8 июля 1939 года. Монголия, район Халхин-Гола
Утро началось с тишины, и это было плохо. Петров проснулся первым, прислушался и сказал:
— Сегодня полезут.
Яков не спросил, откуда он знает. За две недели на передовой научился понимать: тишина перед боем другая. Не обычная, не ночная. Тяжёлая, как перед грозой.
Они позавтракали всухомятку: хлеб, консервы, холодный чай из фляжки. Яков проверил рацию, бинокль, потрогал кобуру. Пистолет был бесполезен на восемьстах метрах, но Петров сказал: бывает, что и на сто подходят. Бывает, что и в окоп прыгают.
— Если что, — сказал Петров, — отходим по ходу сообщения, к запасному НП. Не геройствуй. Мёртвый корректировщик никому не нужен.
Яков кивнул.
Солнце поднималось, и степь из серой становилась жёлтой, потом золотой. Красиво. Яков поймал себя на этой мысли и усмехнулся. Красиво. Сейчас начнут убивать.
⁂
Японцы пошли в атаку в восемь тридцать.
Яков увидел их в бинокль: серые фигурки, выбирающиеся из окопов, много, очень много. Две цепи, может, три. Шли быстро, не бегом, но и не шагом. Молча.
— «Сокол-один», я «Сокол-три», — сказал он в рацию, и голос был ровный, как на учениях. — Противник атакует. Пехота, до батальона. Квадрат сорок восемь — пятнадцать. Прошу заградительный огонь.
— Принято, «Сокол-три». Заградительный по квадрату сорок восемь — пятнадцать. Огонь.
Батарея ударила через тридцать секунд. Четыре разрыва легли перед японскими цепями, подняли фонтаны земли. Цепи залегли.
— Хорошо, — сказал Петров. — Прижал.
Но японцы не остановились. Поднялись, пошли дальше. Медленнее, пригибаясь, но пошли.
— Повторить, — сказал Яков в рацию. — Ближе двадцать.
Ещё четыре разрыва. Ещё ближе. Яков видел, как фигурки падают. Не все: некоторые вставали, некоторые ползли вперёд.
Справа застрочил пулемёт, наш, с основной позиции. Японцы ответили, и над головой засвистело.
— Корректируй, — сказал Петров. — Я прикрываю.
Он взял винтовку, пристроил на бруствере, начал стрелять. Методично, не торопясь. Выстрел — передёрнул затвор — выстрел.
Яков не смотрел на него. Смотрел в бинокль, говорил в рацию.
— Левее десять. Огонь. Правее пять. Огонь. Ещё ближе. Ещё.
Снаряды ложились всё точнее. Японские цепи редели, но не останавливались. Упрямые. Или сумасшедшие. Или и то, и другое.
Миномётная мина ударила в двадцати метрах от окопа. Землёй засыпало стереотрубу, Яков едва успел отпрыгнуть.
— Засекли! — крикнул Петров. — Уходим!
Они побежали по ходу сообщения, пригибаясь. Ещё одна мина, ещё. Земля вздрагивала под ногами, и Яков думал только об одном: рация, рация цела, не уронить, не разбить.
Запасной НП был в ста метрах, в воронке от авиабомбы, наспех укреплённой мешками с песком. Обзор хуже, но живы. Пока живы.
Яков упал за бруствер, отдышался. Ощупал рацию — на месте, не разбилась. Бинокль на шее, стёкла целы. Живой.
— «Сокол-один», я «Сокол-три», сменил позицию. Продолжаю корректировку.
Голос из рации, спокойный, будничный:
— Принято, «Сокол-три». Жду целеуказания.
Яков поднял бинокль. Японцы уже в трёхстах метрах от наших окопов. Близко. Очень близко.
— Квадрат сорок восемь — шестнадцать. Беглый огонь. Всё, что есть.
⁂
Батарея стреляла без перерыва двадцать минут. Двадцать минут, которые показались Якову часами. Он корректировал, Петров стрелял, японцы лезли и ложились, поднимались и снова ложились.
Потом они побежали обратно.
Яков не сразу понял, что произошло. Увидел: фигурки, которые шли вперёд, теперь двигались назад. Быстро, беспорядочно. Бежали.
— Отступают, — сказал Петров.
Голос у него был хриплый. Яков повернулся, увидел: щека Петрова в крови, осколок распорол кожу от скулы до подбородка.
— Ты ранен.
— Царапина. Потом.
Петров продолжал стрелять в отступающих. Яков хотел сказать, что не надо, что они уже бегут, но не сказал. Война. Они стреляли в нас, мы стреляем в них.
— «Сокол-один», — сказал он в рацию. — Противник отступает. Огонь по отходящим, квадрат сорок семь — четырнадцать.
Снаряды легли среди бегущих. Яков видел, как падают, как ползут, как остаются лежать. Он видел это в бинокль, как в театре, только вместо актёров люди, и они умирали по-настоящему.
К десяти утра всё закончилось. Японцы откатились на исходные позиции, оставив на поле сотни тел. Наши потери Яков не знал. Много. Меньше, чем у японцев, но много.
⁂
Петров сидел на дне окопа и держал у лица тряпку, пропитанную кровью. Яков нашёл в вещмешке бинт, неумело перевязал.
— Спасибо, лейтенант.
— Тебе в санчасть надо.
— Потом. Сейчас некому. Все на позициях.
Они сидели рядом, привалившись к стенке окопа. Яков смотрел на свои руки. Пальцы лежали на коленях спокойно, будто не его.
— Сколько мы сегодня… — начал он и не закончил.
— Не считай, — сказал Петров. — Твоя работа — наводить. Навёл хорошо. Наши живы. Всё.
Яков думал о снарядах, которые падали среди японских цепей. О фигурках, которые падали и не вставали. О том, что каждый снаряд — это его слова в рацию. Левее. Ближе. Огонь.
Он убил сегодня… сколько? Десять? Двадцать? Пятьдесят? Не знал. Не хотел знать.
— Петров, — сказал он. — А ты привык?
— К чему?
— К этому. К тому, что убиваешь.
Петров долго молчал. Достал кисет, начал сворачивать самокрутку одной рукой, вторая была перевязана.
— Нет, — сказал он наконец. — Не привык. Просто перестал думать. Думать будешь потом, после войны. Если доживёшь.
Яков взял у него кисет, помог свернуть. Протянул. Петров затянулся, закашлялся.
— Спасибо, лейтенант.
— Яков.
— Что?
— Меня зовут Яков. Не лейтенант.
Петров посмотрел на него. В глазах мелькнуло что-то, не удивление, скорее признание. Принял.
— Ладно, Яков. Тогда я — Степан. Степан Петров.
Они сидели в окопе, два человека, которые только что убивали и чуть не были убиты. Солнце поднялось высоко, и в окопе стало жарко. Где-то далеко стрекотал пулемёт, не здесь, на другом участке. Бой продолжался где-то, для кого-то.
Яков закрыл глаза. Увидел Юлю на перроне, в светлом платье, дочку на руках. Обещал вернуться. Тогда казалось, что это просто слова. Сейчас понимал: всё было всерьёз.
Отец не знал, каково это. Никто в Москве не знал.
⁂
Вечером пришла смена. Двое солдат, молодые, испуганные. Яков показал им позицию, объяснил, где что. Они кивали, не слушая. Первый бой, понятно.
Они с Петровым пошли в тыл, к палаткам, где была санчасть и кухня. Петрова забрал фельдшер, зашивать щёку. Яков остался один.
Сел у палатки, привалился к столбу. Устал. Не мышцами, мышцы могли ещё работать. Устал где-то глубже.
Повар принёс котелок с кашей, кружку с чаем. Яков ел жадно, обжигаясь, — тело требовало своё, хотя голова была ещё там, на позиции, у бинокля.
Рядом сидели другие, пехотинцы, артиллеристы, связисты. Молчали. Все устали, все пережили этот день.
Кто-то достал гармошку, начал играть. Тихо, печально. Яков не знал песню, но мелодия была знакомая, что-то из детства, из Грузии, из той жизни, которая была до войны.
Он думал о письме, которое надо написать. Жене, Юле. Что писать? «Сегодня убил пятьдесят человек»? «Чуть не погиб, но ничего, жив»? «Скучаю по дочери»?
Нет. Напишет просто: жив, здоров, воюю. Этого достаточно. Остальное потом. После войны. Если доживёт.
Степан Петров вернулся от фельдшера, со свежей повязкой на щеке. Сел рядом.
— Как?
— Нормально. Зашили.
— Больно?
— Терпимо.
Они сидели молча, слушая гармошку. Солнце садилось, степь становилась красной, потом багровой. Где-то на востоке, у реки, глухо бухала артиллерия. Не здесь, на другом участке.
— Завтра опять? — спросил Яков.
— Наверное. Они упрямые.
— И мы.
— И мы.
Гармошка замолчала. Наступила ночь, и звёзды высыпали над степью, яркие, равнодушные. Где-то стреляли, где-то умирали, а небо висело над степью, как висело тысячу лет назад. Яков лёг на землю, подложив под голову вещмешок. Завтра снова бой.