка, как в грифельно-черном небе сверкают накаленные до предела молнии, как неистовствует на вершинах склонов горной гряды «Королевские скалы» раскатистая гроза.
Незадолго до рассвета к машине подошла обессиленная Ализа. Она рыдала от злобы, горя и обиды. Ей казалось, что все, решительно все ополоумели и как сговорились против неё. И никто не только не поверит её рассказу, но еще и сочтут за сумасшедшую.
Она прислонилась спиной к жигуленку, сжала на груди кулаки и посмотрела в небо.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери услыши меня, грешную и недостойную рабу Твою. Что же я натворила, Господи? Где же мой сын? Прости меня, никудышную! Господи, в милости Твоей власти чадо моё, мой МарТин, помилуй и спаси его имени Твоего ради. Господи, огради его от видимых и невидимых врагов, от всяких бед, зол, несчастий и от напрасныя смерти. Аминь.
Ализа закрыла глаза и вспомнила тот зимний морозный день, когда родился МарТин. Они с Гарретом и его сестрой Линдой гостили у какого-то дальнего родственника в провинциальной Финляндии.
Запушенный инеем березовый лес был сказочно бел и очаровывал своей тишиной.
Старые толстые стволы казались серебряными. Их длинные хрустальные ветви, сверкая, переливались на солнце.
После оттепели легкий морозец сковал невидимое дыхание деревьев в игольчатый иней.
Ализа и Гаррет стояли на гребне увала. Впереди — насколько хватал глаз — раскинулась финская заснеженная тайга. Справа, у подола, виднелся игрушечный городишко с красными крышами. Слева — крутой обрыв с шумящими, незамерзающими и зимою водопадом и речкой.
— Красота-то какая! — сказала Ализа и плотнее прижалась к мужу. — Я такая с тобой счастливая…
— Люблю тебя больше жизни! — крикнул Гаррет на всю округу. Ализе показалось, у неё выросли вдруг крылья: взмахни ими, и полетишь над заснеженным лесом.
Вдруг малыш толкнулся, заворочался, и начались схватки…
Ализа разродилась тем же вечером.
Гаррет присутствовал при родах, увидев ребенка, сделавшего свой первый вздох, не смог больше сдерживаться, закричал:
— Сын!.. Сын!.. Сын!..
Ослабшая, измученная родами Ализа, будучи не в силах выразить охватившие ее чувства, обняла голову нагнувшегося к ней мужа обеими руками, привлекла ее к своему побледневшему лицу и чуть слышно прошептала ему:
— Я тоже люблю тебя больше жизни!..
Теперь, когда прошли годы и Гаррета не стало, Ализа по-новому начала ощущать свою любовь к нему. Ей казалось, что когда она жила с ним, то не понимала всей ценности любви, а только безрассудно, беспечно, по-девичьи наслаждалась ею.
Ализа начала припоминать самые мелкие подробности их жизни с Гарретом. Как они растили МарТина, как вместе придумывали сюжеты новых картин, как устраивали выставки, как…
Все встало перед ней с необычайной живостью. Новая семейная жизнь с Григорьяном, стремительно мчавшаяся навстречу, внезапно померкла. Ей вдруг стали омерзительны и его «золотые горы», и убогие признания в любви, и постоянное отсутствие денег. Даже его внешность: нос, уши, губы, волосатые плечи, всё-всё вызывало сильное чувство отвращения.
Она почувствовала себя глубоко несчастной.
Под звездной россыпью над украинскими степями, почти невидимые, летели журавли. Их клики показались Ализе прощальными, хватали её за сердце.
«Рлллы-ы… рлллы-ррлллы…» — как задушевные рыдания, как плач по мертвому, роняла стоны улетающая из родных мест птичья стая.
От боли, от бессильной злобы хотелось рыдать.
«Рлл-лы… р-рлл-лы…» — все тише и тише доносился из мглистой, холодной синевы разговор пернатого каравана.
Казалось, вместе с журавлями улетала и её душа…
В черных глазах Ализы вспыхнули огоньки ярости; она трудно дышала, плохо понимала что-либо, кроме своей злобы. Неожиданно для себя самой Ализа повернулась к машине и закричала:
— Как только я найду моего МарТина, то сразу улечу с ним в Лондон! И заберу туда своих родителей! А ты про меня можешь забыть! Ты мне — никто!
Во двор интерната заехал автомобиль диакона Сергия. Взволнованное лицо Линды было видно издалека. Как только машина остановилась, Линда выскочила, словно пробка из бутылки шампанского. Она кинулась к Ализе, та ей навстречу, они сцепились в объятиях и заговорили, перебивая друг друга.
Тем временем на тополе у небольшой часовенки, стоявшей напротив главного двухэтажного корпуса интерната, краснолицый Яйценюк перекинул веревку через сук, соединил оба конца в узел, встал на табурет, соорудил петлю и, забыв перекреститься, удавился.
К тополю подошел сильно уставший диакон Сергий — дорога окончательно лишила его сил. Кроме прочего, все время с момента приезда Линды изнутри точило постоянное желание спросить её: «Как там Эмма? Всё ли у неё в порядке? Сделала ли она себе операцию по смене пола? Не сердится ли она на него? Какой у неё номер телефона?» Печально взглянув на качающееся тело Яйценюка, всегда красное лицо которого теперь было бескровным, точно его выбелили известью, диакон перевел взгляд на часовню, осенил себя крестным знамением и безрадостно констатировал:
— Недаремно Достоєвський сказав, що Росіяни це особливий народ. Нездібний ні на що, окрім молитви і вбивства.
Возможно, тяжко было диакону жить с такими мыслями, с такими «кандалами» бесконечных упрёков к неким абстрактным «русским», якобы причинившим его отчизне несметное горе и вечное страдание.
А ведь ему достаточно было бы сказать, чтобы на душе стало легко и светло, следующее: «Мы должны стремиться к объединению, и нельзя сеять вражду, нельзя обзывать друг друга хохлами и москалями, нельзя стрелять друг в друга на радость врагам России и Украины, жаждущим расколоть нас на части. Люди, живущие в Киеве, ничуть не меньше русские, чем люди, живущие в Москве или Владивостоке!».
Тем временем из разных окон корпусов то и дело доносились чьи-то крики, но один, нескончаемый и самый пронзительный, исходил из «резиновой» камеры №001 — там, на матовом полу, лежала обнаженная врач-мышь. Ее серое костлявое тело покрывали ссадины и кровоточащие укусы. После того, как медбрат Николай изнасиловал её несколько раз в извращенной форме, абсолютно обезумев, он зубами содрал с головы Ирины Андреевны скальп и переломал ей все пальцы на руках. Но этого ему было мало, и, ненадолго оставив свою жертву в «резинке», он направился в подсобку за необходимым для дальнейшего истязания инструментом. «Плоскогубцы! Ими я вырву её зубы. Ножовка! Ею я отпилю её кисти и ступни!» — навязчиво крутилось у медбрата в обезумевшей голове.