Я резко повернулся, видя в дверях Шарлин.
— Почему ты не спишь? - прошептала она, двигаясь плавно и медленно.
В пастельном домашнем платье, с платком на плечах, будто только что вышла из постели. Волосы распущены, лицо — бледнее обычного. Глаза — голубые, как утренний иней. В таком виде она не должна была появляться передо мной. Этикет это запрещал.
Я отвернулся. Мне сейчас не хотелось ни с кем разговаривать. Я хотел побыть один. Это — моя тишина.
Я сделал глубокий вдох, пытаясь подавить нарастающее внутри раздражение. И не выдать его ни голосом. Ни взглядом.
— Асманд… — начала она, и голос её дрожал не от страха, а от чего-то другого. От того, что она была взволнована. — Ты… спас её?
Я повернулся. Не сразу. Словно каждое движение стоило мне усилия.
— Ты просила помягче, — ответил я, глядя ей в глаза. — Я подумал… пусть умрёт не в подвале. А здесь. Где можно хотя бы закрыть ей глаза.
Но в голове звучало другое: «Я не знаю, как быть мягким. Я уже пять лет не чувствую ничего, кроме холода и раздирающей боли. Любое, даже малейшее прикосновение к пораженной коже — боль. Взрыв боли. Даже мягкая рубашка, которая касается ее, причиняет ежесекундную боль. Но я к ней привык.
«Мама, мне больно…» — шептал я, видя, как плачет мама, стараясь бережно надеть на меня шелковую рубашечку.
«Я осторожно… Очень осторожно…» — шептала она, а в ее глазах стояли слезы.
А сегодня… сегодня я почувствовал тепло. И оно страшнее боли».
Шарлин кивнула. Медленно. Почти благодарно. Она осторожно присела в кресло, словно боясь нарушить мою тишину. Тихо, почти незаметно, словно пытаясь слиться со стенами гостиной.
Я посмотрел в ее глаза. Но в них не было радости.
Было что-то другое. Она словно задумалась. И ее мысли ей не нравились.
Её присутствие было как шёлковая петля на шее — мягко, изящно, но неотвратимо. Она не нарушала тишину. Она заменяла её. А я не знал, чего хочу больше: чтобы Шарлин ушла… или чтобы та, в комнате, открыла глаза.
Шарлин была прекрасна, как статуя — холодная, неподвижная, созданная для восхищения. А та… та была живой раной. Грязной, кровавой, но пульсирующей. И именно это пугало меня больше всего: я хотел не прикоснуться к статуе. Я хотел залечить рану.
— А ты почему не спишь? — спросил я, глядя на стройную талию своей невесты, стянутую корсетом.
— Голова болит, — прошептала Шарлин.
Я смотрел на нее и представлял ее беременной. Моим ребенком. Она — всего лишь сосуд, который, быть может, однажды я смогу полюбить.
— Может, позвать доктора? — спросил я. Я не вкладывал в эти слова ни тревогу, ни учтивость. Да, меня тревожили ее головные боли и болезненный вид. Как бы это не сказалось на наследнике.