Эпилог

ЯНИСТ ОЛКЕСТ


— С девочкой будет всё хорошо.

Лёгкая туманная дымка плывёт над Рубежной рекой. Широкой и ленивой в рассеянном предутреннем свете. Веет медвяной росой, и кажется — если откинуться и вслушаться, услышишь радостные вздохи растущих трав.

Учитель Найго набивает длинную трубку. Раскуривает, старательно заслоняясь от налетевшего ветерка. Поджигает он её, соединяя две тонкие палочки, которые тут же воспламеняются на конце. В Тихой Долине не работают поджигающие артефакты. Интересно, откуда это приспособление? Раньше я его не замечал.

Многого я не замечал раньше.

— Вы курите трубку по-моряцки.

— По-пиратски, без воды, — учитель затягивается. Откидывается назад, прижимаясь спиной к одряхлевшему дубу, который гордо высится на обрыве над берегом. — В молодости я провёл пару лет в Велейсе. Там и нахватался скверного. Всё собираюсь бросить, и в долине как-то получается, а за её пределами…

Мы смотрим на затянутую кисеей тумана реку внизу. На песчаном берегу слева высится сарай для лодок. Сторожка. А дальше причал. И точно такая же картина за широкой кромкой воды.

Возможность для торговцев вести дела с Алчнодолом на безопасном берегу. А для жителей Долины — выбираться за её пределы. Переправа через Рубежную, отделяющую Чистую долину от мира Камня. Мира… грязи.

Если сощуриться как следует — в дымке можно уловить прихотливую ленту дороги. Дорога идёт от пристани вверх, вихляет и скрывается в буковой роще. Колеистая, натруженная — она затем стекает вниз между холмами, ведёт мили три мимо сочных лугов и величественной дубравы. Покуда не приводит к озёрной долине с домами и огородами. У домов резные подоконники и украшения над дверями — потому что в общине трое опытных резчиков по дереву. И ещё есть храм…

Настывший камень в груди становится чуть теплее, когда я думаю, что в одном из этих домиков будет жить теперь маленькая Сапфи. Пение которой больше никому не будет угрожать.

— С ней будет всё хорошо, — покосившись на меня, повторяет учитель Найго. — За сирот у нас отвечают Эльма и Тиа, ты же помнишь.

Тётушка Эльма — громкоголосая, широкая как солнце, и всегда сыплет шутками, а из её горячих рук вечно сыплются то яблоки, то медовые соты. И Тиа из Ирмелея — лёгонькая, серьёзная, с запасами неистощимого терпения и неистощимыми же историями из книг — говорят, знатного рода… Обе пришли в общину Единого извилистыми путями, и я помню, как они возились с ребятами, которых доставил в Алчнодол я.

— Муж Эльмы, конечно, помогает с детьми тоже… но они не задерживаются в Гостинном доме. По домам разбегаются — Йезер не писал разве? Я напоминал ему.

— Писал.

Йезер Глазастик был старшим из тех, с кем мне пришлось пробиваться в Долину. «Пустой элемент», сирота, да ещё ослепший на один глаз — он в двенадцать лет был удивительно самостоятельным и рассудительным. Помнится, поразил тётушку Эльму при встрече хозяйственным баском: «Э, мать! Починить, мож, надо чего?»

— С уроков разве что сбегает, ну, это… скучно ему. Зато наши резчики говорят, и руки золотые. А вот Таша рванула в науках…

Учитель Найго попыхивает трубкой, рассказывая о Долине. О моих ребятах. Других ребятах. И новых жильцах. Я смотрю в его профиль — словно кованный из золота и серебра на фоне дымчатого утра — и слышу то, что за голосом.

Новые жильцы — новые хлопоты… много, много, и «пустых элементов», и беженцев, и тех, кто просто захотел покоя в Чистой Долине… кто готов согласиться с тем, что магия требует слишком большой платы. И уверовать, и успокоиться.

Успокоиться. Нужно успокоиться, говорит голос учителя. Выдохни и успокойся, пока я расскажу тебе о наших соседях-даарду, которые тоже сбежали в Алчнодол и строят свою общину. О Хаате и её рейдах за всё новыми сородичами, страдающими от Всесущего. Послушай, ученик, послушай, дай себе роздых — всё хорошо, слышишь, маленькой Сапфи здесь будет хорошо…

— Ты говорил, она петь любит?

Теперь она сможет петь. По-настоящему. Без опаски причинить боль. Кажется, она поняла это, хотя во время сборов и по пути я пытался объяснить ей слишком путано и сбивчиво.

К тому, что ей нельзя больше оставаться в поместье, девочка отнеслась с пониманием. Только с некоторым удивлением: «А тот, охотник — он меня не… Он разве передумал?» После помогала собрать вещи: «Вот там, на полке ещё… это из Даматы игрушка, это папа подарил». Боязливо кивнула Фрезе — та подмигнула, поднимая в воздух сундук и два объёмистых узла.

— Каталась под водой, малая? Сейчас проедемся.

Потом мы бежали по лестнице, и я твердил: «Не смотри, не смотри» — в коридоре и на ступенях всё же разлеглось немало поэтов и их «искр», которых ещё не отпустил транс сирены. И маленькая Сапфи понурилась виновато — пока выскочивший из-под лестницы Лайл перекидывался с Фрезой торопливыми фразами о глушилках, возницах, поднятой тревоге…

— Говорю тебе, стоят глушилки на самом фасаде — видно, для надежности, если кто в окна заглянет…

— Временные?

— Я почём знаю, я не Мастер. Но до возниц вряд ли что долетело — в той стороне всё спокойно.

— Одной проблемой меньше. Так, стало быть, в Алчнодол, если Крысолов потом пристанет — тебя вызвали забрать раненного сотрудника. Симптомы сама придумаешь, а? Янист, ты у нас попал под удар сирен, после поэтических чтений вообще ничего не помнишь, так поспокойнее будет… Эй, слышишь?

Я кивал оцепенело, но слова задерживались где-то, доходили как через сон. Стонущие тела на лестнице. Фреза, торопливо идущая к дверям. Лайл, поглядывающий на подвал. И тонкие дрожащие пальцы в ладони — Сапфи вот-вот готова была расплакаться.

В «поплавке» она сидела притихшей птахой почти до Алчнодола. Под конец пути спросила: «Бабуля и папа очень сердятся, да?» Вздохнула — и вогнала мне в сердце второй вопрос, по соседству с первым: «А им можно будет меня навещать?»

Вопросы дрожат внутри двумя разросшимися ледяными иглами. Колют. И то, под веками — встаёт во весь рост, сколько бы я ни приказывал себе не видеть.

И ещё я слишком надолго провалился в память и в молчание.

— Да, она… любит петь. Там у неё… в тетрадях записаны песни, мы забрали тоже…

Забрали вообще всё, что касалось маленькой Сирены, если точнее. Одежду, игрушки, рисунки. Лайл был категоричен: «Её тут не было».

Девочки с Даром Музыки никогда не было в доме. Есть какая-то комната — может быть, гостевая для юных родственниц женского пола. А слуги не присутствовали в поместье на вечере. И даже если их будут допрашивать — их показания не будут учтены. Они ведь из тех, кого называют «неразумными», «стёртыми»… Кажется, это говорила Мел.

Следов не должно было остаться — кроме тех, которые создаст Лайл.

— Ты рассказал не всё, ученик.

В красках встающего солнца профиль учителя наливается червонным золотом. Дым из трубки мешается с облаками на востоке.

— И это не из-за девочки. Шрамы её глубоки, но повторяю тебе: с ней всё будет хорошо. За ней приглядят. У неё появятся друзья. Время и Долина исцелят её, ты сам знаешь это. Но ты сам не свой — и это не из-за того, о чём ты успел рассказать. Что тебя гложет? Что ты видел, Янист?

Можно быть честным, когда качаешь головой в ответ. Не видел, не слышал. Даже не знаю, — когда… до или после нашего отъезда?

— Так расскажи мне тогда — что ты не видел.

То, чего я не мог видеть и слышать, — звучит во мне. Окружает, облепляет сонмом быстрых картин, и стоит хоть на миг отвлечься, или прикрыть глаза, или остановить взгляд, как я оказываюсь там.

В расписной восточной гостиной. Где посреди подушечек и мягких кресел изваяниями застыли трое — и ледяной холод расползается от их молчания.

Светловолосый красавчик в белом костюме. Поддельный критик в затрёпанном сюртуке. Хрупкая Следопытка с короткими чёрными волосами и шрамом у виска. Разительно непохожи друг на друга.

И похожи. Как судьи, вынесшие окончательный приговор.

Они сидят, не обмениваясь словом, жестом, взглядом… Выпрямленные, сосредоточенные, ожидающие. Взгляды упираются в двоих лежащих на пушистом ковре. Тощую старушку в искристой шали. И скорченного поэта, связанного шнуром от штор. Те кажутся сперва мёртвыми, потом спящими, но вот медленно оживают, поднимают глаза…

И одинаково задыхаются, не в силах кричать.

Они вырастают из кресел, словно тени самих себя. Суровые призраки отмщения, растерявшие за обликами судей — привычное. Куда подевалась улыбочка Нэйша? Брезгливость Мелони по отношению к устранителю? Где шуточки Лайла?

Не трое ковчежников, но трое карателей делают шаг вперёд. И действуют разом. Словно они — одно.

Гюйтов вздёргивают на ноги. Пропихивают в дверь. И влекут сперва по коридору, усеянному битым стеклом, обломками и обрывками. После по лестнице, усеянной стонущими, бредящими телами. Под затихающие отзвуки: «Как прекрасно! Как замечательно! Истинное… истинное искусство!»

Это молчаливое, грозное шествие. Мерная поступь конвойных — и дрожь влекомых ими узников, вниз, вниз, вниз…

В коридор, не пропускающий звуки.

«Не надо, не на-а-а-а-а-адо!» — и сухая, растрёпанная старуха бьётся в руках Мелони и Лайла, силится вырваться, силится докричаться — но эти двое более глухи, чем стены. Губы плотно сжаты, взгляды устремлены только вперёд. Пальцы намертво сомкнуты на сухих запястьях.

Ирлен Гюйт наконец-то вынул свой кляп и тоже что-то причитает, трусливое и полубредовое. Он то винит во всём мать, то говорит о том, что не хотел смерти Морио, а Сапфи вообще любил и хотел только добра… И «Вы делаете больно, пустите, зачем мы сюда идём, мама, что ты кричишь, кто вообще эти люди, вы что, завистники?» — Гюйт не до конца вышел из транса и так ничего и не понял, а может, всегда был туповат. Волочится и шаркает, наполовину удерживаемый на ногах рукой Нэйша. С опаской хныкает, глядя на пальцы устранителя на своём плече. Только раз он оглядывается — с мольбой, чтобы воззвать к милосердию, может быть. И не взывает, отводя взгляд с ужасом.

Серые стены в тусклых отсветах флектусов. Лучи фонарей. И дверь в конце коридора. Джилберта Гюйт пытается упасть — то ли изобразить припадок, то ли замедлить продвижение. Но Лайл и Мелони всё так же молча, непреклонно глядя вперёд, рывком поднимают её. Вскрикивает сзади от боли её сын — он попытался воспротивиться Нэйшу, применить Печать Ветра.

Рука Лайла срывает с тонкой шеи старухи амулет. Рука Мелони надевает другой — тот, что я отдал ей, треснувший. Амулет Ирлена Гюйта и без того разряжен, иначе он не подпал бы под действие дочери.

Дверь открывается — и за ней живут блики, плеск воды, приветственные трели сирен. Лежат контрабандисты из Велейсы — в тех же позах, что мы их оставили. И Джилберта Гюйт хочет кричать, но пальцы устранителя на её щеке лишают её этого.

— Вы не посмеете, — шепчет её сын дрожащими губами. Глядя в три лица, обращённые к нему с одинаковыми выражениями. — Я же ничего не… они все были довольны, они же узнали… силу искусства, настоящую поэзию…

Шёпот гаснет, задавленный ледяным молчанием. Трое у двери — с одинаково безучастными лицами. Равно похожие на застывшие изваяния.

Потом на лице Мелони оживают губы.

— Авалантэ.

Первые же разливы песни сирен заставляют Гюйтов сперва замереть, а потом с блаженной улыбкой опуститься на каменистый пол. Песня разливается, крепнет — и трое выходят за дверь, предоставляя сиренам звучать.

Мелони бросает в коридоре, глядя в сторону:

— Отменять будет Мясник. Наши амулеты не выдержат. Пухлик, что для постановки нужно?

И каждый раз, как я… вижу всё это — мне кажется: вот сейчас она обернётся, спросит: «Морковка, не раскис?»

Только меня же с ними не было. И я не видел. Не слышал.

– Это будет… несчастный случай. Лайл сказал пару слов, но… догадаться легко. Гюйты держали сирен для своего салона. Заставляли петь. Обращались жестоко. Не справились. Их работники тоже.

Хозяева и работники хотели очаровать гостей. Не совладали с контролем сирен. Те выползли в холл, они же земноводные. Начали петь, зачаровали поэтов и «искр» слишком сильно. Гюйт или его мать пытались их остановить, но тут грянул «прорыв». А нам пришлось загонять сирен обратно. Попутно сражаясь с очарованной охраной.

Так Лайл и поведает это Тербенно или любым другим законникам, которые примчатся на его вызов. Голос Лайла воображается без всякого труда.

«Вир побери, кто ж мог знать, что эти Гюйты настолько головушкой ударенные, а? Мы, понятно, подстраховались, как только поняли, о чём речь идёт. А они — то ли не знали, с какой мощью могут петь эти твари, то ли думали, что так обойдётся… ты их амулеты видал? Я бы так сказал, с такими-то мерами безопасности — это было делом времени, спасибо ещё, что мы оказались на территории — могло быть и хуже».

Поверит ли ему Крысолов? У него же самого этот Дар… впрочем, какая разница.

Закрываю глаза — снова вспыхивает под веками, почти болезненно. Как цветные иллюстрации, на которые смотрел слишком долго.

Трое в гостиной.

Трое на лестнице.

Трое у двери — вот-вот ожившие губы скажут заветное слово…

Сколько звучала последняя песня сирен? Сколько ей позволили звучать до того, как дать обратную команду? Четверть часа? Полчаса?

Пока Гюйты не утратят остатки разума, навеки погрузившись в сладкую песню. Что с ними будет дальше? Наверняка зелья, лечебница, сиделки…

До конца жизни. Страшнее любой тюрьмы.

– Я… должен был остановить их.

– Почему?

Вопрос, который я ожидал услышать в последнюю очередь. Слишком просто ответить. Потому что это за пределами законов людских и Единого. Это казнь. И даже Джилберта Гюйт при всей её отвратительности — всё-таки человек, который заслуживает суда. Не говоря уж о её сыне, вина которого не доказана.

Это — расправа, устранение и месть. И варги не зря избегают таких путей. Лёгких путей.

Когда переступаешь такие границы — это потом… выедает тебя изнутри. И если Нэйш давно переступил все границы, какие только есть, а Лайл ведь явно понимал, на что идёт, с его-то опытом, то Мелони… Единый и ангелы, Мелони…

– Потому что я… знал, что это будет. Потому что… я понимал… Потому что я мог.

– Что ты мог, ученик?

Сказать им, что я против. Что так нельзя. Что это за пределами того, что можем… Наверняка мне удалось бы воззвать к гласу разума Лайла, а Мелони я бы сказал, что сирен из-за этого могут признать опасными. И едва ли Нэйш бы осмелился пойти в одиночку, а даже если осмелился бы — я мог заступить ему дорогу, мог вызвать Тербенно или просто службу Закона, мог позвать Фрезу, мог…

– Сделать то, что нужно было. Что мы должны были сделать с самого начала.

– Что вы должны были, Янист?

– Вызвать её.

Потому что ведь она — «сердце» ковчежного «тела», и решения принимает она — и она бы, конечно, бросила свои поиски, примчалась бы через воду — особенно если бы за ней выслали Фрезу. И всё решила бы наилучшим образом: связалась бы с Хромцом, уговорила сирен, надавила бы на законников, чтобы девочку не допрашивали — и Гюйтов просто арестовали бы, а маленькую Сапфи, кто знает, может быть, отпустили бы в Алчнодол сразу. И они бы не успели, Мелони бы не пришлось…

Да. Нужно было позвать её.

– Почему? — голос учителя Найго слишком тих, а потому мне кажется — вопросы задаёт эхо моего собственного голоса. — Почему же ты её не вызвал?

– Я не… не хотел отрывать её… она в поиске… и чтобы она слышала такое, видела всё это. Я… я хотел уберечь её хотя бы от этого, потому что ей бы пришлось противостоять им, снова разбираться с Нэйшем…

Понимаю, что голос укатился в трусливый шепоток, растворился в шелестении листвы дубового исполина. Смялся и пропал — не пробиться через иглистый комок внутри. Проталкивается жалкое, оборванное:

– Я не… я не знаю, я не смогу вам ответить.

– Мне не нужен ответ. Я хочу, чтобы ты ответил себе, ученик.

Учитель Найго прикрывает глаза и заводит тихую песню на ином языке. Тайножреческим он владеет много лучше меня, и песня струится, словно река под нами — размеренно и плавно. Я знаю её. Это «Песнь открытого сердца», сочинённая лет двадцать назад неизвестным автором, должно быть, жрецом. Её часто исполняют в храмах Целительницы — когда призывают заглянуть в себя и понять, что гложет.

Загляни за ограды, что ты воздвиг. Гляди через рвы и стены.

Что ныне за воротами, в городе твоего сердца?

Отчего там темны улицы и закрыты окна?

Возьми в руку факел вопроса — и озари себя ответом изнутри…

От тихого, медленного голоса, кажется, веет ладанным благоуханием, и тепло окутывает меня… и начинает таять то иглистое, страшное, что сплелось изнутри. Но от этого лишь больнее.

Я знаю ответы, и они страшны.

Я не остановил их, не вызвал Гриз, не поднял голоса… потому что был уверен, что они правы. Трое заговорщиков на самом деле были четырьмя заговорщиками. Те, кто приговаривал и выполнял. И тот, кто шагал рядом — незримый, молчаливый соучастник.

Знаю, они пощадили меня. Не стали вмешивать. Но если бы пришлось — смог бы я пройти рядом с ними, держать Гюйта за второе плечо, вместе с Нэйшем, а после стоять там в комнате с телами, произнося вместо Мел нужное слово?

От этой мысли кружится голова и мутит. Потому что представить это слишком легко. Потому что я делаю это безостановочно.

И сколько бы ни было во мне осознания того, насколько это всё… ненормально, по-нэйшевски омерзительно, как это ужасно… я не могу избавиться от остатков того горького, чёрного, что укрыло меня тогда, в комнате маленькой девочки с искалеченной Печати.

Сознание их правоты плещется на дне меня. Отравляет хуже песен сирен.

И я не вызвал Гриз даже и сейчас, потому что не знаю — как ей смотреть в глаза и что рассказывать. Слишком хорошо понимаю, что она не одобрит ни суд, ни приговор, потому что забрать разум, забрать даже возможность раскаяться, до конца обречь на бездумное существование в песне, это… может быть, более жестоко, чем убить. И потому они ведь они солгут ей, трое мстителей, трое убийц разумов. Но моя невыносимая может читать в памяти животных, и если коснётся разума сирен, то узнает…

Что я скажу ей? Как отвечу на вопрос: «Почему ты их не остановил?» Как — на более страшный: «Почему не позвал меня?»

Незнакомые слова вплетаются в песню. Кладутся на знакомый мотив. Легко. Словно они давно были там.

Я хочу, чтобы ты ответил себе сам, мой ученик.

Ответь себе, к каким пристаням уводит тебя эта дорога.

Ответь, сможешь ли ты держаться выбранного пути.

Ответь, пока ещё можешь свернуть и сменить курс.

И выбрать иную гавань, из тех, что радостно ждут.

Гавань, которая примет меня с радостью, расстилается внизу: река, и причал, и роща, а за ними — да, за ними долина, где есть домики, и всегда нехватка рук, и добрые лица, и Сапфи, и храм, резные купола которого обливает золотом солнце.

И другая гавань ждёт: если пройти Рубежную до конца и руслами иных рек вырваться в море — манящее, необъятное…

Море дотягивается из навсегда перечёркнутой мечты. Обдаёт щёки солёными брызгами.

А песня звучит и звучит. В ней — голоса сирен и слова клятого устранителя: «А в вас есть свои тёмные стороны». В ней мои собственные стихи, откликающиеся болью — потому что теперь я знаю, что хочу уберечь свою невыносимую, уберечь от того, к чему так рвётся… Уберечь от всего. Крики и шёпот Гюйтов живут в этой песне тоже — и потому она проливается морской солью на щёки.

Может быть, в этом истинная сила искусства. Оно показывает нам нас самих. Отражает правду о нас.

Беспощадную правду, о которой ты не знаешь — достанет ли у тебя сил её вынести.

Загрузка...