Город. Типовые пятиэтажки. Их захлёстывает цунами буйной растительности. Изъеденные временем и непогодой детские «грибки» укрывают песочницы. Над всем этим тишина. Ни души. На многие километры мертвенное безмолвие. Люди ушли из этого города дней на пять. Так им сказали. Преддверие майских праздников. С собой брали мясо, вино, гитары. Знатные будут шашлыки! И никогда больше сюда не вернулись.

Мы летим дальше. Город-призрак остаётся позади. Теперь за нашей «вертушкой» пристально наблюдает синими глазами васильков луг. Он пышный, как бабушкина перина. Броситься бы в него, зарыться лицом и плакать от полноты счастья. От жирного духа щедрой земли. Кувыркаться в этой влажной траве. Впитывать каждой клеточкой тела свежие капли только-только пролившегося дождя. Нельзя. Здесь всё: цветы, земля, трава выдыхают смерть. Васильковые глаза луга чаруют, как русалки. Они прекрасны. Они манят, нежат сердце и несут погибель. Телеграфные провода, ненужные здесь, тянутся в никуда. Зона отчуждения.

Я ненавижу эту женщину. Ничего не имею против самоубийц. Порой уход — единственно возможное решение. Или единственно честное решение. Не нам судить. Но не в её случае. Со своей жизнью, впрочем, она вольна поступать, как ей заблагорассудится. Я ненавижу её за другое. У неё трое детей. Они живут с матерью в умершей деревне недалеко от Припяти. Самосёлы. Так называют тех, кто вопреки всем предупреждениям пытается выжить на отравленной земле.

Эвакуация жителей близлежащих с эпицентром радиоактивного ужаса деревень была похожа на военную оккупацию. Молоденькие солдаты, повинуясь приказу, тащили по пыли упиравшихся женщин. Голосили перепуганные дети. Всюду слышались автоматные очереди — забивали скот. Вслед за тоскливыми, почти человеческими стонами коров, раздавались вопли их хозяек. Почти животные. «Кормилица-а-а!!!». Мужики, руками перебравшие по комочку за свою жизнь эту щедрую почву, для смелости осушали стакан-другой самогона и кидались под колёса военной техники. Машины тормозили, вздымая плотные тучи пыли. Из них выскакивали солдаты и, матерясь, затаскивали отбивающихся мужиков в кузова грузовиков и автобусы. Ни мужчины, ни женщины, ни старики не видели, от чего их пытаются спасти люди в военной форме. Они понимали одно — их хотят оторвать от любовно побелённой хаты, от могил предков, от недавно посаженой и требующей неусыпной заботы картошки.

Кто-то прятался в лесах и там пережидал нежданную напасть. Их было немного. В основном, старики. Для них разлука с их такой зримой и понятной вотчиной была пострашнее, чем неведомые стронций, цезий, рентгены и кюри. Когда «оккупация» миновала, они возвращались сюда и продолжали ревниво наблюдать, как набухает завязь на их яблонях. Немного удивлялись, что дождевые черви ушли на метр в землю, а всегда звонкие ульи онемели. Это стариков тревожило. Кто будет опылять, рыхлить, да и просто складывать привычную картинку мира, внезапно разрушенную невидимым завоевателем? Странно как-то, без жужжания пчёл и важных, ползущих подобру-поздорову подальше от лопаты «дождевиков». Но постепенно всё вернулось на круги своя. Божьи твари появились вновь, а старики, как и положено, уходили. Умирали, правда, и те, кому по всем законам было ещё, вроде как, не время. Да что поделать, каждому свой срок.

Потом в разрушающиеся от запустения хаты начали селиться пришлые. Они являлись по одиночке или семьями. Нелюдимые, пугливые, как лесные зверьки. Местные препятствий им не чинили. Что ни говори, а жутковато существовать в безлюдье. Новосёлы были разных национальностей, часто без всякого скарба. Случались среди них беглые зэки и прочий разбойный люд. Но бывали и люди душевные, побитые жизнью. Кто-то, сроднившись с землёй, оттаивал, начинал обзаводиться хозяйством. Кто-то жил неправедно. Таскал из заброшенных хат всё, что можно было продать, и отправлялся с «уловом» куда-то по сонным, пустынным дорогам. И добрые, и недобрые жители этой заколдованной земли звались одним словом — самосёлы.

Ещё их роднило то, что все они побаивались набегов военных и милиции. «Начальство» всеми силами старалось сковырнуть их с насиженного места. Особенно доставалось семейным. Их костерили на чём свет стоит, запугивали и грозились силком отнять детей. Самосёлы прятались от представителей власти с их страшными пророчествами и шарахались от каждого человека с дозиметром.

Женщину, свившую своё смертоносное гнездо в окрестностях Припяти, звали Настасьей. Она копошилась в огороде, собирая под раскидистой яблоней падалицу. «Можно ли есть чернобыльские яблоки? — вспомнилось мне. — Можно, но огрызки следует глубже закапывать». Здесь этот чёрный юмор заставлял покрываться холодным потом. Рядом с женщиной бегал темноглазый мальчик лет десяти. Мне захотелось ударить женщину наотмашь.

— Здравствуйте, — неприязненно произнесла я.

Женщина вздрогнула и резко распрямилась. С минуту мы смотрели друг на друга — она настороженно, я с нескрываемой злостью.

— Детей не отдам! — отрезала женщина и повернулась ко мне спиной.

— Я из газеты. Хотела поговорить.


Настасья сидела у непокрытого скатертью, чисто выскобленного стола. Из-под белой косынки выбилась черно-бурая, слипшаяся от пота прядь. Где-то в углу копошился ещё один мальчонка, помладше того, что я видела на огороде с матерью. Передо мной стояла кружка молока, к которой меня не заставили бы притронуться даже под страхом четвертования. Диктофон был включён. Настасья, похоже, была незнакома с этой простейшей техникой.

— Мы жили под Душанбе. — Её голос тёк монотонно, точно кто смолу лил. —Хорошо жили. Дом свой, гранаты растили, клубнику. Муж — таджик, я — украинка. Мы с ним песни пели, — Настасья улыбнулась, в её глазах отразилось что-то неясное и очень далёкое. — Особенно вот эту любили, — она кашлянула и затянула низким, чуть хрипловатым голосом — Дывлюсь я нэбо, та й думку гадаю… — Резко оборвала песню. — Или вот ещё «Чорчовон'». Это о четырёх братьях, которые ушли в горы и погибли. Вы не поймёте, она на таджикском. Красивая песня. Ребятишек трое. Четвёртого ждали. — Я огляделась. По моим данным Настасья жила здесь одна с тремя детьми. Но задать вопрос я не решилась. Настасья продолжала. — Идёшь иногда по дороге домой, каждый сосед на чай зазывает. У нас тоже стол на дворе стоял. Соберёмся, бывало, всем селом — шумно, весело. Кто что несёт. Ладно так жили.

А раз приходит сын деда Мирзы Махмуд. Давно не видели, в Душанбе учился. Автомат у него. С ним ещё трое. «Кулябец, памирец, ленинабадец, гармец?» — спрашивает. А муж ему: «Я таджик! Один Коран читаем». Они его во двор вывели и расстреляли. — Голос Настасьи тёк ровно, только стал ещё бесцветней. — Меня не тронули. Я тогда на восьмом месяце была. Сутки дали, чтобы убиралась с детьми. Сказали, чтобы их землю не топтали. Я тогда и не ведала, что за кулябцы такие, памирцы…

Схватки начались. Дед Мирза меня в роддом отвёз. Кулябец ли он был, памирец ли, Бог весть. Только тот вопрос я ещё не раз слышала с тех пор. Женщина со мной рожала. Таджичка. У меня ещё схватки, а она вот-вот уж. Тяжело, бедняжка, мучилась. Тут в родовую врач вбегает. Глаза по ложке. За ним двое с автоматами. Что уж тут им нужно было? Искали что ли кого? Все углы обшарили. В доктора автоматами тычут. Тут, значит, моя товарка и разродилась. Врач ребёнка принял. Мальчик. Хороший мальчик. Плакал громко, ручками воздух месил. Те двое туда и снова за своё: «Кулябка, памирка?». А та и слова вымолвить не может. Доктор как закричит: «Какие кулябцы, памирцы? Это ребёнок! Убирайтесь отсюда!». Один из них и не выдержал. Очередь дал по доктору. А мальчик-то на руках у него. Минуты три всего и пожил. Я поняла тогда, что нет у меня больше ни дома, ни мужа, ни моей земли. Я ведь в Таджикистане с малолетства…

А у меня девочка родилась. Олечкой назвала. Потом бежали. Повезло. В Душанбе тогда любой автобус могли остановить, документы проверяли. Кто там с кем, что делил, не знаю. Друг дружку по языку различали. У гармцев и кулябцев слова, видишь, некоторые отличаются. Например, «я». Вот возьмёт кулябец, да и окликнет неожиданно кого: «Эй, ты!». А другой обернётся, спросит: «Я?». Если по-своему спросил, не по-кулябски, тут ему и конец. Или вот ещё слово «картошка» у них отличалось. В карманах картофелины носили. Остановят, вытянут картошку-то, и ну пытать: «Что это такое?». Вот так врагов и определяли.

А для нас всё одно, делили на тех, кто с оружием и кто без. Так и решали, от кого хорониться. Язык один, одеты в штатское, с лица не разберёшь. Только один дверь откроет, спрячет, а другой… — Настасья посмотрела в окно. Старший мальчик корчил за стеклом смешные рожицы. Она погрозила ему пальцем и улыбнулась. — Через Узбекистан бежали. Много нас было. Давка. Билетов нет. Кордоны, посты, люди с автоматами. Где, кто — не понять. Который с автоматом, с тем не поспоришь. Велено на свою землю убираться, мы и шли. А где она, своя-то? Всю жизнь тут. А дети мои кто? Таджики, украинцы? Одна национальность — беженцы.

До Украины добрались, а разве кто нас ждёт здесь? Что из вещей успели схватить — по дороге проели. На работу не берут. Да и что я могу? Только и знала что хозяйство да гранатовые деревья. Ох, там гранаты! — Настасья блаженно прикрыла глаза. Помолчала, потом продолжила. — Дай Бог здоровья, добрые люди надоумили. Так сюда и попали. Сначала-то местные косились. И то, случалось, картошку у них таскала, пока своим не обзавелись. А что делать, молочка детям хочется, мясца… — Настасья вздохнула. — Сейчас уже хорошо живём. Домик вот подлатали? Картошку свою посадила, огурчики… Детям бабка Гапа молоко носит. С ребятишками соседскими играют. Они год как из Карабаха. Люди с автоматами здесь тоже случаются, да ведь не стреляют. Ругаются только. А что нам их ругань?

Я нажала на кнопку STOP. Что сказать этой женщине, чья Родина исчезла с политической карты мира? Одна отчизна вытолкнула дулом автомата, другая только и смогла подарить, что радиоактивную тлетворную ухмылку.

— А где же ваша девочка? — набралась смелости спросить я. Настасья махнула рукой куда-то в пространство.

— Отмучилась.

Её голос вновь не дрогнул. Это было страшнее любой истерики, любого безумия. Я поняла — ненавидеть её я не могу.

Где сейчас Настасья, живы ли они — не знаю. Но самосёлы и сегодня тянутся из всех уголков бывшей империи туда, где острословы присваивают им «титулы» в зависимости от расстояния, отделяющего их дома от лучащегося в темноте украинской ночи саркофага — «фон», «ваше светлость», «ваше сиятельство». А срок распада радионуклидов всё так же исчисляется десятками тысяч лет. Вечностью, по человеческому летоисчислению.

Загрузка...