20 августа 1939 года. Монголия, район Халхин-Гола
Артподготовка началась в четыре сорок пять, когда небо на востоке только начинало сереть.
Яков проснулся за секунду до первого залпа, от тишины. Особенной тишины, когда всё замирает, даже ветер, даже птицы. Потом земля вздрогнула, и началось.
Больше трёхсот орудий и миномётов ударили одновременно. Не так, как раньше, — батарея туда, батарея сюда. Всё сразу, вся мощь, стянутая за два месяца подготовки. Грохот накрыл степь, как волна, и Яков почувствовал, как вибрирует земля под телом, как дрожит воздух, как что-то внутри сжимается от этого звука.
Рядом Петров уже стоял у амбразуры, смотрел в бинокль.
— Началось, — сказал он.
Яков встал, отряхнул шинель. Руки не дрожали. За два месяца на передовой привык. Или думал, что привык.
Японские позиции впереди исчезли в дыму и пыли. Разрывы вспухали один за другим, сливались, и казалось, что горизонт горит, что там, на востоке, — не степь, а ад.
— Сколько? — спросил Яков.
— Сто пятьдесят минут. Потом — танки.
Сто пятьдесят минут. Два с половиной часа непрерывного огня. Яков пытался представить, каково там, под этими снарядами. Не мог. Не хотел.
Танки пошли в семь пятнадцать.
Яков видел их с НП: серые коробки, выползающие из-за холмов, много, очень много. БТ-7, десятки. Они шли не строем, а волной, рассыпавшись по степи, и пыль поднималась за ними стеной.
Рация ожила:
— «Сокол-три», я «Гроза». Выдвигаемся на рубеж атаки. Корректируйте огонь по заявкам.
— «Гроза», принял. Готов.
Танки прошли мимо их позиции в двухстах метрах. В открытых люках мелькали лица, молодые, сосредоточенные, чумазые от масла и пыли. Один танкист помахал рукой. Яков не успел ответить — машина уже ушла вперёд, к японским окопам.
Пехота поднялась следом. Цепи, редкие, рассредоточенные, как учили. Не плотным строем, как в ту войну, а с интервалами, перебежками, от укрытия к укрытию. Хотя какие укрытия в степи? Трава да воронки.
— «Сокол-три», — захрипела рация, — пулемёт, квадрат пятьдесят два — восемнадцать, дзот уцелел. Прошу огня.
Яков поднял бинокль. Нашёл: да, там, справа от сгоревшего столба. Вспышки, дым. Пулемёт бил по наступающей пехоте.
— «Сокол-один», я «Сокол-три». Цель — дзот, квадрат пятьдесят два — восемнадцать. Прошу три снаряда, беглым.
— Принято. Выстрел.
Три разрыва легли точно. Дзот замолчал.
— «Гроза», цель поражена.
— Принял, «Сокол-три». Спасибо. Двигаемся дальше.
Через час — заминка. Пехота залегла перед второй линией окопов, японский пулемёт бил с фланга, прижимая к земле. Яков вызвал огонь. Рация захрипела, и вместо привычного «Принято» — голос, торопливый, незнакомый:
— «Сокол-три», ждите. Стволы перегреты, перезаряжаемся. Пять минут.
Пять минут. Яков смотрел в бинокль, как пехотинцы лежат в траве, вжавшись в землю, а пулемёт стрижёт над ними, и ничего, ничего нельзя сделать. Считал секунды. На третьей минуте один поднялся, побежал вперёд, упал. Не залёг — упал. Другой пополз к нему, потащил назад.
— Готовы. Давайте координаты.
Яков дал. Снаряды легли точно. Пулемёт замолчал. Пехота поднялась, побежала. Но тот, первый, остался лежать в траве.
И так — час за часом. Заявки сыпались одна за другой. Пулемёт здесь, миномёт там, батарея в овраге, пехота в окопе. Яков наводил, батарея била. Наводил, била. Наводил, била.
Голос охрип к полудню. Петров принёс воды — Яков пил, не отрываясь от бинокля. Рука с рацией онемела, но он не замечал.
⁂
К вечеру танки ушли далеко вперёд, за пределы видимости. Пехота заняла японские окопы — те, что уцелели. Яков видел, как наши солдаты спрыгивают в траншеи, как вытаскивают оттуда тела, как ставят пулемёты на новых позициях.
Яков прошёл через первую линию, когда всё кончилось. Окопы неглубокие, аккуратные, обложенные камнем. На дне — гильзы, обрывки бинтов, раздавленная фляга. У поворота траншеи, на земляной полке — жестянка из-под чая с иероглифами на крышке. Внутри фотография: женщина, двое детей, сад. Яков поставил жестянку обратно.
Бой затихал. Не кончился — просто ушёл дальше, на восток, туда, куда откатывались японцы.
Рация молчала. Впервые за двенадцать часов — молчала.
Яков сел на дно окопа, привалился к стенке. Закрыл глаза. В ушах звенело, и он не сразу понял, что звенит не в ушах, а снаружи — где-то далеко, за холмами, ещё стреляли.
— Поели бы, — сказал Петров.
— Не хочу.
— Надо.
Он был прав. Яков не ел с утра, и теперь, когда напряжение отпустило, тело напомнило о себе — слабость, головокружение, тошнота. Он открыл консервы, начал есть. Руки подрагивали — мелко, почти незаметно, только по ложке видно. Адреналин уходил, и тело расплачивалось.
— Далеко ушли? — спросил он.
— Километров пять за день. Может, семь.
— Они отступают?
— Бегут. — Петров сворачивал самокрутку, пальцы привычно мяли бумагу. — Говорят, окружили их. Котёл.
Котёл. Яков слышал это слово на занятиях в академии. Окружение противника, отсечение путей отхода. На карте — красивые стрелки, сходящиеся в кольцо. На земле — тысячи людей в ловушке.
— Что с ними будет?
— С кем?
— С японцами. В котле.
Петров помолчал. Сплюнул табачную крошку с губы.
— Что будет. Сдадутся или подохнут. Они не любят сдаваться.
Яков молчал. Думал о людях в котле — чужих, врагах, которых он весь день убивал снарядами. Люди, у которых были семьи, дома, имена. Люди, которые через несколько дней будут мертвы.
Он не жалел их. Не мог жалеть — они стреляли в наших, убивали наших. Но и радости не было. Только усталость, пустая, гулкая, как выгоревший дом.
— Пойду посплю, — сказал он.
— Иди. Разбужу, если что.
Яков лёг на шинель, накрыл лицо пилоткой. Сон не шёл. Перед глазами — разрывы, танки, цепи пехоты. Цифры, которые он говорил в рацию: квадрат такой-то, ближе десять, левее пять. Цифры, которые превращались в смерть.
Он уснул под далёкий грохот артиллерии — кто-то ещё стрелял, кто-то ещё умирал. До конца было далеко.
⁂
На следующий день — снова вперёд. НП перенесли на три километра восточнее, к реке. Японцы откатывались, огрызались, но не могли остановить.
Яков видел трофеи: брошенные орудия, ящики с боеприпасами, грузовики без колёс. Видел пленных, серые фигуры, сидящие на земле под охраной, с пустыми глазами. Их было много, сотни. И ещё больше было тех, кто не сдался.
На привале Яков прошёл мимо группы пленных. Сидели тесно, плечом к плечу, человек тридцать. Конвоир-красноармеец курил рядом, не обращая внимания. Один японский офицер — без фуражки, с грязной повязкой на голове — поднял глаза, встретился с Яковом взглядом. Не ненависть, не страх. Что-то другое, чему Яков не мог подобрать слова. Может, удивление, что жив. Рядом санитар перевязывал солдату руку, японец морщился, молчал, смотрел в сторону. Санитар работал спокойно, привычно, как будто не враг перед ним, а свой. Бинт, йод, бинт.
На разбитой позиции нашли японскую рацию — маленькую, полевую, в деревянном ящике. Она ещё работала: шипела, потрескивала, и сквозь помехи пробивался голос, быстрый, отрывистый, — кто-то вызывал часть, которой уже не было. Петров послушал, покрутил головой и выключил.
— Зовёт кого-то, — сказал он. — Не дозовётся.
Двадцать второго августа они вышли к Халхин-Голу. Река мелкая, мутная, с пологими берегами. На том берегу ещё стреляли, но уже слабо, без прежней злости.
Рация ожила:
— «Сокол-три», противник отходит за реку. Преследовать не будем. Закрепляйтесь на позициях.
Закрепляйтесь. Значит, конец. Не войны, но этого наступления. Дошли до реки, дальше не их дело.
Яков опустил бинокль. Смотрел на тот берег, на холмы за рекой, на дым, поднимающийся из-за горизонта. Где-то там, в котле, добивали окружённых. Он слышал стрельбу — далёкую, глухую. Не его участок. Не его снаряды.
Петров подошёл, встал рядом.
— Всё, — сказал он.
— Всё?
— Для нас — всё. Дальше — зачистка. Нас отведут.
Бинокль повис на шее. Руки повисли вдоль тела, и он вдруг почувствовал, какие они тяжёлые. Ноги тоже. Всё тело разом вспомнило, что два дня почти не спало.
Он воевал два месяца. Был ранен, не тяжело. Выжил. Побывал там, где цифры в рацию превращаются в чёрные столбы разрывов и чужие смерти.
Странно: он ждал, что это что-то изменит внутри. Что после войны он станет другим. Но руки были те же, голос тот же, и лицо в мутном зеркале заднего борта грузовика — то же самое. Загар, скулы острее, шрам на плече. Больше ничего.
Двадцать третьего августа пришёл приказ об отводе. Их часть отправляли в тыл, на переформирование. Яков сдал позицию сменщикам, собрал вещмешок, попрощался с Петровым.
— Бывай, Яков.
— Бывай, Степан.
Они пожали руки — крепко, по-мужски. Два месяца в одном окопе. Такое не забывается.
Петров уже отвернулся, но остановился, сказал через плечо:
— Ты нормальный мужик, Яков. Кто бы там ни был твой отец.
И ушёл, не оглядываясь. Яков смотрел ему в спину, пока не стало пусто.
Грузовик вёз их на запад, прочь от фронта. Яков сидел в кузове, смотрел на степь. Та же степь, что два месяца назад, когда он ехал сюда. Жёлтая, плоская, бесконечная. Только теперь — воронки вдоль дороги, сгоревшие машины, столбы с оборванными проводами.
Война прошла здесь. Оставила следы. Уйдёт — следы зарастут. Степь всё забудет.
А он?
Он не забудет. Никогда.
Грузовик трясло на ухабах, и Яков закрыл глаза. Думал об отце. О разговоре на даче, сто лет назад, в другой жизни.
Отец сказал тогда: «Это должен быть твой риск». Был прав. Риск оказался настоящим, и то, что осталось после, — тоже.
Он не знал, что скажет отцу, когда вернётся. Не знал, будет ли вообще что-то говорить. Может, слова и не нужны. Может, достаточно того, что он вернулся. Живой и другой.
Грузовик ехал на запад. Солнце садилось за спиной, степь темнела, где-то далеко, у реки Халхин-Гол, ещё стреляли — но уже не по нему.
Для него война кончилась.
Яков уснул под стук колёс, и ему снилась Москва — далёкая, невозможная, мирная.