Глава 3

МЕЛОНИ ДРАККАНТ


Позади тают пухликовские экспромты. Измывательство над поэзией, от которого Рыцаря Морковку подёргивает. Даю ему как следует локтем в бок. Давай, протряхивай лирический туман из башки. Нарвёмся на Муху — тебе её отвлекать. Истерикой непонятого литератора. Или чем-то вроде.

В холле никто не жужжит. Приглушённый свет флектусов. Наёмные слуги прибрали столики и свалили. Даже по полу прошлись с чистящими средствами. И натащили по углам дюжину ваз с цветами, мантикорьи дети. Дар забивается мгновенно. Работай как хочешь.

Я уже на поэтической оргии решила, что в первую очередь будем шерстить подвалы. Наверху жилые комнаты. Есть ещё вариант левого крыла, туда ведёт коридор из холла. Но там нас легче найти, так что — во вторую очередь.

Левой рукой прихватываю в кулак бутон крупной розы, обрываю лепестки. Полная горсть. Просыпаю из горсти пару штук, пока идём к лестнице. Вроде как кто-то из слуг обронил. На случай, если с нами что-то будет не так и Пухлику придётся идти по нашим следам.

Лестница широкая, с витыми деревянными перилами. Перила загибаются вниз и там сходят на нет. А ступени продолжаются. Дюжина ступеней направо. Дверь в правую сторону. Дюжина ступеней налево. Дверь в левую сторону.

Спускаюсь направо, дёргаю дверь — открыто.

— Давай внутрь, — шёпчу Морковке. — Скажи что-нибудь на пробу. Сперва шёпотом. Потом громче. И ещё громче. Пока не остановлю.

— Но… что говорить?

— Хоть стихи читай.

Запихиваю малого за дверь. Изнутри доносится неуверенное тихое «При… привет? Привет, я, кажется, заблудился?»

Открываю дверь.

— Стоп, пробуем вторую.

Его Светлость догадался, потому взбегает по ступенькам и спускается по другую сторону лестницы даже раньше меня. Пробует приоткрыть дверь и сетует:

— Не заперто, но… тугая.

Скрывается за дверью. Я поднимаю ладонь с Печатью. И ничего не слышу. Считаю до семнадцати, раскидываю несколько лепестков по ступенькам и перед дверью. Открываю дверь. Та подаётся тяжко, хоть и выглядит как самая обычная. Будто воздух стал вязким и не желает отпускать дверь от себя.

— В последний раз почти кричал, — сообщает Морковка. — Ты слышала?

Мотаю головой. Мрази подстраховались. Мощные заглушки. Подвал изолирован от внешних звуков. Ничего не войдёт, ничего не выйдет. В самый раз для содержания сирен.

Скольжу внутрь, просыпаю ещё несколько лепестков у порога. В коридоре почти полная тьма. Два флектуса на каждой стороне. Выдёргиваю фонарик из внутренней стороны куртки. Спасибо эксцентричной поэтне — в платье лезть не пришлось. Бывает, что молодые и ярые поэтессы ходят в мужском. Почему не быть в нём «искре»?

Артефакты-глушилки почти под потолком, вдоль стены. Четыре штуки. И коридор мало что длинный — загибается. Может, уводит и за пределы поместья. Стены, видно, восстанавливали. В них попадаются грубые шершавые камни. Древнего вида.

— Старая кладка, — шепчет Морковка. — Должно быть, убежище времён ещё Братских войн.

А поместье перестраивали вир знает сколько раз. Так что может быть вир знает сколько ходов. Вот дверь сбоку. Пихаю — заперто. За следующей живёт винный и деревянный дух. Винный погреб? Заворачиваем за угол. Опять тусклый коридор. Просыпаю ещё лепестков из ладони. Ещё две глушилки на стенах над головой. Ответвление куда-то вбок. Из ответвления скотски воняет, и в самом конце дверь. Охрана? Пока мы в «глухом коридоре» — всё равно не услышат. И ладно.

За следующей дверью живёт плеск воды. Это просторный зал с четырьмя колоннами и родником. Наверное, попытка сделать Ритуальный Зал, как у знати первого уровня. Провальная. Потому что возвышение для алтаря переделано во что-то вроде скалы или искусственного грота. Под ним — бассейн, куда утекают воды родника. Запах водорослей — по полу раскиданы кучи. Ещё несёт рыбой и гниловатыми креветками.

А из грота на нас глядят. Там в полутьме поблёскивают, перетекают на место золотистые звёздочки. Две пары… три. Четыре.

Тихое, испуганное и вопросительное воркование.

— Мелони… — шепчет Морковка предупредительно. Отмахиваюсь, бросаю: «Прикрывай» — и иду к гроту и бассейну. По пути отыскиваю лакомства в карманах.

— Привет, красавицы. Ну, сколько вас тут? Посмотрим, что вам нравится, а? Рыба, конечно, рыбу-то вы наверняка любите. Только вот меня бы с рыбой вряд ли сюда пустили бы, вот дураки, верно? Что они понимают в хорошей рыбе. Ну, выходите, лапочки, выходите сюда…

Сперва они шарахаются глубже в грот. Тогда я присаживаюсь на край бассейна, продолжая говорить. Тяну на ладони рыбные печеньки — совместное произведение Пиратки и Конфетки. Тесто с водорослями плюс кусочки сушёной рыбы и крабов. Воркование внутри грота становится любопытным, взволнованным.

«Юарррг! Юаррррг!» — будто спорят, будет от меня зло или нет. Из темноты на свет высовываются чёрные носы сердечком и длинные пушистые усы.

Потом показывается самая смелая. А я теряю голос, потому что никакие картинки, чучела и описания не могут передать такого зрелища.

Больше всего сирена похожа на озёрную нерпу, какие встречаются на северо-западе Ирмелея. Гладкая, почти кошачья мордочка с умильными щёчками и носиком. На дне огромных глаз-бездоней посвёркивают золотистые искры. Продолговатое тело-капля. Только вот одеты сирены не в тёмно-бурую шкурку, а в перья, которые кажутся чешуёй. Или чешую, которая кажется перьями. Перья-чешуя — цвета морской волны, с вкраплениями лазури и бирюзы, а ближе к хвосту — прорастают фиолетовым и серебром. Вокруг шеи у сирены — тоже фиолетово-серебристый воротник, прямо как у какой-то оперной дивы. По бокам от туловища — крылья-плавники. И хвост — длинный, пышный, роскошный, и всё это играет, блестит, похлопывает, будто морские волны в последних лучах заката.

Причудливая смесь зверя, рыбы и птицы. Прямиком из сказок.

Сирена соскальзывает в воду и плывёт познакомиться. Сразу не приближается, воркует тихо, мелодично, — с середины бассейна. И вот показываются остальные — две такие же яркие, одна помельче и полностью тёмно-бирюзовая с серебром. Наверное, мальчик.

Все небольшие, молодые и юркие. Настороженно оглядывают меня, шевелят крыльниками и хвостами в воде. Переговариваются короткими трелями — трели щекочут уши и почему-то ладонь с Печатью.

— Давайте лапушки, плывите сюда, ко мне, — зову я и бросаю в воду несколько хрустиков.

Сирены начинают приближаться. Четыре штуки, надо же. Дрессировали про запас, что ли. Только вот что-то тут не так, но что…

— Ме-ло-ни… — шёпот Морковки, а вслед за ним звук открывшейся двери. Оборачиваюсь — в самый раз увидеть, как в дверь лезут типы в моряцких куртках и с обветренными харями.

У каждого с шеи свисает здоровенная цепь.

Какая-то из банд Велейсы. Или Тильвии.

Первый Цепной ухмыляется кривыми зубищами. Одного крыка недостаёт.

— Авалантэ!

Он ещё не успевает выкрикнуть эту ахинею. А позади меня раздаётся будто бы нежный перепев нескольких флейт.

Потом звук сливается. И начинает расти.

Будто сияние, влитое в музыку. Огни Снежной Девы, которые полыхают на небе севера. Бирюзовые, сиреневые, нежно-голубые. Звук крепнет и крепнет, идёт разливом, и ползут мурашки по коже, а Цепных уже четыре, и они ухмыляются, ждут чего-то…

На груди начинает греться что-то. И внутри меня будто щёлкает.

У них наверняка амулеты. А про наши они не знают. Ждут, пока мы окажемся зачарованными. Значит, есть шанс.

Хватаюсь за уши, будто меня накрыло. Шатаюсь. Будто не понимаю, что делаю. Иду прямо к бассейну.

Пение сирен мешает думать. Завораживает, сбивает. Но внутри так и звучат щелчки. Будто отсчёт.

Щёлк. Цепные страхуют с Печатей. Холод, Воздух, Огонь, Вода. Стихийный комплект.

Щёлк. Морковка под прицелом. Сейчас что-то выкинет.

– Сюда… — хриплю. — Помоги!

Опускаюсь на колени, валюсь на бок. Щёлк. Щёлк. Сирены в воде вытянулись в струнки. Поют звеняще, будоражаще. Щёлк. Подбегает Морковка. Слишком живо и не шатаясь.

— Притворись, что по тебе вдарило, живо!

Тяну Морковку вниз к себе. Так меня не видно. Резун в ножнах под курткой — призвать в руку. Трубку с усыпляющими иглами во вторую.

Щёлк. Щёлк.

Цепные перемигиваются. Пение на них не действует. Амулеты, может, мощнее, чем у нас.

Песня густеет и будто выпивает воздух. Долго не продержаться.

— Прикрой, — шепчу сквозь зубы.

Лицо у Его Светлости перекошено. Губы шепчут то ли молитвы, то ли догадки. И он будто вспомнить что-то пытается. Но послушно распластывается у бассейна. Лежу тряпочкой рядом. Амулет всё разогревается.

Долго не продержаться.

Цепные опускают ладони. Трое идут разбираться с нами. Главный торчит у двери. Нужно дышать. Думать. Скорость — важно. И то, насколько они обучены.

Хрустальные молоточки от песни сирен звучат в висках. Воздуха начинает не хватать.

Трое всё ближе. А песня всё звонче. Царапается внутрь и зовёт. Тело тяжелеет, руки слабеют. Вялость. Сон.

И переливы песни. И шаги.

Три пары ног. Подходят, останавливаются над нами. Применяю с Печати «зрение слепых». Песня тут же разрастается, давит. Но зато не надо открывать глаза. Надо мной наклоняется один. Говорит что-то с ухмылкой. Тянет ладонь с волнистой линией — Дар Воды. Висит цепь на груди. А кроме неё висит знакомый камешек с искрой, с медной оплёткой.

Рывком вцепляюсь в амулет, рву на себя. Амулет остаётся в руках.

Пинаю Цепного ногой в живот и откатываюсь по гладкому полу. Резун уходит в лёт к главному, оттуда слышен крик. Морковка подсекает огненного мага под ноги и опрокидывает в бассейн. И чуть сам туда не летит от веерного удара Дара Воздуха.

Нас окатывает водой. Это водник бездумно влупил Даром по бассейну. Сбил удар своему товарищу. Морковка дёргает ладонью, и воздушного мага смывает в бассейн тоже. Только сволочь подстраховывается. Огненный тоже встал на дно, сейчас ударит.

А сирены перепугались и поют тревожно, и ноты их песни обжигают и морозят.

И пальцы тяжелеют.

Поднимаю трубку с сонным, мажу раз, два, на третий попадаю в огненного.

Воздушный раздумывает бить, всплывает над водой и плывёт себе по воздуху вир знает куда. Амулет потерял. А сирены перепуганы, и камень в оплётке начинает жечь кожу, но ещё сильнее её жжёт их песня. Она всё выше. И ноты, в которых — грань. И если сейчас не…

— Ценнэлеста!

Песня умолкает. Рыцарь Морковка выдыхает, вытирает лицо.

— Всё-таки вспомнил. Это… это названия древних кораблей Амартона Морехода, понимаешь. Когда Велейса ещё не была Пиратской, он там правил… величайший корабел.

Морковка бубнит ещё что-то про первый корабль, второй корабль, традиционные названия. И пытается Даром выволочь огненного Цепного из бассейна. Тот уже пузыри пускать стал. Уснул.

Водный тоже неопасен. Валяется с блаженной улыбкой. Хапнул дозу пения без амулета. Воздушный долетел до стенки и по ней сполз.

Последний…

Когда я смотрю на него — первым делом вижу Резун. Резун торчит в ноге у Цепного, и тот держит его. Своими погаными пальцами. За рукоять.

И, приподнявшись, наводит на нас Печать Холода.

Уклониться не успеть. Резун не призвать. Морковка тянется закрыть собой…

Зззынь.

Лезвие палладарта кажется белым, когда прошивает ладонь. Насквозь через Печать.

Глотка Цепного издаёт вой. Тонкий, пронзительный.

Нэйш не спеша проходит внутрь от двери. Останавливается над Цепным, который корчится, схватившись за пропоротую ладонь, и воет, воет. Какое-то время смотрит сверху вниз. Вой становится гуще и предсмертнее.

— Не… не смей… — выдыхает Морковка, пытаясь подняться из лужи. — Не смейте.

Палач выдёргивает дарт. Наклоняется, прижимает какие-то точки на шее у пирата. Тот замолкает, обмякнув.

Палач осматривается.

Так, будто успел ко второму акту представления и теперь пытается восстановить первый. Лужи и пираты в них его не слишком интересуют. Нам перепадает глумливо-удивлённое покачивание головой. А вот на сирен Нэйш пялится с очень большим интересом. Я этот паскудный интерес за милю чую.

Окровавленное лезвие палладарта парит над прямой ладонью. Одна команда…

— Тронешь — убью. До питомника… не доползёшь.

Черти водные, встать бы ещё. Руки подрагивают после всей этой разборки.

А тут ещё мокрые штаны.

— Вам… не следовало приходить, — малой тоже поднимается и пытается выползти на линию нэйшевского удара. — Они… они не опасны, нет показания на устранение. Мы бы сами…

Палач хмыкает, но опускает дарт в ладонь. Вынимает из кармана платок — протирает от крови.

— Вас долго не было. Лайл волновался.

— И он вам сказал это, пока обсуждали… это его творение?

— В некотором смысле, — летучая холодная ухмылочка. — Метнул в меня вазу. С криком: «Катись в Бездонь, не желаю тебя видеть!»

Может, это и не была метафора. Может, это было веление души. Судя по на лицу Морковки — он разделяет от и до.

Двигаю успокаивать сирен. Те сначала малость дичатся, потом подплывают. Пробуют рыбные хрустики и оказываются в восторге. Суетятся вокруг с просительным «Ие-е-е, и-е-е-е, аррр!»

Мокрые мордахи. Розовые, бледно-зелёные, синеватые переливы на перьечешуе. И глазища — огромные, с золотистыми перевивами, и из глубин ещё искрятся, пару флотилий утопить можно.

Чудо как хороши.

Морковка позади пытается добыть из Мясника сведения об упущенном. Явственно не желая при этом с Мясником общаться.

— А… гм… с вазой. Не посчитали слишком скандальным? Вас могли удалить обоих.

— О, к тому времени это уже не казалось для них слишком скандальным. Знаете, никогда не был сторонником поэтических сборищ… но определённый шарм в них есть, а, господин Олкест? Жаль, вы не присутствовали — уверен, вам бы понравилось.

Сдавленный звук позади обозначает, что Янист в этом сомневается.

— Да бросьте. Всего-то несколько колоритных схваток. Между теми, кто считает Виллема Риона бездарем. И теми, кто полагает его мессией современной поэзии.

— Пфффхк⁈

— Что-то об уникальности и поиске новых форм. Вы бы поняли лучше. В конце концов, вы же явно разбираетесь в теме.

Физическое состояние у сирен сносное, худоваты, но не истощены. Только вот есть следы. Вокруг шей, и на спинах возле плавников. Где-то заросшие чешуёй. А где-то и нет.

Следы боли. Следы какой-то неназываемой мрази, которая может вот так — с живым. Сирены щебечут наперебой, подставляют бока, радостно плещут хвостами. Ну да, им же играть охота, наверное, года никому нет.

Возраст.

— Это не они, — прерываю Живодёра, который живописует, как схватились поклонники и хулители Пухлика. — Графоман говорил, встречи идут уже год? Никому из здешних нет года. У сирен размножение летнее, им где потеплее надо. Этим месяцев по восемь-девять. Они хорошо если месяца два-три тут кого-то зачаровывают. Иначе бы сил не хватило.

— Но как же тогда… — хмурится Морковка. — Здесь что, есть какие-то другие сирены?

— Или были другие.

Если вдруг отказались петь по приказке или начали «прорывы» давать — с этих мразей ведь станется… Думать не хочется.

— Звуковая изоляция, — говорит Мясник.

Будто сама не понимаю, что малыши не могли добивать из подвала до каминной. Через глушащие артефакты. Может, артефакты убирались? Снимались? Или сирен переводили куда-то в специальное помещение? Тогда понятно, что тут Цепные делали. За ними и пришли.

— Будем искать дальше? — спрашивает Янист.

— А смысл. Погоди, усыплю мразей. Идём наверх, пока Пухлик не затмил Гюйта. Пора чтения начинать.

Расставаться с сиренами не хочется, но я обещаю им скоро-прескоро вернуться. Только подарю местным творческим малость справедливости. Сперва клятый Графоман обделается со своими стишками по полной. Покажет их настоящую суть. Без сирен.

А потом уж я за него возьмусь как следует.

Наверное, намерения проступают на лице. Пока идём через «глухой коридор», Рыцарь Морковка то и дело хочет меня остеречь. Но говорит только:

— Нужно привести себя в порядок. В таком виде…

— Всегда можно сказать, что мы с Мел поспорили из-за того, кому быть «искрой» Лайла, — Мясник своей улыбочкой может Конфетку пересластить. — Сразу же после броска вазы он объявил, что ищет новое вдохновение. Это вызвало некоторый шум. А кое-кто из авторов говорил даже, что почёл бы за честь…

— Больные ублюдки, — говорю я. Имея в виду сразу всех: поэтню, Гюйтов, Пухлика с Мясником.

Герой вечера пролезает в дверь из холла. Видок у Пухлика такой, будто он выдержал бой с двадцатью злыми гарпиями.

— Порядок, — кидаю ему. — Разобрались.

Гроски ухмыляется тиковой ухмылочкой и спрашивает:

— Может, объяснишь в таком случае, что это?

И приоткрывает дверь, и в щель проливается песня.


* * *


Она совсем тихая, отдалённая. Слов не слышно. Потому что поют на языке сердца. На языке боли и настоящей поэзии. Это как будто кто-то тихо, пока ещё неуверенно перебирает щемящие струны, и потому это пока что только фон. И не разобрать полностью.

И это так жаль.

— Зазвучала сразу, как Гюйт читать стал, — говорит Пухлик, пока поднимаемся в холл. — Ну и отвратные у него стишки. Счастье, что он ни черта не слышит, когда читает — глухарь на току. Только вот остальные замерли.

Потому что слышали не корявое творчество Графомана. А это — настоящее, полное горькой силы. Хватает прямо за сердце и держит, не выпускает. Остальным не понять. Не разобрать. Но если вслушаться как следует…

Вдохнуть это. Раствориться совсем.

Откуда-то очень издалека долетает назойливый глас Пухлика: «…амулеты работают…» Амулет опять начинает греться. Только уже неважно. Поют будто сами стены. Воздух напитан песенной магией как ароматом. И это отдаётся внутри.

— Мел!

Морковка встряхивает за плечо, и я даю отбой Дару. Мантикоры корявые — когда успела применить? Ещё немного — и амулет бы не помог, свалилась бы в слюнявое очарование. В поэзию, в песню.

Которая звучит сверху.

Со второго этажа и откуда-то из глубины. Так, что она едва просачивается вниз, а в Каминном Зале и вовсе будет звучать очень тихо, сплетаясь со стихами Графомана. Не отделишь одно от другого.

Понятно, почему поэтня так превозносила мощь Гюйта и его стишков. Тварь, которая поёт сейчас, куда мощнее сирены. Раз добивает магией с такого расстояния. Нужно применить… что там применить-то? Какое-то заклинание. Глупое, неважное.

И зачем применять, когда песня словно стекает волнами по деревянной лестнице. И подхватывает, и несёт на волнах вверх. В ней теперь меньше горечи, но есть сладкое обещание покоя. И обещание, что всё-всё будет хорошо. Как будто ты сидишь на светлой поляне, в окружении малышей алапарда. И они подкатываются под руки, тычутся влажными носами. Нужно только скорее туда. Погрузиться в мелодию совсем, пропитаться ей, слиться. Ступеньки так легко скачут под ногами, будто в детстве, в поместье. А песня вырастает и движется навстречу, и она кажется знакомой. Будто я сотню раз слышала её — в питомнике, нет, наверное, так пела мама…

— Куда… стоять!

Хватают за плечо, пытаются удержать. Стряхиваю чужую руку, ногой пинаю что-то мягкое. Всё равно не удержат, нужно быстрее, потому что песня…

Всё блестит и переливается вокруг, по венам разливается чистый восторг, а голоса мельтешат и кривляются: «Остановите её уже» — «Нэйш, не трожьте!» — и кто-то хватает поверх рук и держит, не даёт вынуть атархэ из внутреннего потайного кармана, а я извиваюсь и стараюсь врезать в подбородок и одновременно хочу разобрать каждый чудесный звук…

Песня стихает.

Я, оказывается, в объятиях Морковки. Он удерживает меня и повторяет: «Мелони, Мелони, очнись!» У перил скрючился Пухлик, схватившись за живот — вот кому я вмазала.

Мы на втором этаже, недалеко от лестницы. Впереди коридор, совсем тускло освещённый флектусами. Стены увешаны модным искусством в тяжелых рамах. Кое-где торчат вазы и статуэтки.

Выкручиваюсь из объятий Яниста. Тру ладонь. Какого вира Дар такие штуки выкидывает? Будто ему непременно надо услышать…

Стоп. Песни больше нет. Вокруг ничего не переливается только из Большого Каминного несутся приглушённые стоны: «Ах, невозможно выразить! Ах, как превосходно!» Даже и без Дара слышно.

И ещё слышно. Отдалённо и слабо.

Впереди и из бокового коридора. Там, за углом. Ближе. И ближе.

Шлёп. Шлёп. Шлёп.

Звуки шагов. Которые обозначают, что нас услышали.

Ближе. И ближе. Идёт что-то мелкое и хилое. Шлёпает по полу босыми подошвами.

Мясник делает жест — не рыпаться. Готовит свой клятый дарт.

Спорить нет ни желания, ни сил. Внизу поэтьё, перебивая друг друга, орёт: «Ах, как это превосходно!» — ясное дело, не о стишках Графомана. Пухлик становится возле лестницы — косится вниз. Над ухом — взволнованное дыхание Принцесски.

Шлёп. Шлёп.

Тварь показывается из-за угла. Она маленькая и хилая, крадётся впригибку. Синеватые скрюченные пальчики, какая-то сорочка на теле — там, где видно, потому что лица нет. Только волосы — спутанные, длинные, грязные. Свисают сосульками, и единственное, что виднеется через них — подбородок и тонкие, тоже синеватые губы.

Банши.

Так их называют в Тильвии — нечисть, которая будто бы сбежала из свиты Перекрестницы. И теперь всё шатается по пустым местам, приманивает свою госпожу и жрёт души путников. Призрак сирены, кликушница, «песнь смерти». Потому что стоит этой твари открыть рот…

Оно замирает, смотрит на нас — нет, на Мясника, который стоит впереди, весь сияюще-белый. Глаз твари не видно, но оно задирает подбородок, чтобы насмотреться. Как на старого знакомого.

Синие губы за волосами приоткрываются.

«Оглохни!» — ору я Дару, только это почти можно чувствовать кожей: покалывает, лезет внутрь и застревает шипами. И хватает тебя в плен, волочёт властно, приказывает: сюда, сюда, ко мне, давай восхищайся, вот тебе настоящая поэзия, настоящая Песнь, самое прекрасное, что может быть в жизни…

Снизу в ответ — полный восторга вопль. Не слышу, но вижу, как дёрнулся Пухлик к лестнице. Потом кожей ощущаю вибрацию — кто-то выбегает, несётся… много ног. Принцесску скрючило у стены, глаза затуманены, на физиономии — блаженный восторг.Ну да, у него ж амулет послабее. С размаху вкатываю оплеуху, трясу за грудки — я тебе, зар-раза, не смей мне тут!

Глаза у Морковки яснеют. Читаю по губам имя Грызи, потом Единого. Помолиться, что ль, решил — в самый раз. Потому что вир знает, как бороться с этой нечистью. Дрянью, которая вылезла из сказок и стоит, топит в своём пении — куда там дюжине сирен. Розовая муть колышется перед глазами, волны накатывают, наплывают, и там счастье и красота, настоящая поэзия…

А на нас снизу вверх по лестнице несётся её воинство. И губы Пухлика рисуют нехорошее слово.

Опускаю над собой Щит Тишины, чтобы снова не попасть под контроль. Нужно перенастроить Дар. Долго мне Щит не продержать на таком давлении, нужно… слышать что угодно, кроме этого… зов, который там, под кожей, в нервах, крови, который требует идти, бежать, помочь…

И они слышат. Бегут гурьбой, кто-то на четвереньках, кто-то спотыкается и ползёт на брюхе. Волочатся, сливаясь в единое тело. Оскальзываясь, наступая друг на друга. Переступая.

Поэтня и их «искры».

До конца преисполненные вдохновения.

«Прекрасно… превосходно…» — выстанывают они, и пытаются вылезти в коридор с лестницы. Подползти, распластаться, преклониться. Первым влезает с гнилозубой улыбкой Оксюморон. Пухлик без колебаний отправляет его по лестнице вниз. Кричит что-то, оскалившись, сквозь Щит не слыхать, но и так ясно: они нас просто задавят массой, да и у них последние мозги отшибёт.

Тварь в конце коридора распевает дивную песнь, тянучую, настойчивую. Только нам не до неё. На нас накатывается волна из двадцати шести тел. Жаждущих причаститься к искусству.

Морковка встаёт и отшвыривает Пафоса, тот опрокидывается, извивается, переворачивается — опять ползёт. Через него переползает Кульминация — телеса вываливаются из платья, лицо перекошено восторгом. Янист отскакивает, и воздух прошивает немым воплем: «Не могу ударить даму!» Отталкиваю его и даю даме ногой в дышло. Кульминация будто не чувствует — откатывается на несколько ступенек, а потом продолжает движение на четвереньках всё с тем же восторженным выражением.

Рефрен пытается пробиться Даром Воздуха. Вперёд выдвигается Мясник, принимает удар на Щит. Наносит два, три удара, от которых Рефрен начинает дёргаться, как шнырками покусанный. Замирает, с умилением прислушивается и всё равно пытается ползти. «Нечувствительны к боли», — читаю по губам Мясника. «Лупи на парализацию!» –огрызается Пухлый, на которого разом наползают Эпитафия и Мистерия. Потому дальше по губам читается что-то нецензурное про бабушек.

Тела в вечерних платьях. В дорогих сюртуках. Шали, развившиеся причёски. Вдохновенные лица в слезах и размазанной помаде. Творческие кряхтят и тянут руки, отталкивают, давят друг друга и всё стремятся перевалить через нас, вылезти в коридор. Где стоит и распевает клятая банши, и от её пения трескается Щит, амулет на груди раскаляется, и скоро мы присоединимся к толпе её поклонничков. Нужно заканчивать с этой тварью и её песенками.

Принцесска выворачивает на лестницу здоровенную вазу. Рассыпаются лилии, за ними плещет вода. Пухлик вслед лупит заморозкой, и поэтня отлетает ниже, начинает барахтаться на скользких ступеньках. Но всё равно ползёт, вцепляясь уже ногтями, зубами, пыхтя и толкаясь. К клятой твари — через нас.

Заканчивать. Как? В дурных легендах — стрелами, освященными в храмах Стрелка. Вроде, боится серебра. У Мясника дарт посеребрённый. Или нет? В-в-в-вир побери, сознание плывёт, наползают поэты, не убьёт, так хоть собьёт клятую песню, которая звучит, зовёт и топит, топит…

— Мясник!

Пухлик на ходу даёт в челюсть красноносому Эпиграфу, и я читаю по губам что-то вроде: «Я ужасно чуткий, как дело доходит до критики». Мантикора жри, нашёл, когда шутить.

«Мясник, лупи её! Лупи!» — ору я и сама не слышу своего крика. Нэйш вроде слышит, потому что отвлекается от лестницы.

Защита тут же летит ко всем чертям, Пухлик и Морковка отступают. Толпа поэтов всех сортов, сладострастно пыхтя, вываливается в коридор. Напополам с «искрами». Ползут по головам друг у друга, протягивая руки и пуская слюни восторга.

Впереди на четвереньках — Графоман, с перекошенным от бессмысленной радости лицом.

При виде него тварь вздрагивает. Разводит руки в странном жесте — будто хочет то ли обнять, то ли полететь.

Успеваю упасть у стены на колени и обхватить голову руками. Больше не успеваю ничего.

Пронзительный напевный вопль сотрясает коридор, разбивая светильники, раздирая обои. Наотмашь хлещет колючей плёткой. Через отключённый Дар это слышится как полупение-полувой — раздирающий, жуткий и красивый одновременно. Янист оседает рядом как подкошенный, корчится, будто его пытают, и слышен треск вылетающих дверей, расседаются картины, ломаются перила. Тушки поэтов и критиков отлетают к стенам — и там тоже начинают корчиться. И грохот на лестнице — оттуда ссыпались остальные, и нечленораздельные вопли…

И белая фигура — яркая в почти полной тьме коридора. Незыблемая.

«Мясник! — ору я и сама чувствую, что меня не слышно, голос тонет в жутком вопле твари. — Мясник, бей, бей!!»

Наплевать, живое оно или мёртвое, нужно заткнуть эту дрянь, чем-нибудь, как-нибудь…

Сверху рушится произведение модного искусства, попадает по голове, и сколько-то пытаюсь стянуть холст с себя и с Яниста, а вихрь вокруг крепчает, набирает силу, не даёт вздохнуть и вжимает в стену. Что-то хрустит, вопли, меня переворачивает — и я вижу…

Чёрная тень с разметавшимися волосами — во тьме. Хилые ножки не касаются пола. Вокруг тени бушует вихрь — теперь он осязаемый, жадный, состоящий из песенного вопля, похожий на чёрные щупальца…

В вихрь, идёт белая фигура. Почти светящаяся для больных от тьмы глаз.

Нет — это вокруг фигуры вспыхивает легкое сияние, серебристое, потом бирюзовое. Дар Щита прошибает собой волны воплей — у Мясника даже причёсочка не растрепалась, он идёт, будто продавливает сопротивление — и вот серебристый блик, цепочка, лезвие дарта в воздухе…

Дарт замирает. Нэйш замирает.

Не вижу его лица, вижу только — он просто стоит. Смотрит на эту дрянь во тьме коридора — и лезвие дарта не движется.

Вихрь бушует вокруг, и Морковка уже с трудом удерживает мою руку. Вопящих поэтов крутит, брякает о стены, и вместе с ними носятся обломки картин, перил, осколки ваз — втыкаясь в кожу — какие-то обрывки, и где-то над нами что-то хрустит — лепнина, а может, люстра или стропила. «Щит тишины» начинает рваться, ладонь гореть, и приходится смаргивать слёзы с глаз, и не понять, не увидеть — мантикора его бери, что он там застрял⁈

«Мясник, не стой! Бей уже! Бей наконец, ну!!»

Палач не слышит. Или слышит, но ему наплевать.

Стоит в бушующем вихре напротив твари — и ему достаточно отдать приказ дарту — но он просто стоит, и сияние вокруг него то вспыхивает, то погасает, а причёсочка начинает растрепываться, как под сквозняком.

И лезвие дарта как будто колеблется, а может — у меня слишком плывёт в глазах.

«Нэйш! Очнись!» — вопит откуда-то Пухлик. Его тоже швыряет вместе с поэтами, так что голос слышится чуть ли не у меня над головой. «Какого чёрта!!!»

По щеке прилетает осколком вазы. Рядом охает Морковка — куском перил зацепило. Жуткий вопль вдавливает рёбра в позвоночник, и хочется лечь, извиваться и сдохнуть. Но сначала нужно сделать кое-что. Раз Живодёр облажался — нужно самой.

— Держи меня! — ору на ухо Морковке и пытаюсь встать, чтобы прицелиться один раз. Мне тут же залепляет лицо обрывком ткани, потом приходится от канделябра уворачиваться. Соваться в вихрь без Нэйшевской защиты — глупость, надо бить отсюда.

Хватит сил на такой приказ для Резуна? Попытка только одна.

Стискиваю зубы, снимаю атархэ с пояса. Вдохи — реже. Сосредоточиться. Сейчас я прикажу ему. И буду держать.

Пение-вой-вопль-рыдание не гаснет, раздирает нутро, правая ладонь трясётся, Печать страшно болит от попыток держать Щит Тишины. Так что я держусь за Морковку правой рукой, левой поднимаю кинжал.

«Нэйш! — голосит бедный Морковка, вцепляясь в меня изо всех сил. — Единый побери, что на вас нашло!» Но Мясник будто застыл — хотя он уже стоит, будто против сильного ветра, и ему приходится наклоняться, чтобы ступить вперёд. И как назло — он почти на линии моего удара.

А лезвие дарта теперь пляшет в воздухе — его словно держит кто-то невидимый, вцепляется, не даёт ударить…

Всё! Мгновенный прицел — в тёмную фигуру под потолком. В клуб тьмы, из которого вырастают извивы волос. Теперь сделать последний вздох. И отдать команду атархэ.

Фрррр!

В вихрь влетает что-то. Какая-то едкая дрянь, непонятно откуда. Распространяется по всему коридору, как раз когда делаю вдох — и я начинаю кашлять. Острая гадость с запахом дерева, перца и старых носков раздирает горло.

Рядом заходится в кашле Рыцарь Морковка.

Грохот падающих вещей и тел. Вихрь прекращается. Вопля больше нет — только со всех сторон несутся стоны. И кашель.

Потом со стороны Пухлика — он где-то впереди и слева упал — долетает хмыканье:

– Говорил же я, хороший табачок… кхе-кхе… всегда пригодится.

Ему никто не отвечает. Поэты кашляют и ноют. Некоторые вообще вырублены вчистую. Я активирую Печать — плевать, что болит.

Вслушиваюсь в то, что стоит… или лежит перед Мясником. Оно тоже кашляет — тоненьким, слабым голоском.

Потом кашлять перестаёт.

И я слышу всхлип.

Загрузка...