Ярость захлестнула меня с такой силой, что темные искры поплыли перед глазами.
Уничтожить. Сжечь дотла. Вырвать из своего сознания эти навязанные чувства, как раковую опухоль.
Я приготовил все для сокрушительного удара «Молотом», когда что‑то внутри застопорилось. Холодный укол. Что‑то в самой природе этой конструкции работало как предохранитель.
Уничтожить ее было бы… кощунством — не с моральной точки зрения, а с тактической. Как разбить тонкий механизм часов, не поняв, как он работает и кто его завел. Ярость, встретив это внутреннее сопротивление, схлынула, уступив место ледяному анализу.
Две закладки. Строганов и… скорее всего, Багрецовы.
Один — против обряда. Другая — за.
А что выгодно мне?
Мысленно я отступил от образа Лады, словно от токсичного экспоната, и взглянул на всю картину целиком. Если вычеркнуть из уравнения этот навязанный магнит, свадьба теряла львиную долю своей привлекательности.
Что оставалось? Доступ к архивам Багрецовых — ценная, но не гарантированная награда. Защита от ревизии крови — но я уже создал свою собственную временную защиту с помощью пси-кристалла. Да и сам контроль крови мог оказаться мифом, пугалкой для давления.
Без этой свадьбы у меня уже был графский титул и доступ к родовым архивам Нестеровых. Признание. И пусть слабая, но своя защита от сканирования. Логика выстраивалась в четкую, безрадостную цепочку: свадьба несет огромные риски — от обряда слияния крови до тотального контроля нового рода — при сомнительных бонусах.
А то, что я ее хотел… желал Лады… стремился к их дому…
Это могло быть действием закладки. Всего лишь действием закладки.
Мысль была горькой, как полынь, но и освобождающей. Это были не мои чувства. Это была программа.
Я сделал глубокий вдох, выдыхая остатки иллюзии вместе с воздухом.
Решено.
Я не стану уничтожать образ — пока что. Он улика. И потенциальное оружие. Но я отключаю его. Полностью. Изолирую в ментальной тюрьме, лишая всякой связи с моими эмоциями и процессами принятия решений.
А что до свадьбы… Теперь это будет не союз по влечению, а чистая сделка. И условия этой сделки только что изменились в мою пользу. Багрецовы, сами того не зная, только что лишились своего главного козыря — контроля над моим желанием.
С закладкой Строганова я поступил иначе. Ее не нужно было уничтожать или изолировать — ее нужно было изучить и использовать.
Пока основное внимание было приковано к шокирующему открытию с образом Лады, часть моего сознания, работавшая в многозадачном режиме, уже завершила первоначальный анализ конструкции ментального вложения.
Она была грубее, функциональнее, но в своей грубости — изящной. Чистый, незамутненный запрет, усиленный страхом. Примитивный, но действенный психо‑якорь. И что самое главное — она была активна и постоянно транслировала свой сигнал, который, без сомнения, фиксировался где‑то на другом конце — у самого Строганова или у Решетова.
Вот это и было ключом.
Я не стал ее удалять или глушить. Вместо этого, с ювелирной точностью, я создал вокруг ее ядра тончайший, не обнаруживаемый ею самой фильтр‑перехватчик. Теперь, когда закладка пыталась транслировать импульс «страх‑запрет», мой фильтр снимал этот чистый сигнал и пропускал дальше слегка модифицированную версию.
Я добавил в сигнал ноты скрытой, сдерживаемой ярости, расчетливого поиска обхода и холодного принятия риска. Пусть Строганов думает, что его закладка работает, но не парализует меня, а заставляет действовать осторожнее, хитрее — но все же в рамках заданного им запрета. Он получит подтверждение, что я боюсь обряда, но не сломлен. Это заставит его сохранять интерес, но не спровоцирует на более жесткие меры.
Таким образом, закладка Строганова превратилась из угрозы в инструмент — в канал для контролируемой дезинформации. Пусть он наблюдает за тем, что я сам ему показываю.
Обе закладки теперь были под контролем. Одна — в изоляторе, как вещественное доказательство предательства Багрецовых. Другая — на поводке, как источник ложных данных для врага.
Я встал и подошел к окну. Ночь за стеклом была густой и беззвездной, а прояснившийся разум, наконец свободный от чужеродного влияния, выстраивал холодные, бесстрастные логические цепочки.
Отказ от свадьбы… Нет. Это нецелесообразно.
Даже очистившись от навязанного влечения, я не мог игнорировать факты. Союз с Багрецовыми давал мне то, чего нельзя было получить в одиночку: их политический вес, их связи, их легитимность в глазах системы.
Доступ к их архивам тоже был возможен лишь благодаря Ладе. Без нее получить его было бы в разы сложнее, если не невозможно. Пусть теперь я видел в ней лишь инструмент, но ключ все равно был нужен.
А что касается самой Лады… Когда я изолировал тот сияющий, навязчивый конструкт, внутри что‑то щелкнуло и отпустило. Я почувствовал легкость: огромный, незаметный груз, тянувший меня в ее сторону, исчез.
Она перестала быть объектом желания и в один миг превратилась в актив — такой же, как Лиза Орлова или Тихон: ценный, опасный и требующий жесткого контроля. Инструмент в чужой игре, который можно было перехватить и использовать в своей.
Я помогу ей не потому, что «люблю» или «жалею», а потому что обещал себе — и потому что ее свобода и лояльность могут стать для меня стратегическим преимуществом против ее же семьи.
Это будет взвешенное, рациональное решение командира, оценивающего потенциал бойца.
Брак будет фиктивным — таким, каким он и должен был быть с самого начала: холодной политической сделкой, контрактом о взаимовыгодном сотрудничестве и прикрытии, где не будет места чувствам, «слиянию душ», а лишь взаимовыгодному обмену ресурсами и защитой.
Я ощутил знакомое, почти забытое чувство — чувство полного, абсолютного контроля над ситуацией и над собой. Искусственное облако эмоций рассеялось, и я снова стал тем, кем был всегда — идеальным оружием, оперативником, орудием с ясной целью и холодным расчетом.
Только дело. Только работа. Ничего личного.
Завтрашний день распадался на три четких, опасных этапа: публичная церемония, прорыв в архивы и обряд Багрецовых.
Мои слабые места вырисовывались с пугающей ясностью. Мне нужны были не просто усиления — требовались готовые ответы: заранее отлитые в идеальную форму и законсервированные до востребования.
План выглядел безумным — использовать пластины из архива отца как аккумуляторы воли. Создать каждый такой аккумулятор для решения одной конкретной проблемы.
Чтобы зарядить столь сложные конструкции, потребуется колоссальное количество энергии — практически все имеющиеся резервы. А возможно, придется проникнуть в те самые глубины, что открыл во мне Строганов. Ночь предстоит адская. Но иного выхода я не видел.
Я развернулся от окна и твердым шагом направился к столу, где аккуратной стопкой лежали заготовки из чистого темного обсидиана.
Следующий день начался с гула множества голосов у ворот и тяжелого стука в дверь. Они пришли за мной на рассвете, как заговорщики или как палачи, — представители рода Багрецовых и примкнувшие к ним церемониймейстеры Герольдии в парадных мундирах. Все должно было происходить по древнему, неумолимому регламенту.
Одевали меня как воина перед парадом. Кафтан из темно-синего бархата с серебряным шитьем в виде стилизованных узлов-оберегов Нестеровых, перехваченный широким поясом. Сапоги с мягкой подошвой, перстень с фамильным гербом.
Я чувствовал на себе взгляды отца — гордый и тревожный, и Владимира — сдержанный. Я кивнул им, не улыбнувшись.
Дорога к храму Святого Георгия Победоносца, где венчались все высшие рода Империи, пролегала через оживленные утренние улицы. Наш кортеж из десяти карет двигался медленно, и толпы горожан глазели на проезжающую знать.
Храм встретил нас оглушительным гулом органа и гулом сотен голосов. Вся знать, вся верхушка Империи, казалось, собралась здесь. Воздух был густ от запаха ладана, воска, дорогих духов и скрытого напряжения. Проход между рядами тянулся будто бесконечно. Сотни пар глаз — любопытных, оценивающих, враждебных — провожали меня.
Впереди, у алтаря, уже стояла Лада в подвенечном платье белоснежного цвета, с длинной, ниспадающей фатой, расшитой призрачным серебряным узором, напоминающим иней. Рядом, выпятив грудь, стоял Гордей Багрецов в мундире члена Совета Двенадцати, его лицо было маской надменного торжества.
Я шел по проходу, и каждый шаг отдавался гулким эхом под сводами, смешиваясь с приглушенным гулом толпы. Я был мишенью в живом тире: сотни взглядов — любопытных, завистливых, ненавидящих — скользили по мне, десятки невидимых щупов осторожно ощупывали мое ментальное поле.
Мой взгляд метнулся по рядам, фиксируя присутствующих.
Орловы. Сплоченный род, похожий на боевой отряд. Во главе — Виктор Орлов, грузный и непробиваемый, как крепостная башня. Рядом его супруга, Элеонора, с лицом, на котором застыло вечное высокомерие. Их старший, Дмитрий, смотрел на меня глазами, в которых тлела не растраченная в Саду Камней ярость. Чуть позади, пряча взгляд, стоял Кирилл.
Зерновы. Род ученых и архивариусов по словам отца. Павел Зернов с острым, птичьим профилем наблюдал за каждым жестом, будто составляя ментальный протокол. Его жена, Ирина, спокойная и умная женщина, перешептывалась с дочерью, Ариной — той самой, что улыбалась Владимиру на балу. Они обе смотрели на меня, причем Арина — с нескрываемым аналитическим интересом.
Громовы. Артем Громов, мощный и расслабленный, сидел, откинувшись на спинку скамьи. Его жена, Катерина, женщина с яркой, почти вызывающей внешностью с интересом разглядывала наряд Лады.
Суворовы. Небольшая группа. Седовласый Игнат Суворов, мастер тактического сознания, сидел с закрытыми глазами, как будто слушая не слова священника, а общий эмоциональный фон зала. Его сын и ученик, Федор, тот самый, что проявил ко мне уважение после дуэли поздравив с победой, сидел прямо и смотрел на меня с открытой, почти восторженной серьезностью.
В самой густой тени, отдельно ото всех, стоял Строганов — черная дыра, всасывающая в себя и свет, и звук.
Волынские тоже были здесь. Дмитрий Волынский с видом скучающего эстета прислонился к колонне. Рядом — его супруга, Анна: хрупкая кукла с пустыми, ничего не выражающими глазами.
А вот чуть поодаль стоял его младший брат, Лев. В строгом мундире Тайной Канцелярии, но без нашивок, выдающих должность, он держался с неестественной для его лет собранностью. Его взгляд, холодный и методичный, был прикован не к алтарю, а к человеку рядом.
Тот, кто стоял с ним, заставил бы замолчать даже самый шумный зал. Виктор Михайлович Любищев. Начальник Департамента Психического Контроля — легенда и кошмар Тайной Канцелярии в одном лице. Эту фамилию знал даже прежний Ярослав — ее произносили шепотом, как проклятие или как имя божества. «Любищев смотрит» — означало, что любая твоя мысль может быть сочтена ересью.
Виктору Любищеву было около пятидесяти, но время, казалось, не властвовало над ним. Высокий, сухопарый, он держался с той безупречной выправкой, какая бывает лишь у людей, привыкших повелевать одним взглядом. Седые волосы, зачесанные назад, обнажали высокий лоб, изрезанный тонкими морщинами. Но страшнее всего были глаза. Пронзительные, цвета старого льда, они медленно скользили по собравшимся — бесстрастные, ничего не выражающие внешне, но при этом улавливающие малейшее движение, малейший оттенок мысли.
Черный мундир Любищева украшали алые нашивки — знаки отличия, каких не носил даже Строганов. Они говорили о власти, выходящей за рамки обычного чинопочитания, о авторитете почти мистического свойства.
Лев Волынский стоял не просто рядом, он стоял при Любищеве. Слегка отступив на полшага, он склонял голову, когда тот что-то тихо произносил. Это была не поза подчиненного, а поза избранного ученика, допущенного в самое святилище власти.
Сам Дмитрий Волынский, стоявший у колонны, время от времени бросал в сторону брата и Любищева быстрые, оценивающие взгляды, в которых читался холодный расчет и глубочайшее уважение к этому союзу.
Любищев. Его появление меняет все.
Дуэль с Орловым подарила мне не только победу, но и нового, куда более могущественного противника. Противника, который сражался не клинками и не ментальными таранами, а приказами, протоколами и абсолютной, безразличной властью признавать или стирать само право на существование. Этот холодный анализ сжимал виски стальным обручем, отрезая меня от происходящего.
Мой взгляд, скользнув по рядам, наткнулся на знакомые лица. Отец. Григорий Вячеславович стоял, выпрямившись и смотрел на меня как на знамя, которое наконец поднял наш род. Рядом, подбоченясь, стоял Владимир с непривычно серьезным, собранным выражением.
Их уверенность, их молчаливая поддержка вернула меня в настоящее. Любищева и его систему предстояло переиграть, но для этого сначала нужно было безупречно пройти церемонию здесь и сейчас.
Я сделал последние шаги, отделяющие меня от Лады, и остановился рядом с ней.
Она медленно подняла на меня глаза. В глубине ее голубых глаз плескалась целая буря — надежда, тревога, незаданный вопрос. Ее губы тронула та самая теплая, искренняя улыбка, что я видел в саду Багрецовых, когда мы оставались наедине. Она была похожа на ребенка, увидевшего в темноте спасительный свет.
И все это — либо ложь, либо наивность, щедро приправленная предательством. Она знала. Знала про закладку, про тот проклятый «образ», что ее родные вживили в меня, словно паразита. Знала — и не сказала ни слова. Позволила им использовать свое лицо, свой облик как оружие против меня. А теперь смотрит с надеждой, будто ждет благодарности за эту ловко расставленную ловушку.
Я ответил ей холодной, дежурной улыбкой.
Мы стояли на низком возвышении перед золоченым престолом, уставленным иконами в тяжелых окладах. Спиной к алтарной части, лицом — к нескончаемому морю лиц в храме. Выше, теряясь в дымке ладана, виднелись фигуры в мундирах Канцелярии и Герольдии.
Оглушительный гул органа сменился приглушенным, но плотным гудением сотен голосов, шелестом парчи, скрипом лавок. Из-за алтаря доносилось тихое, монотонное бормотание священников, готовящих чаши и требники.
По левую руку от нас, у самого края возвышения, стоял верховный церемониймейстер Герольдии — древний старец с лицом, как из дубовой коры, и голосом, подобным скрипу деревянных колес. Он держал раскрытый на бархатной подушке фолиант Уложения о Браках.
Церемониймейстер откашлялся, и его скрипучий голос, усиленный акустикой храма, заглушил даже орган:
— По воле Всемогущего, по законам Империи Российской, по древним уставам и регламентам благородных родов, собрались мы ныне, дабы скрепить нерасторжимыми узами союз двух душ, двух воль, двух кровей.
Гул в зале затих, наступила звенящая тишина. Все взгляды, все невидимые щупы были прикованы к нам. Церемониймейстер умолк, передавая тяжелый, полный невысказанных смыслов взгляд верховному священнику.
Бас митрополита заполнил все пространство храма:
— Лада Гордеевна, по доброй ли воле и твердому ли разумению предстаете вы пред лицом Высшего Суда? Готовы ли вы принять волю своего избранника как свою, а свою волю — как его?
Лада глубоко вздохнула, ее грудь поднялась под белоснежным шелком. Она приоткрыла рот, но ни звука не сорвалось с ее губ: лишь тихий, болезненный выдох нарушил мертвую тишину.
Ее глаза расширились с ужасом и растерянностью. Она попыталась снова: мышцы на тонкой шее напряглись, жилы проступили под кожей, но голосовые связки оставались парализованными, будто сжатые невидимой железной хваткой.
Лада не могла дать согласие на свадьбу.