Уходящие

Мутное зимнее утро ещё и не думало заниматься. Семёновна в сотый раз перевернулась с боку на бок и зажгла ночник. На желтоватом потолке прорисовались знакомые до боли тени. Они напоминали вмёрзших в полярные льды мамонтов — такие же неподвижные и вечные. Когда-то статичность и равнодушие серых пятен на потолке вгоняли Семёновну в уныние. Чтобы внести разнообразие в свой цепенеющий мирок, она, кряхтя, перетаскивала с места на место лёгкую мебель, перевешивала светильник, переставляла вазочки с сухими камышами. Очертания теней менялись. Такие перемены были сродни появлению новых знакомцев. Им можно было излить прежние жалобы на бессонницу. Спустя месяц-другой, тени вновь становились бесчувственными. Надоедало, видно, слушать одно и то же в сотый раз.

Постепенно борьбу с тенями Семёновна оставила. Не сочувствуют и ладно! Да и силы уж не те столы-кресла двигать.

Скоро выяснилось, бессонные вязкие ночи, не так уж страшны. Оказалось, похожи они на чёрный горчичный мёд — густой и тягучий. Всегда не хватает терпения дождаться, чтобы, наконец, он полностью стёк в блюдце. Тёмные капли неспешно набухают на краях ложки. С нескончаемыми часами неумолимого бодрствования тоже так — текут, текут… А ещё мёд приторный на вкус. Сладкий до горечи. Как и ночи полные звуков, картинок, диалогов и немых сцен из прошлого.

А она-то, глупая, раньше видела в проклятой бессоннице лишь засасывающую пустоту!

Со временем Семёновна даже полюбила свои вынужденные бдения. Каждая ночь складывалась из ярких, обжигающих или, напротив, тёплых и ласковых медовых капель. Каждую из них Семёновна разглядывала пристально, отыскивая в давно минувшем крохотные, не замеченные когда-то детали. Так любое из мимолётных мгновений растягивалось в целую жизнь.

Бывшие когда-то беспредельными ночи стали промелькивать незаметно. Такие стремительные ночи сплетались из таких длинных жизней… Тысяч жизней!

Парадокс.

Короткий всхлип будильника заставил Семёновну вздрогнуть. Когда-то он раздражающе радостно трезвонил, вклиниваясь в сны— вставайте, вставайте, пришёл новый день! Несколько лет назад что-то в нём щёлкнуло, звякнуло, лопнуло… С тех пор в положенные пять утра он издавал жалкий, не способный никого разбудить звук. Семёновна на калеку не сетовала. Всё равно в это время уже не спала. Безголосый будильник лишь чуть слышно напоминал — можно вставать и браться за нехитрые домашние дела.

Семёновна принялась послушно выбираться из своего медового омута. Сладко-горькая топь отпускала трудно. То и дело взгляд натыкался на что-то, влекущее назад, в баюкающие недра прошлого.

В полумраке пахнущего плесенью угла темнел старомодный массивный шкаф. Семёновна приостановилась. Задрав голову, уставилась на притаившийся там старый аккордеон — стереть бы пылюку… Когда-то Семёновна взбиралась на табурет, снимала инструмент, долго и нежно водила бархоткой по бурым от времени клавишам, кнопкам и складкам мехов. Точно кого-то по мягким волосам гладила. А сейчас даже длинную ручищу пылесоса протянуть была не в силах. Стоило чуть приподнять руки, начинало «играть» давление. Перед глазами наперегонки носились серебристые мушки, и Семёновна беспомощно валялась весь остаток дня на кровати.

Муж приволок трофей в 45-ом. Играть Вася не умел, но божился, что непременно научится. Говорил — после войны жизнь будет весёлая, без музыки никуда. До последнего мгновения божился. За день до смерти клялся — выйдет из больницы, и уж тогда точно! Потом его, полная какой-то несуразной радости, душа переселилась в ломкие меха рассохшегося инструмента. Семёновна это знала. Трофейный аккордеон был такой же шутник и балагур. Постоянно пугал её неожиданными щелчками и бодрым поскрипыванием. Наверно, всё обещал как-нибудь порадовать весёлой музыкой.

Задержалась Семёновна и у поблёкшего с годами серванта. Там покоилась целая россыпь хранимых ею «драгоценностей». А вот и бесценный бриллиант её коллекции — фарфоровый кораблик с отколотым носом. Его привёз сын Гришка.

В те дни он познавал азы морского дела. Кораблик тогда был блестящий и очень гордый. Как и сам Гришка, явившийся на порог родительского дома при полном параде. Ворвался в тягостное материнское ожидание — блистающий, точно позолоченный шпиль Петропавловки. Сверкало всё: начищенные пуговицы и бляхи, Гришкины глаза и фарфоровый кораблик в его огрубевших руках. Сколько было рассказов о северных морях, отважных капитанах и о хитрых подводных жителях, за которыми не мог угнаться ни один сейнер. О слепящих зеркальной чешуёй рыбьих косяках. Гришка уверял, что рыбы эти летали с такой же лёгкостью, как и плавали. Выдумщик! По его словам, получалось, что рыбы-зеркальца рассеивались что в воде, что в воздухе, подобно миражу. Но особенно нравились ей таинственные и жутковатые истории о голосах, доносившихся из чернильных глубин. Гришка утверждал — то поют забранные пучиной моряки и влюблённые в них русалки. Да уж, фантазии Гришке было не занимать! Семёновна сыну не верила, но слушала, открыв рот. Сбегались послушать будоражащие кровь истории и чумазые пацанята с окрестных дворов. Не один из тех мальчишек после поступил в мореходку…

Носик у кораблика откололся, когда Семёновна взяла статуэтку в руки и уронила, ощутив живое тепло. Лето тогда было ветреное, грозовое. Шла путина. С того августа фарфоровая безделица и стала «бриллиантом». Для всех — копеечная чепушинка, а для неё наделённое душой сына сокровище.

Пока Семёновна бродила по комнате, на глаза ей то и дело попадались осколки, в общем-то, ничем не примечательной её судьбы. Неказистые с виду, но бесценные. Настоящие сокровища. Не квартира, а пещера сорока разбойников!

Салфеточка с вышитыми на ней аляповатыми цветами, подарок ушедшей лет пять назад задушевной подруги Леночки Николавны.

Швейная машинка «Зингер» — давно не работающая, зато переполненная лучиками простоватой материнской нежности.

Надколотая чашка в белый горошек. Последняя из шести в кухонном сервизе. Сервиз был их с мужем первым приобретением. Какой важный в тот день был Вася! Он втащил коробку в дом и сверху вниз глянул на юную супругу. «Эвон, какой я добытчик!» — говорили его серые глаза.

У порога Семёновна споткнулась о ещё один бесценный раритет. «Раритет» визгливо тявкнул. Чиче, хромой облезлой дворняжке сравнялось уже семнадцать. Она давно стала для своей хозяйки частью её заколдованного клада. Пересказать всё, что было рассказано за долгие годы невзрачной собачонке, Семёновна уже никому не успеет.

Потянувшись всем своим дряхлым тельцем, Чича пробурчала:

— Топаешь, как по Невскому, а тут собаки!

— Прости, очки слабоваты стали. Кашки хочешь?

— Терпеть не могу твою гадкую кашу! — Чича поморщилась.

— На мою пенсию не разбежишься, — привычно обиделась Семёновна. — И так кормлю тебя себе в убыток. Разносолы ей подавай!

— Вот уж, объела я её…

— У меня муж меньше ел! Обжора ты этакая!

— Зато пью меньше! — съехидничала собачонка и потёрла нос грязноватой лапой.

Препирания с язвительной Чичей было одним из немногих оставшихся удовольствий.

— Ну, выпивал. — Семёновна тяжело опустилась на колченогий скрипучий стул. — А кто не выпивает? Зато весёлый был. Плясать горазд…

— Тебе сплясать что ли? — Чича, сопя, поднялась и дрыгнула пару раз плешивым хвостом. Когда-то он лихо закручивался вверх упругим калачом, теперь же понуро болтался надломленной иссохшей веткой.

— Ой, старая! — Семёновна расхохоталась. — Куда тебе!

— Ну, ты тоже не Мая Плисецкая, — огрызнулась Чича. — Пошли уж, всё равно тебе чем-то заняться надо. Каши хоть сваришь.

Старухи, пыхтя и охая от ломоты в суставах, дружно посеменили на кухню.

— Дрянь твоя каша, — фыркала Чича, не вынимая беззубую морду из миски.

— Не хочешь, не ешь! — Семёновна прихлёбывала горячий чай из надтреснутой кружки. — Всем нравилась. Даже Грише моему. А он покушать вкусно любил. Борщик уважал. Всё писал: «Мне, мать, борщика бы твоего, а больше ничего и не нужно».

Дворняжка облизала дно миски и вздохнула.

— От борщика я бы тоже не отказалась. И от котлетки… Может это… прогуляемся?

— А на балкончик-то никак? — заныла Семёновна. — Давление что-то… Да и ноги болят.

— Пошли, пошли! — Чича с явным усилием поднялась на тощие лапки. — Совсем засиделась. Движение — жизнь!

Предновогодний город сиял. Воздух был напоён еловым ароматом и ликующими всполохами гирлянд. До двух старух, ковыляющих по скользкому тротуару, ему не было дела. Его сокровища жили в настоящем: блистающие оранжевым светом проспекты; стелющиеся по дорогам в стремительном беге поджарые иномарки; призывно золотящиеся витрины. А ещё — в будущем: краснощёкие карапузы, которые будут строить его, когда чуть подрастут. Скоро. Лет через двадцать. Что такое для города двадцать лет? Сладкая капля в целом бочонке мёда. Ему-то за триста перевалило.

Хотя… кто знает.

Может быть, и у городов есть свои запылившиеся аккордеоны и расколотые кораблики. Только их никто не замечает. Город прячет свои «брильянтовые» безделушки, как и эта кутающаяся в серую шаль старуха прячет свои в маленькой, давно не ремонтируемой квартирке. И город, и старуха скрывают смешные для всех ценности, потому что истинная цена тех «сокровищ» ведома только им. Кому ещё интересно смотреть на то, что вот-вот канет в Лету, уступив место новому, звонкому, несущемуся вперёд?

И город выставлял напоказ великолепие настоящего.

— Красота какая!

Семёновна остановилась перевести дух. Подняла голову к чёрному, живущему ещё ночной жизнью, небу.

— Ты это… — Чича тряслась, как овечий хвост, и поочерёдно задирала то одну, то другую лапку. — Живей давай, холодно же!

— Ты, старая, совсем ничего не видишь! — Хозяйка сердито покосилась на спутницу. — Подохнем ведь скоро, а ты всё только в миску смотришь.

— Знаешь что, — обозлилась собачонка — это ты у нас вся в валенках! А я босиком!

— Давай на ручки возьму. — От мягкого перламутра предутренних огней, у Семёновны захватило дух. Ссориться не хотелось.

— А писать я как буду? — резонно заметила прагматичная Чича.

— Не угодишь тебе…

Город выплюнул на тротуар шумную компанию. Похоже, они уже праздновали наступающий Новый год и всю ночь где-то куролесили. Хрустальный, не замутнённый дневными машинными выхлопами, воздух раскололся от их фейерверком разлетающегося гомона. Чича попятилась.

— Ты что, старая? — Семёновна улыбнулась. — Нужны мы им, молодым-то! Не бойся. Чего с нас взять? Ошейник у тебя и тот из моих чулок пошит.

— Могла бы не напоминать, — тявкнула дворняжка. — Помню, что ты меня в чёрном теле держишь.

— С пенсии куплю… — Старуха смутилась. Обещание она давала уже лет семь.

Компания, хохоча и что-то распивая из общей бутылки, надвигалась с неотвратимостью фатума. Почему-то Семёновне тоже стало не по себе. Появилось нехорошее чувство, что она встала у них на пути. Старая, никчёмная, но всё ещё живущая своими маленькими, непонятными им радостями. Новое эгоистично, оно шагает по уходящему, превращая его в обломки. Пройдёт и не заметит.

Да что там, сама была такой.

В детстве Семёновна возилась с тряпичными, сшитыми мамой на швейной машинке «Зингер», куклами. Они хранили запах материнских рук, были мягкими и тёплыми, как всё живое. Как-то отец привёз из города лупоглазую целлулоидную куклу Варю. Стёршиеся лица тряпичных уродиц померкли перед броской прелестью городской красотки. Их отнесли на чердак и забыли.

Но случилось раз ей прятаться там от Кешки, шалопая, закатывающего в длинные косы маленькой соседки репьи. Тогда-то перед девчушкой и предстало то обескуражившее её кукольное кладбище. Сырость и ненужность сделали нарисованные глаза кукол слепыми. Пакля, которую они с матерью вместо волос прилаживали на тряпочные кукольные головы, спуталась и напоминала разорённые гнёзда.

Она заплакала. Прижимала к мокрому от слёз лицу былых любимиц, и рыдала так, что сердце билось в горле, пресекая доступ воздуха.

Уже потом, в одну из своих бессонных ночей, сумела Семёновна разгадать породившую те детские слёзы причину — в гибели любимых ею когда-то существ была виновата она. Именно тогда, на пыльном и тёмном чердаке, пришло понимание — бросать того, кого ты согревал в своих ладонях, нельзя. Нельзя даже ради чего-то красивого и нового.

Преподанный умершими куклами урок она запомнила. Так и жила, невзирая на входящие в моду догмы, суть которых сводилась к весьма облегчающей жизнь истине «каждый сам за себя».

Семёновна повернулась и попыталась ускорить шаг. Ноги задрожали сильнее, однако скорости не прибавилось. Чича, испуганно отдуваясь, ковыляла за ней. Жизнерадостный гомон настигал.

Внезапно рядом что-то грохнуло, морозный воздух раскололся и осыпался. Как при бомбёжке на Васильевском много-много лет назад. Вверх взметнулся огненный ком, с оглушительным свистом ринулся в небо. Семёновна рефлекторно закрыла голову руками и присела. Ватные ноги, возмущённые непосильной для них нагрузкой, подогнулись. Старуха шлёпнулась на укутанный понтолонами, фланелевым халатом и драповым пальтишком зад. Завалилась на спину. Беспомощно, как перевёрнутый кверху лапками жук, замахала в воздухе вытершимися на подошвах валенками. С них на лицо полетел утрамбованный пополам с песком снег.

Один гром сменился другим — дружным хохотом проходящих мимо парней и девчонок.

— Что, бабка, пенальти не удался?! Вставай давай, простудишься! — Высокий парнишка в спортивной шапочке корчился в смеховой истерике. — С новым годом!

Кто-то помог Семёновне подняться, отряхнул с её спины снег.

— Не ссы, бабка! Петард не видела что ли?!

В ушах звенело от какого-то непрекращающегося пронзительного звука. Семёновна недоумённо озиралась по сторонам. Компания удалялась. Истошный высокий звук пронзал пространство тонкой иглой — кто-то визжал совсем рядом. Постепенно старуха начала возвращаться из времён бомбёжек в реальный мир предпраздничного города. Визг стал слабеть, превратился в сиплый скулёж.

— Чича!

Старуха рода собачьего судорожно гребла снежно-песчаное месиво ломкими коготками, но с места не двигалась. Округлившиеся от ужаса глаза, распахнутая беззубая пасть, бледный сухой язык. Нижняя челюсть дворняги мелко тряслась. Семёновна хотела наклониться к собаке, но электрический разряд острой боли прошил ушибленную спину. Старуха, охнув, схватилась за поясницу, потом осторожно опустилась на колени и принялась кутать свою лохматую подружку в шаль. Чича обмякла и свесила с рук хозяйки морду, лапы и реденькую метёлку хвоста.

— Может, покушаешь всё же? — Семёновна сидела на заплатанном диване. Рядом, погружённая, точно в птичье гнездо, в старое одеяло, коченеющим клубком свернулась Чича. Дворняжка вяло повела полуприкрытыми глазами и отвернулась. Жевать… это так утомительно. Ей хотелось спать.

— А я тебе ошейничек купила. Вот! — Старуха суетливо зашарила рукой в кармане. — Настоящий кожаный, не как-нибудь! На ремешок для часов похож… — Ошейник путался в складках ткани, цеплялся за нитки. Семёновка рывком выдернула подарок, поднесла к самому носу Чичи. Та не реагировала. — А ещё котлетку сделала…

Ну, чего, старая? Чего так болеть-то? — Семёновна растерянно гладила собаку по холодеющим ушам. — Это ж так… игрушка. Хлопушка. Шалит молодёжь. А ты уж и прям… Как я без тебя-то? Кому нужна?

Собачонка приподняла голову, глубоко вздохнула. В эту секунду вдруг пришло осознание — а ведь Чича всегда «разговаривала» посредством вот этих самых вздохов, поскуливаний, ворчливых порыкиваний и отрывистых взлаиваний. А слов не было. Никогда не было. Просто Семёновна за долгие годы навострилась понимать её без всяких слов. Очень уж хотелось, чтобы хоть кто-то отвечал…

Семёновна нажала трясущейся рукой кнопку звонка соседней квартиры. Ей открыл Игорёк. Как всегда, немного навеселе. Славился он тем, что за любую работу брал ровно одну бутылку. Ни больше, ни меньше. Семёновна прижимала к впалой старушечьей груди означенную мзду.

— Игорюша, собачку бы мне похоронить… Чичу мою. Померла вчера. Испугалась. Вот сердце и лопнуло.

Старуха шамкала что-то быстро-быстро, точно пыталась за пару секунд рассказать всё, что случилось, но боялась отнять у Игорька время, которого всегда молодым не хватает. Она стеснялась, путалась, начинала сначала и от этого тушевалась ещё больше.

— Давай. — Игорёк почесал волосатую грудь. — Не волнуйся, мать, закопаем.

Пойти с Игорьком провожать в дальний путь последнюю подругу Семёновна не смогла. Слегла. Оклемалась только через пару дней. Собрала в пакет полкотлетки, ложку каши и заспешила на пустырь, где, как говорил сосед, на месте захоронения воткнул приметную ветку.

Семёновна долго лазила по глубокому снегу, пытаясь определить, где же лежит её ворчунья. Сердце билось о рёбра, словно норовило выскочить из надоевшей старой клетки и улететь на волю. Означенной ветки всё не было.

Старуха присела на торчащую из снега, искривлённую какой-то нечеловеческой силой арматурину. Вздохнув, извлекла полкотлеты и принялась устало жевать. Есть не хотелось. Вкус вожделенного Чичей лакомства напоминал жёваный картон.

— Не волнуйся, — по привычке Семёновна разговаривала с Чичей вслух — ты же свеженькое любишь. У меня фаршик остался. Я вот найду тебя сегодня, а завтра пожарю котлетку и принесу. А кашку-то ты любила! — Семёновна, лукаво улыбаясь, погрозила пальцем. — И кашки свеженькой сварю.

Кашу из пакетика Семёновна есть не стала. Неудобно как-то руками, да и не вкусно что-то сегодня всё. Нести домой? Пропадёт. Всё равно мимо помойки идти. Семёновна поднялась и поплелась к переполненным за выходные мусорным бакам. Народ праздновал новый год, вывозить отходы было некому. Санэпиднадзор бы сюда, да там тоже празднуют…

Семёновна подошла к источающему зловоние контейнеру. Хотела уже бросить свой пакетик с кашей и побыстрее ретироваться, но взгляд нащупал знакомый клочок свалявшейся шерсти.

Старуха, задыхаясь и бормоча что-то успокаивающее, раскапывала смердящую кучу. По сморщенным щекам текли редкие прозрачные слезинки, но никто бы их не заметил, даже если подошёл бы к бабке вплотную. Слёзы таяли в глубоких морщинах, не показываясь миру.

— Дурочка ты моя. — Семёновна прижала к груди своё нестерпимо воняющее помойкой сокровище. Баюкала, льнула кривящимся ртом к мокрой головёнке. — Я ж тебя в платочек завернула. Платочек новый. Себе на похороны берегла. Куда ж ты его…

Ни белого ситцевого платка, который ревниво сохраняла себе в последний путь Семёновна, ни нового ошейника не было. Видно, кому-то пригодились. Не пригодилась только облезлая грязная «мочалка», бывшая когда-то последней подругой маленькой старушонки в вытершейся шали.

— Что-то я эту старую кошёлку никогда раньше тут не видел, — подозрительно сообщил приятелю заросший щетиной и слоем грязи человек без определённого места жительства и с неопределённой жизнью. — Шугануть бы…

— Ладно, тебе, — отмахнулся второй, примерно такого же вида. — Много не съест. Жалко же бабку…

Загрузка...