12 июня 1939 года. Москва — Кунцево
Дорога на Ближнюю дачу заняла сорок минут — пробки на Можайском шоссе, ремонт моста через Сетунь, грузовик с углём, перегородивший переезд. Власик нервничал, дважды порывался выйти и разобраться, но Сергей не торопился. Вечер был тёплый, окно приоткрыто, и в машину залетал запах скошенной травы с обочины.
Дети. Он думал о детях.
Светлана — тринадцать, уже не ребёнок. Русые косы, веснушки, привычка хватать его за руку, когда они шли по дорожке сада. С ней было легко. Она была девочкой, которая ничего не помнила о прежнем отце, кроме редких визитов и ещё более редких разговоров. Для неё Сергей с самого начала был тем отцом, которым хотел быть, и она приняла это как должное, как дети принимают солнце и воду.
Василий сложнее. Восемнадцать, курсант авиашколы, высокий, резкий, с материнским упрямством и отцовской злостью. Василий помнил. Помнил холод и окрики, помнил, как отец отвернулся у гроба матери, помнил тяжёлую руку и тяжёлое молчание. Когда «отец» изменился, не сразу, постепенно, месяц за месяцем, — Василий не обрадовался. Насторожился. Ждал подвоха. Через три года ждать перестал, но и не сблизился. Приезжал на праздники, ел за одним столом, отвечал на вопросы. Не больше.
А Яков?
Сергей смотрел на проплывающие за окном дома и пытался вспомнить, когда видел Якова в последний раз. Год назад? Полтора? На каком-то приёме, кажется, или случайно, в коридоре наркомата. Высокий молодой человек в форме без знаков различия, с тёмными глазами матери-грузинки и отцовским тяжёлым подбородком. Они кивнули друг другу и разошлись. Не о чем было говорить.
Яков Иосифович Джугашвили. Тридцать два года. Сын от первого брака, от Като Сванидзе, умершей, когда мальчику было восемь месяцев. Выросший у родственников в Грузии, почти без отца. Пытался застрелиться в двадцать девятом, неудачно, и настоящий Сталин сказал: «Даже это толком сделать не смог». Женился, развёлся, женился снова. Работал инженером, потом поступил в Артиллерийскую академию. Старался быть незаметным, не пользоваться фамилией, не напоминать о себе.
В той истории, которую Сергей помнил обрывками, Яков попал в плен в сорок первом. Под Витебском, в первые недели войны, когда фронт рушился как карточный домик. Немцы предложили обмен: Яков Джугашвили на фельдмаршала Паулюса, взятого в Сталинграде. Сталин отказался. «Я солдата на маршала не меняю». Яков погиб в концлагере Заксенхаузен в сорок третьем. То ли застрелен при попытке к бегству, то ли сам бросился на проволоку под током.
Машина свернула на подъездную дорогу к даче. Гравий хрустел под колёсами. Сосны стояли вдоль обочины тёмной стеной, неподвижные в безветренном вечере.
Яков ждал.
⁂
Он стоял у крыльца, в командирской гимнастёрке без знаков различия, в фуражке, которую держал в руках. Увидел машину — вытянулся, надел фуражку. Лицо застыло в выражении, которое Сергей уже научился распознавать: готовность к удару. Так смотрят люди, привыкшие к отказам.
Сергей вышел из машины. Власик остался у ворот, понимал — не его дело.
Несколько шагов по дорожке, вымощенной красным кирпичом. Яков отдал честь, коротко, по уставу.
— Товарищ Сталин.
Не «отец». Товарищ Сталин. Сергей отметил это и ничего не сказал.
— Пойдём в дом.
Они вошли. В гостиной было прохладно, окна на северную сторону, солнце сюда не добиралось. На столе — графин с водой, два стакана, ваза с яблоками, которые никто не ел. Домработница Валентина Васильевна умела появляться вовремя и исчезать, когда нужно.
Сергей сел в кресло. Яков остался стоять.
— Садись.
Пауза. Яков сел на край стула, прямой, как на приёме у начальника. В каком-то смысле так и было.
Сергей смотрел на него и думал: чужой человек. Родной сын этого тела — и совершенно чужой. Тридцать два года, и они не провели вместе и десяти часов за всю жизнь. Не вина Якова. Вина того, кто был здесь до Сергея. Того, настоящего.
— Твой рапорт, — сказал Сергей. — Прочитал.
Яков не ответил. Ждал.
— Хочешь на Халхин-Гол.
— Да.
— Почему?
Молчание. Яков смотрел в сторону, на стену, на портрет Ленина, который висел здесь, когда Сергей въехал, и который он так и не снял. Потом — медленно, словно преодолевая сопротивление:
— Потому что я артиллерист. Два года в академии. Для этого.
— Для чего — для этого?
— Для войны.
Простые слова. Без пафоса, без «защиты Родины» и «священного долга». Просто: учился — хочу применить.
— Там опасно, — сказал Сергей.
Яков посмотрел на него впервые за весь разговор. В глазах мелькнуло что-то — не злость, скорее горькое удивление.
— Я знаю.
— И всё равно?
— И всё равно.
Сергей встал, подошёл к окну. За окном — сад, яблони в мелкой завязи, уже отцветшие. Тишина, нарушаемая только птицами. Дача, построенная для отдыха вождя, в которой вождь никогда не отдыхал.
Он думал о том, что знал из будущего. О плене, о Заксенхаузене, о проволоке под током. Об отце, который не обменял сына. О сыне, который умер, так и не узнав, любил ли его отец хоть когда-нибудь.
Здесь всё могло быть иначе.
— Я отпущу тебя, — сказал Сергей, не оборачиваясь. — Но не в штаб и не в тыл.
Тишина за спиной. Яков ждал.
— Нам нужны корректировщики артиллерийского огня. Люди, которые идут с пехотой на передовую, с рацией и биноклем, и наводят батарею на цель. В Испании это работало. Те, кто видит — направляет тех, кто стреляет. Без этого артиллерия бьёт вслепую.
Он обернулся. Яков смотрел на него неподвижно, только желваки ходили на скулах.
— Это… — Яков запнулся. — Это опасная работа.
— Да.
— НП под огнём. Корректировщиков выбивают первыми.
— Знаю.
— И ты… — Яков не договорил. Встал. Сделал шаг к двери, остановился, обернулся. — Почему?
Хороший вопрос. Честный. Почему отец, который тридцать два года держал сына на расстоянии, вдруг отправляет его под пули? Не прячет, не устраивает в тёплое место, а бросает в самое пекло?
Сергей молчал. Не потому что не знал ответа. Потому что ответ был сложным и личным, намертво связанным с тем, чего он не мог объяснить. С памятью о плене, которого ещё не было. С желанием, чтобы этот человек прожил другую жизнь. Свою, а не ту, что написана в учебниках.
— Потому что ты — артиллерист, — сказал Сергей наконец. — Ты сам сказал. Два года в академии. Корректировщик — это артиллерия. Настоящая, не штабная. То, для чего учатся.
Яков смотрел на него долго, пытаясь понять. Не понимал.
— Ты мог отказать, — сказал он тихо. — Мог сказать: нет, оставайся в Москве. Никто бы не удивился.
— Мог.
— Почему не сказал?
Сергей сделал несколько шагов к нему. Остановился в двух метрах. Ближе, чем они стояли когда-либо за последние годы.
— Потому что если я скажу «нет» — ты будешь сыном Сталина. Которого берегут. Которого прячут. Которого не пускают туда, где опасно. Ты проживёшь с этим всю жизнь. И возненавидишь меня ещё больше, чем сейчас.
Яков дёрнулся, будто от удара.
— Я не…
— Ненавидишь. Имеешь право. Я знаю, каким отцом был. Каким не был.
Молчание. Тяжёлое, как свинец. За окном пела какая-то птица, бессмысленно-радостная.
— Война, — сказал Сергей, — это шанс. Стать собой. Не моей тенью, не сыном вождя, а человеком, который сделал что-то сам. Ты вернёшься оттуда другим. Или не вернёшься.
— Ты… — Яков сглотнул. — Ты думаешь, я не вернусь?
— Я думаю, что ты вернёшься. Но это должен быть твой риск. Твоя война. Не моя.
Яков не ответил. Стоял, опустив голову, сжимая фуражку побелевшими пальцами. Потом выпрямился. Посмотрел Сергею в глаза — прямо, без вызова, но и без страха.
— Когда?
— Послезавтра самолёт до Читы. Оттуда в Тамцаг-Булак. Явишься к командиру сто семьдесят пятого артполка. Скажешь — от меня.
— Не хочу, чтобы знали.
— Не узнают. Документы на имя лейтенанта Джугашвили. Фамилия грузинская, их много. Жуков знать не будет.
Яков кивнул. Надел фуражку. Вытянулся.
— Разрешите идти?
Сергей смотрел на него. На сына, которого не знал и которого отправлял на войну. На человека, чью смерть он помнил и чью жизнь пытался переписать.
— Разрешаю.
Яков повернулся и вышел. Шаги простучали по коридору, хлопнула входная дверь. Зашуршал гравий на дорожке.
Сергей стоял у окна и смотрел, как фигура в командирской гимнастёрке идёт к воротам. Яков не обернулся. Ни разу.
Графин с водой стоял на столе, нетронутый. Яблоки лежали в вазе, и на одном из них уже появилась коричневая точка — начало гнили.
Валентина Васильевна заглянула в дверь.
— Чаю, Иосиф Виссарионович?
— Нет. Спасибо.
Она ушла, бесшумная, как всегда.
Сергей достал трубку, повертел в пальцах, но не закурил. Просто держал, постукивая мундштуком по ладони.
Послезавтра Яков улетит. Через две недели будет на фронте. Через месяц — может быть, мёртв.
Или жив. Другой. Свой собственный.
Спрятать — не значит спасти. Можно только дать шанс.
Сергей закурил. Дым повис в неподвижном воздухе гостиной, синеватый, горький.
За окном темнело. Вечер переходил в ночь, и где-то далеко, за тысячи километров, в монгольской степи уже гремели пушки.