Панас Дмитрич Котёночкин предпочитал поступать по велению сердца. Почти всегда это веление совпадало с курсом партии, но иногда ради благой цели требовались гибкость с примесью здравого смысла. Всю ночь он готовился к торжественному собранию сам и готовил актовый зал, пока Кузьмич блаженно дрых в коморке, обогащая и без того спёртый воздух перегаром. Всё должно случиться наверняка, для этого нужно было всё предусмотреть. Нужен безотказный план. Спустя тридцать с небольшим лет схожим образом будет готовиться к визиту грабителей малыш Кевин МакАлистер.
Будучи ответственным даже в мелочах, Котёночкин тщательно разместил трофейные немецкие боеприпасы в гипсовом бюсте с хитрым отеческим прищуром. В голову самого Ильича влезло мало, но вот в пьедестале прекрасно разместилось всё остальное. Затем были канистры с соляркой, которые председатель, собаку съевший в системах орошения и полива, приладил к трубкам, которые в свою очередь примостил поверх массивного карниза. Так что при открытии занавеса, он сразу начинал обильно вымачиваться в солярке.
И теперь Панасу Дмитричу оставалось просто произнести пламенную речь. Подойти, так сказать, с огоньком. Зажечь в сердцах станичников социалистический огонь.
Полянский без видимой брезгливости, хоть и с плохо скрываемым недоумением, пожал его грязную руку, приобнял и осторожно похлопал по плечу. Котёночкин машинально делал, что должно, принял награду, посмотрел в зал, где несколько сот внимательных лиц ждали от него слов. Одними словами тут не обойдётся, но с чего-то нужно было начать.
- Товарищи! – бодро начал Панас Дмитрич и тут же поправился, - друзья! Мы с вами не так давно трудимся вместе, но то дело, которое нам поручено партией, которое доверила Родина, мы не можем делать плохо. Как истинный музыкант не сможет сфальшивить, так и колхозник никогда не позволит себе работать спустя рукава. Каждый из вас, сидящих в этом зале достоин награды не меньше, а скорее даже больше, чем я. Каждая доярка, пропадающая на ферме с темна и до темна, каждый механизатор, который с закрытыми глазами переберёт двигатель любого комбайна. Все мы за это время стали семьёй.
Панас Дмитрич запнулся. Он много и часто выступал, перед большими залами и совсем маленькими собраниями. Не любил этого дела, он вообще был достаточно застенчивым человеком, но понимал всю важность, и потому никогда не манкировал этой обязанностью. Он умел вести людей за собой прежде всего делом, собственным подходом и примером, но сила голоса у него тоже имелась. И сейчас он явно осознал, что это самая трудная речь в его жизни. Семья…
- Да. Семьёй. – повторил он. – Каждый из вас мне дорог. На любого члена нашей сельскохозяйственной артели я могу положиться, и полагаюсь, как и вы полагаетесь на меня. За всё, что я успел сделать, будучи председателем, мне не стыдно. Я горжусь. И каждый из вас может гордиться свершённым, и потому эта почётная награда есть заслуга каждого. Но иногда так происходит, что родные уходят, и увы, навсегда. Это больно и тяжело – расставаться. Пустоту в душе очень тяжело заполнить, и даже время не лечит.
Станичники непонимающе переглядывались, не совсем смекая, куда клонит председатель. Горбуша за столом президиума неуклюже кашлянул, почти крякнул, случайно выплюнув мокроту на папку с бумагами. Выступать он не должен был, да и не готовился, но привычка иметь папку была в нём столь крепка, что отказать себе в этом маленьком удовольствии он не мог. Папка была, разумеется, пустой. Всё это не укрылось от периферийного взгляда Панаса Дмитрича, но ощущалось неважным и пустым.
- Поэтому, очень надеюсь, вы меня поймёте, - закончил он, и все окончательно перестали его понимать.
***
Андрюша успел побывать в каменоломнях и угольных шахтах, в сталелитейных цехах и на палубе настоящего линкора, но никогда ещё не доводилось ему присутствовать в горящих актовых залах станичных дворцов культуры.
Он стоял чуть поодаль от сцены, настолько, чтоб тарахтением Конваса не смущать выступающих, и не заглушать пламенных речей. Периодически прерывался, перезаправить плёнку или просто беря паузу в целях экономии, с учётом положения выступающих в иерархии партии и государства.
Но Панаса Дмитриевича Котёночкина он записывал целиком. Этот человек – какой надо человек! Однако, к концу речи председателя Андрюша стал недоумевать наравне с остальным залом, даже несмотря на то, что и так слышал далеко не каждое слово.
А теперь Панас Дмитрич и вовсе начал творить странное. Закончив, он быстро шагнул куда-то вглубь сцены, пропав из поля зрения, и тут же вспыхнула левая портьера, пламя быстро побежало снизу вверх. Тень председателя, на удивление проворная, метнулась к правой портьере, и та тоже взялась ярким факелом.
Кто-то закричал, люди ахнули в едином порыве, зал, как бродящая силосная масса, зашевелился, загудел. Андрюша, словно загипнотизированный, продолжал снимать. Вот второй председатель Маврин первым вышел из оцепенения и вскочил из-за стола президиума, вот московские и краснодарские шишки тоже заскрипели стульями по деревянной сцене. Вот совершенно ошарашенный Горбуша начал вертеть головой, соображая, это санкционированный поджог и всё идёт по плану торжественного собрания или уже нет?
Котёночкин вновь появился на сцене с большой канистрой, он спешил к гипсовому бюсту Ленина и даже успел брызнуть на вождя, как его перехватил Маврин.
- Ты чего творишь, Панас? – прохрипел он, но Андрюша этого, разумеется, не услышал.
Котёночкин был щуплым на первый взгляд, но жилистым и крепким, поэтому он не поддался, и Маврину пришлось сбить его с ног. Они покатились по сцене. Бесхозная канистра глухо шлепнулась на сцену, и секретарь отпихнул её ногой.
- Пожар! – басовито, но сохраняя спокойствие, выкрикнул Байбаков. – Где огнетушители?
Где огнетушители, Андрюша понятия не имел, но видел, что многие начали вскакивать со своих мест. Людей ещё не охватила паника, но было близко к этому. Мимо оператора, толкнув его плечом, рванул к сцене Подкова. На помощь Котёночкину или Маврину, Андрюша мог только гадать.
Люди с крайних рядов уже толпились возле дверей, но те оказались заперты. Главный инженер Шмуглый оказался довольно проворным, настолько, что первым ткнулся в двери, за что сейчас вынужден был расплачиваться. Задние напирали на передних, образовалась давка, в которой самым шустрым оказалось хуже всего. Портьера горела едко и дымно, запах гари начал заполнять помещение. Андрюша обернулся, увидев, как с противоположной стороны люди рванули к запасному выходу, но лишь затем, чтоб точно так же упереться в закрытую дверь. Какая-то женщина истошно закричала. К запасному выходу уверенно пробирался кузнец Панасюк.
Заискрил электрощиток, сцену озарил сноп искр, и свет погас. Правда, огня от портьер было достаточно, чтобы Андрюша со всей ясностью созерцал настоящий ужас в лицах паникующих погорельцев. Жуткое представление кошмарного театра теней началось. От дверей ещё кто-то закричал, теперь уже от боли – толпа наседала. Воцарился хаос.
***
Колобков услышал странный шум из зала, затем послышались крики, и далеко не восторженные. Следом, совсем близко, из коридора, откуда он только что вышел, раздался громкий хлопок, как будто на пол упал тяжеленный шкаф. Он бросился через холл обратно в коридор, лихорадочно соображая на ходу. В ушах гулко шумело, такое с ним случалось в моменты высшего напряжения. Он не улыбался, впервые за долгое время.
Входная дверь была забаррикадирована – кто-то завалил пианино. Колобков обматерил себя – не подвело чутьё, не там оно стояло. Очевидно, этот мутный долговязый тип постарался. Где он, кстати? Испарился, сволочь, сбежал. Но сейчас нужно было действовать быстро, и следак бросился к инструменту. С той стороны дверей раздались глухие, сильные удары, но массивное дубовое полотно не поддавалось. Колобков заметил швабры и кочергу, просунутые меж дверных ручек, однако их просто не вынуть, не сдвинув пианино. Он попробовал ухватить за край пальцами – нет, одному не оттащить! Тогда почти лёг, чтоб навалиться на инструмент плечом. В зале уже истошно орали. Он почувствовал запах гари. Пожар! Неужели спланировано? Неужели террор?
Подошвы скользили по полу. И без того круглое и широкое лицо Колобкова надулось и покраснело от натуги ещё сильнее, жилы на шее вздулись. Он кряхтел и пыхтел, рычал и готов был взвыть. Там, внутри, были люди, и их нужно было спасти.
Затылок вспыхнул огнем, и следак обмяк.
Не потеряй он сознание, видел бы, как над ним с окровавленным огнетушителем в руках – такая вот ирония и жизненный парадокс – возвышалась фигура Генки.
***
Иван Никаноров, мокрый до нитки, больной и побитый, поднимался по ступеням парадного входа дворца культуры. Он был ужасен, вращал глазами, крепко сжимал большой топор с широким лезвием на длинном топорище. Вся боль этого мира, скопившаяся в нём, стала неважой. Здесь могла быть Лида, с этой твари сталось бы заманить её сюда.
Она посеяла между ними ненависть и вражду, она забрала всех, кого он любил, но пришёл час платить по счетам. Он всё исправит. Это единственный путь.
Но ему было очень плохо. Настолько, что лечь прямо здесь, на ступенях, свернуться калачиком и уснуть, забыться, провалиться в темноту под бесконечными холодными струями, казалось вполне разумным и даже желанным. Однако неведомая сила гнала его вперёд, заставляя механически переставлять ноги.
Преодолев восемь ступеней крыльца, он справился с правой створкой входных дверей и оказался в холле, между гардеробом и буфетом. Это было грандиозно, вычурно, монументально и завораживающе тревожно. Интерьер попробовал давить на него, напоминая, что он неподобающе одет, очевидно неряшлив и совершенно неподходяще себя чувствует, как челябинский прозаик на вечере кубанских поэтов.
Гардеробщица Евдокия Алексевна гоняла чаи со специально выписанной из соседней станицы Новотитаровской буфетчицей, имени которой Иван не знал. Увидев его, обе замерли. Тщедушная гардеробщица спряталась в вещах, а буфетчица бочком двинулась к телефону. Пусть.
В зале было явно оживлённо, раздавались крики и гам, будто проводилось не торжественное собрание, а спортивно-массовые мероприятия или весёлые старты. Из всего многообразия «быстрее-выше-сильнее» Никаноров мог быть только сильнее, и в последнее время разве что духом. Но тревожное ощущение опасности и предвестие большой беды висело в воздухе и было, кажется, различимым даже для глаз.
Там творилось что-то ужасное, и Иван понимал, что.
- Вызывай пожарных! – повернулся он к буфетчице, дрожащими руками державшей телефонную трубку. Его сине-лиловое лицо сказало ей достаточно, чтоб не ослушаться. Иван ковылял ко входу в актовый зал, принял правее, в широкий светлый коридор с большими окнами по всей правой стене и фотоэтюдами из сельскохозяйственной жизни в рамах – по левой. На втором от входа в верхнем ряду он, Иван, вместе с Курбаном запечатлены ремонтирующими Сталинец. Слаженная команда, усердные и сосредоточенные, через пару недель набившие друг другу морду. Идиллия на фото никогда не повторится, Иван отметил это хладнокровно, с удивительным спокойствием и отрешённостью. Ничего этого больше не повтороится.
У загромождённого перевёрнутым пианино входа Генка прямо на его глазах обрушил огнетушитель на голову какого-то мужика. Тот затих.
Быстрее идти Иван не мог, и спасти несчастного – тоже. Подволакивая ногу и борясь с диким головокружением, он обозначил себя. Было слишком далеко, чтоб в таком темпе он мог подкрасться незаметным и нанести хотя бы один сокрушительный удар.
Генка услышал его на полпути. Обернулся, разгорячённый, с лихорадочным блеском в глазах. Больше не друг. Чудовище.
- Стой, где стоишь! – приказал ему Генка.
Иван бросился вперёд. Теперь он отчётливо слышал, как за баррикадированной дверью кричали люди. Среди них могла быть Лида. Ярость застила глаза. Нужно спешить. Этот сукин сын за всё ответит.
- Убью тебя, слышишь? – крикнул Генка. – Убью! Остановись!
- Я сам тебя убью! – процедил Иван.
Генка бросил в него огнетушителем. Всё равно для ближнего боя он был так себе орудием. Иван сделал единственно доступное – попытался отмахнуться топором, но от удара не удержал его. Теперь он безоружен. Они в равных условиях.
Размашистый удар Генки Иван прочитал легко, и наклонился в попытке уйти под руку. Но в его состоянии задумать и сделать – колоссальная разница. Разбитое тело не поспевало за реакцией мозга. Прямой, в который он вложил все силы, достиг солнечного сплетения Генки. Тот хрюкнул и согнулся, не такой уж он неуязвимый. Апперкот в челюсть, прекрасный по задумке, прошёл совсем рядом и рассёк увы только воздух. Ивану пришлось приложить усилие, чтоб удержать равновесие, однако Генка, наугад бросившись ему в ноги, завалил Ивана навзничь. Многострадальная голова взорвалась болью, встретившись с паркетом.
Никаноров оказался на полу лицом к лицу с другой жертвой Генки. Это был местный следак Колобков, который совсем недавно допрашивал Ивана по делу профессора Вайцеховского. Если ему и требовалось какое-то подтверждение того, что Генка сошёл с ума, и эта драка идёт насмерть, то лицо Колобкова было именно таким подтверждением. Кровь обильно заливала висок и ниже по скуле подбородок и шею, глаза закатились и трудно было сказать, жив ли Колобков.
Одной рукой он мог только отбиваться. Вторая болталась плетью, очагом нескончаемой боли. Генка, подминая его под себя, шарил руками, пытаясь выдавить глаза. На таком опухшем лице найти их было непростой задачей. Иван хладнокровно сжал челюсти на двух длинных пальцах грязной кисти. Генка взвыл. Видит бог, он не испытывает ненависти, но откусит эти чёртовы пальцы, если потребуется. Генка дёрнул рукой в надежде освободиться, но не тут-то было. Ему придётся выбить Ивану все зубы, которые тот сжимал всё сильнее. Солёная кровь наполнила рот, металлический привкус сырого мяса и твёрдая кость фаланги, отделявшие его верхние резцы от нижних. В боях насмерть нет никаких правил. Генка размахнулся второй рукой и ударил Ивана по лицу, но замах получился совсем никудышным и кулак ударил в лоб. Могло быть намного хуже.
За дверями кричали люди, и это были крики ужаса. Иван наносил какие-то уж совсем слабые удары Генке по рёбрам, понимая их бесполезность. Силы таяли с каждой секундой, дышал шумно, кроме своего дыхания не слыша практически ничего. Обидно и глупо умереть вот так, от руки того, кого ты считал другом, но смерть – ничто, гораздо горше не достичь цели, остановиться в крохотном шаге от.
Генка с размаху, как фанатичный богомолец, сложился и ударил его головой в лицо. Его пальцам тоже досталось, но ущерб Ивану был нанесён несравнимо больший. И без того опухшее лицо обожгло огнём, сломанная кость явно сместилась внутрь, и он просто равнодушно отметил, что до сих пор не отключился.
Сейчас бы не помешал топор, который валяется в нескольких шагах. Любое оружие было бы спасением… Мыль появилась внезапно. Колобков – следак, в текущих обстоятельствах он наверняка таскает с собой табельное. Здоровой рукой Иван попытался обшарить подкладу и внутренности пиджака лежащего рядом стража правопорядка, и рука быстро наткнулась на кобуру.
Не разжимая зубов, он попытался ударить Генку коленом в спину, не рассчитывая нанести большого вреда, но надеясь выиграть драгоценные секунды. Кажется, тот разозлился по-настоящему и даже смирился с возможной потерей пальцев, потому что принялся давить рукой на челюсть Ивана, а силой природа его явно не обидела. Нижняя челюсть хрустнула, оставалось только терпеть, сколько хватит сил. Оставалось ли хоть что-то не сломанным в его теле, Иван не знал.
- А ведь я говорил, - хрипел Генка, - я просил тебя…
Отвечать ему Иван уже не мог. Если переживёт этот день, заговорит он очень нескоро. Рука нащупала ПМ в предусмотрительно расстёгнутой кобуре – значит, Колобков что-то подозревал и был готов дать отпор. Почти…
Ещё бы с предохранителя снял, но это была уже непозволительная роскошь и сказочное везение, а в сказки Иван, как добропорядочный советский гражданин, перестал верить в младшем школьном возрасте, а верил только словам Вождя, пока тот не скончался. Иван попробовал помотать головой, превозмогая боль. Вместо лица врага было только мутное пятно, он давно защищался наощупь. В этот бесконечно длинный день он, кажется, только и делал, что превозмогал. Попытался ещё раз коленом ударить Генку по спине, но из этого опять ничего не вышло. Зато у него появилась возможность снять пистолет с предохранителя. Липкий от крови большой палец скользил по флажку. Он пытался снова и снова, пока наконец ему это не удалось.
И только сейчас он понял всю бесполезность затеи – одной рукой ему никогда не передёрнуть затвор. Судьба, и так не благоволившая ему, иронично усмехнулась. Пистолет в руке, из которого нельзя выстрелить. Генка давил второй рукой, глазному яблоку, кажется, пришёл конец.
Но кто сказал, что из пистолета нужно стрелять, что он бесполезен сам по себе? И Иван с размаха впечатал оружием в висок Генки.
Тот обмяк, навалившись всей своей тяжестью на Ивана.
Последним, что Иван увидел, были закатившиеся глаза физиономии бывшего друга.
А потом наступила темнота.
***
Гера сидел в третьем ряду на месте тридцать два. Соседнее, тридцать третье, должен был занимать его отец, Лихоимов-старший, но утром он только отмахнулся – я к колхозу отношения не имею, нечего мне там, безногому калеке, делать. Тогда Гера очень обиделся на отца за это – как, нечего? Неужели он стыдится своей инвалидности?
Но сейчас, когда начался этот ужас, Гера, хоть и был напуган, вместе с тем был очень рад тому, что уступил отцу. Сам-то он, допустим выберется, а вот батю в такой давке точно бы не вынес. На сцене творился бардак и вакханалия, шишки из правительства бочком протискивались в сторону выхода, но выход в этот раз был для всех един, и он оказался закрытым. Люди кричали, люди плакали, люди пытались глотнуть хотя бы немного свежего воздуха, но паника редко позволяет мыслить трезво. Однако Гера, хоть и был человеком весьма и весьма молодым, но при этом хладнокровным, к тому же в период обучения в Краснодаре стал членом ДОСААФ.
- Если не можете выйти, пригнитесь! – выкрикнул он, стараясь помочь. – дышите через ткань!
Его тонкий юношеский голос тонул в общем гаме. Совсем рядом с Герой совершенно спокойно стоял кинооператор и продолжал снимать. Что это было, слабоумие или отвага, Гера сказать не мог, но пример этого человека, который был совсем немногим старше него, придал ему решимости.
Герману стало очень стыдно. Ведь это он в порыве душевной слабости под покровом ночи неделю назад попытался поджечь дом Никанорова. Он любил Лиду и ничего не мог с этим поделать, но вёл себя недостойно, как капризный мальчишка, трусливо и подло. Он мог запросто оставить человека без дома, а если внутри кто-то был, то тогда Герман Лихоимов, всегда мечтавший стать героем, выросший на примере фронтовика-отца, превратился бы в убийцу. И сейчас, при виде того, как бушует огонь, он вдруг понял, что надо делать.
Две недели назад он был здесь на «семейной» экскурсии. Старший брат его матушки Евгений Кузьмич, а для всех просто Кузьмич, недавно, к удивлению многих, и своему, пожалуй, тоже, был назначен заведующим в только построенный дворец культуры. При каждом удобном случае и в любой дискуссии он этим козырял примерно так: «А есть у вас свой дворец? Вот то-то же! Так что не указывайте, как мне жить и работать!»
И вот когда между реками бахвальства почти трезвого Кузьмича наученный Гера сделал замечание, что огнетушители по правилам должны быть в зале, прямо на стенах вблизи выходов, тот принял это как личное оскорбление и смертельную обиду, и простил «юного зазнайку» исключительно по-родственному и в последний раз»!
- У меня за сорок пять лет стажа ни одного пожара не было! Так-то! – насупился он. – Ведь у кого пожары случаются? У бе-за-ла-бер-ных! А я пре-ду-смо-три-тель-ный, я их не допускаю! А огнетушители там, в подсобке, - махнул рукой он, - и ничего с ними не сделается!
Теперь Гера знал, что делать. Он закрыл лицо рубахой, и бросился к сцене, благо двигаться в том направлении дураков не было, перепрыгнул через ожесточённо дерущихся мужчин и юркнул в сторону подсобных помещений, для чего пришлось опуститься на четвереньки. Трудные времена рождают сильных людей, а он, Герман Лихоимов – сильный, и он не отступит!