Глава 7

Колобков был оптимистом, заядлым и безоговорочным, что в его случае являлось решительным терапевтическим ответом профессиональной повседневности. В целом район никогда не ходил в фаворитах краевых криминальных сводок, но и без дела следаки не сидели. Однако самая натуральная серия убийств была из ряда вон, за его служебную практику такое приключилось второй раз. Про первый он предпочитал не вспоминать.

Другим качеством после врождённого оптимизма, который выражался в вечно довольном и улыбающемся лице, было природное чутьё. Оно в свою очередь воплощалось в отсутствии лишних телодвижений, когда этого не требовалось. Зато, когда требовалось, он шёл напролом всё с той же, почти всегда совершенно неподходящей ситуации улыбкой.

Той самой, которую увидел Генка, равнодушно стоящий у окна в коридоре ДК. Поверх улыбки на него пялились внимательные глаза, взгляд цепкий, почти сверлящий. Неприятный тип, как его мгновенно охарактеризовал Генка.

- А вы чего не там? – поинтересовался Колобков, мотнув головой в сторону входа в зал.

- Не хочу, - пожал плечами Генка, внешне спокойный и невозмутимый, но на полнейшем внутреннем взводе. Работа закипела, ничего уже нельзя было отмотать назад, как какую-нибудь киноплёнку, и эта нахлынувшая эйфория, когда от тебя ничего уже не зависит, ты можешь только делать, что должно, предвкушая развязку, охватила его целиком, руководила каждый действием, каждым жестом.

- Допустим, - улыбаясь, согласился Колобков. – А это чего у вас?

- Где? – не поняв, спросил Генка.

- Вот, на руке. Кровь что ли?

Сбитые костяшки действительно были в крови, причём на обеих руках. Генка подумал, не спрятать ли их? Но его собеседник явно не был простым обывателем, от него ментовщиной за версту несло. Теперь уже не поможет.

- Она, родимая, - согласился он. – Носом пошла, еле остановил. Потому туда и не иду, чтоб людей не пугать понапрасну.

- Позволите взглянуть? – протянул руку Колобков.

- На что взглянуть? На руки? – нахально прищурился Генка. – Вы что же, рабочих шофёрских рук никогда не видели?

- А вы шофёр? – впился, как клещ, Колобков. У-у-у, шельма!

- Допустим, шофёр, - с вызовом бросил Генка. – А вы кто?

- А я, допустим, начальник следственного отдела прокураторы Динского района, - как-то даже выпрямился вдруг Колобков. – Поэтому позвольте взглянуть на ваши руки. Вытяните их вперёд.

Этого ещё не хватало. Ну и чего они все липнут к нему, как мухи на мёд?

- Ладонями вниз или вверх? – тянул время он. Важно было перехватить контроль, применить фактор неожиданности, пока инициатива окончательно не потеряна, и не дать следаку потянуться за оружием.

- Вниз, - всё с той же мерзкой ухмылочкой ответил мент. Но и мочить его сейчас означало срыв всего дела. Ой как некстати он вышел.

Генка протянул руки, грязные, мокрые, сбитые и в крови – весь набор.

- Слушай, командир, - начал пудрить мозги Генка, - ну у бабы я был, грешен. А тут ейный муж вернулся. Я его бить не хотел. Его жена – пусть между собой и дерутся. Но он на меня полез, помахались немного. У меня к нему претензий нет. У него, думаю, тоже. Так что не за что меня арестовывать. Срамное дело, но уголовно ненаказуемое.

Колобков действительно посмотрел на руки Генки и передумал его арестовывать. Разглядывал, словно музейный экспонат какой. Потом задумчиво обернулся, приметил пианино, и начал соображать, чем-то насторожившись.

- Инструмент, кажись, вон там стоял, - указал он рукой на красный уголок.

- А я почём знаю? – пошёл в отказ Генка. – Консерваторий не кончал. Когда пришел, оно уже тут было. У стены.

Колобков опять уставился на Генку, но и тот был не лыком шит, спокойно отразил вопросительный взгляд, изобразив деланое безразличие с легким налётом станичной придурковатости. Такой, какая была им всем присуща, на его, разумеется, субъективный городской взгляд.

- Ладно, - отвернулся Колобков. – Ладно.

Наклонился, разглядывая свежие следы на паркете, оставленные колесиками инструмента. Оглянулся на Генку, пытаясь увидеть хоть что-то, что может выдать, за что можно зацепиться. Но Генка отвернулся к портретам в простых деревянных рамках – мужикам и бабам, нарядным и с героическим выражением лица – парад тщеславия на отдельно взятой стене.

Колобков громко цокнул языком и зашагал прочь, в сторону холла. Генке очень не хотелось его отпускать, ибо так или иначе, он хватится пропажи двух ментов, даже если они не из одного подразделения. А вдруг сейчас всё начнётся, и тогда у него в тылу будет вооружённый враг? Думай, Генка, думай!

Но пока он судорожно соображал, Колобков оказался уже далеко.

***

Все докладчики выступили. Маврин с любопытством следил за станичниками в зале. Обстановка была не то, чтобы гнетущей, но напряжение безусловно чувствовалось. Шила в мешке не утаишь, и он видел, как информация об очередном убийстве быстро разносится от одного к другому.

Перевёл взгляд на большой гипсовый бюст вождя, неожиданно появившийся ночью между столом президиума и трибуной. Он стоял на явно самодельном постаменте, сделанном топорно и наспех - очевидно, Кузьмич ночью постарался. В целом вышло довольно сносно, но надо будет заказать новый, фабричный.

В конце взял слово Буравин, говорил хорошо, складно, и после него самое то было бы дать слово Котёночкину, как его преемнику. Да и Полянский, сидящий по правую руку от Маврина, будто бы искал его глазами. Дмитрий Степаныч поделился тем, как они вынужденно засели в полях и очень душевно, а главное плодотворно, обсудили прогрессивные сельскохозяйственные методы. Панас Дмитрич мог произвести благоприятное впечатление на кого угодно своей внешней мягкостью, но при этом абсолютной решительностью. И вот сейчас он куда-то пропал.

В итоге решено было перерыва не делать и сразу перейти к награждению. Порошин организовал столик с государственными наградами сразу за столом президиума, а к трибуне вновь вышел Полянский. Пожалуй, вручение высоких наград из рук председателя Совета Министров повышало уровень станичных посиделок до заоблачных высот. Хотя лично Маврин относился к Полянскому настороженно, не мог сформулировать точно, почему, но чувство такое было.

До Маврина долетел вдруг странный запах – солярка что ли? Запах устойчивый, абсолютно привычный на машинном дворе, но совершенно чуждый дворцу культуры. Второй секретарь райкома поводил носом, как заправская ищейка – не показалось, запах присутствовал. Надо будет после собрания разобраться.

Тем временем медаль «За трудовое отличие» получила доярка Комарова, у которой нет-нет, да и ночевал Шмуглый. Медаль «За трудовую доблесть» нашла хозяина в лице кузнеца Панасюка. Орден «Знак почёта» так и остался нереализованным лежать на подносе, ибо его неожиданно оказался удостоен Берков. Получается, посмертно. Полянский крепко жал руки, целовал щёки, с чувством, с толком, с расстановкой зачитывал обосновательное слово к каждой награде.

- За высокие показатели в сельском хозяйстве, выдающиеся результаты в соцсоревновании по выполнению, а в вашем случае – перевыполнению планов, высшей государственной наградой Союза Советских Социалистических Республик - орденом Ленина - награждается колхоз «Знамя Кубани»! Приглашаю получить награду председателя колхоза Панаса Дмитриевича Котёночкина. Ура, товарищи!

Товарищи в зале «ура» организовали бурное и искреннее, только вот Панас Дмитрич, разумеется, приглашения не принял. Маврин кивнул Шмуглому – мол, давай, иди! Так уж получалось, что награду получал самый непричастный, чему Маврин с одной стороны уже перестал удивляться, а с другой, смириться тоже никак не мог.

Шмуглый поднял тело из обитого бархатом театрального кресла, и вальяжно, с нескрываемым чувством ложной скромности, сделал первый шаг, как вдруг с обратной стороны, из-за портьеры, к трибуне нетвёрдой походкой вышел Котёночкин. Маврин заметил его первым, Панас едва заметно кивнул ему – всё в порядке, старик. На вид, конечно, ничего не было в порядке. Председатель был в изрядно помятом пиджаке, и таких же брюках, местами украшенных большими пятнами, бледный, с трёхдневной щетиной и только живые глаза горели каким-то лихорадочным блеском. Когда Панас проходил мимо Маврина, запах солярки явно усилился.

Полянский растерялся на миг, когда вызываемый оказался с неожиданной от него стороны, но преодолев эту мимолётную неловкость, крепко пожал протянутую руку, приобнял Панаса Дмитрича и торжественно вручил ему орден. Так, как орден был колхозным, и цеплять его никуда было не нужно, то и помятость и в целом потрёпанный внешний вид пиджака Котёночкина не диссонировали с платиновым профилем Ильича.

Состояние Котёночкина не укрылось ни от самого Полянского, ни от Байбакова, на груди которого красовались целых три ордена Ленина. Николай Константиныч вопросительно посмотрел на Маврина, на что тот ответил коротко:

- Болеет.

Аплодисменты перешли в овации, и долго не прекращались. Председатель награждённого колхоза собирался держать ответную речь.

- Товарищи, - громко сказал он, и зал в течение нескольких секунд замолчал, а Котёночкин поправился, - друзья! Буду краток.

***

Ликование Майи было омрачено. Она привыкла контролировать всё, но время перемещения от неё не зависело. Было бы терпимо, но в самый важный момент этот урод вместо отведённой ему роли безмолвного статиста решил поиграть в героя и вершителя судеб, и чуть не сорвал переход. Теперь вместо комфортного и быстрого перемещения её тащило вперёд, как тряпку в зубах резвящегося щенка, расщепляя на миллиарды мельчайших пылинок, протягивая сквозь года. Ощущение омерзительное, словно тебя выворачивает наизнанку, но это был единственный путь, позволяющий обмануть смерть. Другого не знала.

Перед глазами до сих пор плясали искры. Майя очень надеялась, что внук из этого времени сдох и прямо сейчас лежит там в назидание остальным. Она понятия не имела, очнётся ли хозяйка её прошлого тела, но если да, ей будет на что посмотреть. Майя злилась на себя за то, что ненавидела его, их всех. Ни один из этих людишек не достоин и мизинца её, это как злиться на укусившего её муравья, но она была в ярости, а ярость гнала её вперёд. Нельзя отомстить тому, кто её убил, он давно уже стал историей и сгнил в земле, она на это очень надеялась. А все остальные – просто сопутствующие обстоятельства.

Перед глазами опять встала лихорадочно возбуждённая рожа Виктора, тянущего к ней монету. Калека, его дед, убил её в прошлый раз, наверное, это у них семейное. Теперь она стала умнее. Теперь уже она правит судьбой, и не намерена считаться ни с чьей жизнью, и если для того, чтобы она жила, нужно, чтоб все они сдохли, она не задумается ни на миг.

Но они отчего-то не сдыхали. Она не ощущала жизненно необходимой лёгкости и мощи, той непреодолимой силы, которая должна была наполнить её, когда они все сдохнут. Той энергии сотен жизней, которая, высвободившись, выплеснула бы её через эти жалкие десятилетия. Больше того, где-то под сердцем, внутри, она ощущала неприятную пульсацию. Так напоминает о себе заноза, загнанная под ноготь.

А впрочем, уже и неважно, всё, что имеет начало, имеет и конец, и он наступит скоро, в течение ближайшего часа. Оставалось уповать на то, что Панасу хватит времени и сил довести дело до завершения. Панас был её особой гордостью – всё, что она смогла считать с его разума, по-настоящему впечатлило Майю. Он был, каким бы смешным это ни звучало… хорошим. Они все были странными, большинство из них. Мыслили какими-то дурными категориями всеобщего блага, руководствовались самопожертвованием, бескорыстием и прочими совершенно неведомыми ей чувствами. Но Панас и среди них был особенным. Он был близок ей с самого начала, и являясь к нему в образе его жены, она даже получала удовольствие, что ли. Странное тепло разливалось по телу, и проникало гораздо глубже, в самую душу. А когда она отдалась ему там, на старом диване, наступил момент наивысшего блаженства, какого она не испытывала никогда прежде. На какой-то миг она даже поверила, что может быть счастлива с ним. Глупость, конечно, но в его лице чуть не получил от неё прощение весь мужской род. И ей пришлось собрать волю в кулак, чтоб закончить начатое. Слишком многое свершено, слабости места просто не оставалось, как и обратному пути.

А потом случился тот проклятый поцелуй. Тяга к Ивану легко объяснялась телом Насти, который она использовала как сосуд, и влиянием её чувств на свои собственные. Так было до того, как он поцеловал её, наполнил её, пересоздал заново. Так она познала всепоглощающую страсть, ни с чем не сравнимое чувство, за которое легко убить.

Начали материализоваться саманные стены с проплешинами. Мутное грязное окно, полусгнившие половицы. Да, дом явно поистрепался за прошедшие годы. В углу лежало её новое тело, которое звало себя Марьяной. Не первой свежести, измождённое и худое, но это не проблема – еды она достанет, выспаться тоже вряд ли помешают. Насущная проблема – подавить личность настолько, чтоб хватило добраться в её теле до своих останков. С учётом того, как её тряхануло перед перемещением, это могло стать проблемой. Её решила бы массовая ритуальная жертва, но Панас медлил.

Майя материализовалась до конца, и завалилась на пол. Сил стоять не было – переход исчерпал все запасы. Она медленно подползла к неподвижной Марьяне. Прикоснулась к исцарапанной руке монетой, которую сжимала в своей. Провела выше, до плеча, затем коснулась шеи, подбородка, надо открыть рот пошире. Захотелось засунуть туда монету, удушить, забрать жизнь, почувствовать, каково это, но Майя отогнала прочь мысль, навязанную проклятой монетой.

И, как акробат из цирка уродов, она, становясь гуттаперчевой, неподвластной законам физики, буквально втянула себя в Марьяну через рот целиком.

***

Говорят, что если долго терпеть боль, рецепторы не выдерживают, и перестают тебя предупреждать, порог снижается, становится всё равно. Марьяне всё равно не было, она чувствовала боль каждой клеточкой, несмотря на крайнюю степень истощения.

Она пришла в себя, и это означало то, что жизнь ещё при ней. Можно ставить галочку в чек-листе диспансеризации. Обстоятельства, в которые она угодила, сильно снизили требования к состоянию здоровья. Глаза не открывались, набухшие веки будто бы намертво приклеились к глазным яблокам каучуковым клеем. Но Марьяна чувствовала, как что-то изменилось. Как пришла ОНА. Не как в прошлый раз – насовсем. Она была совсем близко, рядом, разглядывала, познавала.

Прикосновение. Нежное, мягкое, почти невесомое, движется вверх по руке. Так мама гладила её перед сном. От ключицы выше по шее, коснулась щеки.

А затем её губы обожгло огнём. Нёбо, гортань – всё превратилось в один пылающий очаг. Дальше пищевод, а дальше вообще везде. Как будто через капельницу в неё вливали кого-то другого, очень быстро и очень болезненно. Её тело просто перестало ей принадлежать, замещённое кем-то или чем-то абсолютно чужим. Она стала маленьким огоньком сознания глубоко внутри головы, безвольным наблюдателем без права голоса. Больше всего это походило на тёмный чулан, в котором в детстве запирал её старший брат, и сколько бы она ни кричала, никто не слышал, и приходилось сидеть там, пока тот не смилостивится. Это всегда наступало до прихода родителей – всё-таки он был маленьким мальчиком, но большим трусом. Всё, что она могла – через щель смотреть на солнечный мир из темноты, полной пыли, затхлости и паутины.

Её тело открыло глаза. ОНА открыла её глаза, и Марьяна увидела мир. Странное ощущение, странное и ужасное, как новый современный аттракцион с очками виртуальной реальности. Она смотрела на мир словно через щель того самого сарая, и сколько бы ни кричала сейчас, её так же, как в детстве, никто не услышит.

Однако что-то подсказывало, что кричать не стоит, ибо ОНА может отнять и это.

- Э-э-эй! – Марьяна не узнала свой голос. Ощущение, будто слушаешь его на некачественной аудиозаписи. Голос был на удивление крепким и властным. – Гена!

Она звякнула цепями, экономно, не расходуя силы, но достаточно громко.

Несколько минут ничего не происходило, но Марьяна была уверена – он слышал. Дверь протяжно скрипнула, где-то в далёком далеке, в параллельной жизни. На пороге показался её мучитель, сейчас он выглядел совсем разбитым древним стариком, таким, которому осталось считанное количество вдохов на этой земле. Но посмотрев на неё, он сразу заметил перемены, распрямился, подбоченился, что выглядело жалким и карикатурным, и шагнул к ней. Чуть не задохнувшись от своих чувств, он смотрел в её лицо, и единственным желанием Марьяны было харкнуть в это морщинистое нечто, по случайному стечению обстоятельств называемое человеком. Но харкать было нечем.

- Это ты, - блаженно произнёс старик. – Ты пришла. Ты сдержала слово…

ОНА смотрела на него глазами Марьяны, хотя той очень хотелось зажмуриться. Тёплым, властным взглядом.

- Ты тоже сдержал слово. Сделал всё, как я просила. И тогда, и сейчас. Я знала, что на тебя можно положиться.

- Можно, - растроганно произнёс старик. Он стоял перед ней, и был сейчас ничтожен, как облезлая дворняга, и будь у него хвост, завилял бы им. Но если жалость к дворняге была умилительной, то жалость к этому созданию была отвратительно-брезгливой. Марьяна бы пнула его, если б могла. – Можно. Я всё для тебя сделаю.

И как повизгивающий от счастья щенок, старик обмочился. Его холщовые штаны потемнели в паху, вызывая у Марьяны приступ тошноты. Она не понимала, как теперь делить чувства с НЕЙ, что из всего этого ещё принадлежит ей, а что утеряно навсегда.

Старик долго возился с оковами и цепью, наконец снял их и бережно помог Марьяне подняться. Мозг отказывался принимать эту реальность, в которой она, как космонавт в скафандре, оказалась в обычных земных условиях, неуклюжая, неповоротливая, только в её случае скафандр управлял ей, а не наоборот.

ОНА подняла руку и нежно провела по морщинистой щеке. Старик не шелохнулся. Из его глаз потекли слёзы. Это был момент наивысшего блаженства, за которым Марьяна вынужденно наблюдала. Не хватало, чтоб этот урод ещё и обосрался здесь.

И когда казалось, что хуже быть уже не может, ОНА поцеловала эту жёлтую восковую маску. Её, Марьяны, губами.

Загрузка...