Вдоволь пара, вдоволь берёзовых веников и студёного кваса было в мыльне[5] Жабавы Дагоновны. Бренчали ольховые гусли, гудели камышовые сопелки, сам собой подливался в опустелые кружки прохладительный напиток, клубился пар, суетились то меж великанами-берендеями, то меж коротышками-лесавками услужливые банные трудяги, заговорчески скрываясь за папоротниковыми веерами, меняли желуди на самоцветы хитрые белки.
Не сыскать по ту сторону калинового моста места веселее, места пьянее и многограннее. Ни под солнцем, ни под луной нет второй такой хозяйки, как душенька Жабава. Все рецепты, все сплетни знает, веники сама вяжет, травы колдовские собирает, музыкантов самых умелых отбирает. Всё для гостей, всё для их удобства. Но если чем-то насолить милостивой владелице — ничего, кроме десятка кругов на водной глади, не станет напоминать об обидчике.
Не сыскать по ту сторону калинового моста места, где стираются ранговые границы меж могущественными и посредственными. Не брезгуют многоголовые змеи чокаться пенными кружками с мелкорослыми боровичками, не стесняются делиться задушевными байками шишиги с юными виями, чьи веки и до колен не достают.
Пар скроет лица, вода смоет стыд, жар прогонит недопонимания. Рыжие, чернявые, русые или полностью седые, от мала до велика, щедрые и скупые, все стремятся посетить заведенье болотной барыни.
— С гуся вода, а с летавца худоба! — подливали воды на камни банники.
— С гуся вода, а с бабая худоба! — скребли змеиные спины обдерихи[6].
— С гуся вода, а с полкана[7] худоба! — усердней прочих размахивали вениками домовые, лесные, наземные, подземные духи на полставки или те невезучие смертные, что ненароком перешли один из мириады калиновых мостов и очутились в банном рабстве.
А меж тем болтают, обсуждают последние из сплетен, что приносят в заведение сороки и синицы, зяблики и воробьи. Крайний слух, что никак не желал оставлять умы и сердца лесных и степных, водяных и подземных — был слух о свадьбе во дворце полудня, что из пышного праздника превратилась едва ли не в печальные поминки. Похитить суженого царевны — не рассказать плесневую басню, не плюнуть через плечо. А похитить суженного умалишенный Ланы, что отсекала руки тех, кто тянулся к золотоносным посевам — вершина неистовой нехватки жизнелюбия!
— Говорят второго такого личика, как у муженька той самой Ланы не сыскать ни под солнцем, ни под луной, — шептали банники.
— Заморский королевич не иначе! — соглашались обдерихи. — Глаза что чернильные нити, волосы что сажа, стан что ивовая ветвь! Такие в наших краях не водятся! Такие среди речных лилий должно быть обитают.
— Сороки болтают будто в землях, где лягушкам воздвигают золотые храмы, он не царь и не князёк, а целый бог… — перешептывались невезучие смертные, которые изредка находили вход в потустороннюю баню, но никак не выход.
— Болтают много, смыслют мало! — встревала в разговор распарившаяся рысь.
— Не говорите, чего не знаете, немытые бродяги, — советовал прекрасный змей, любуясь собственным отражением в запотевшем зеркале. — Уверен, что лицом он, женишок этот, репа вареная, а в голове у него кисель киселём, и ни одной поэтической извилинки.
— Полевой царевне повезло! — утверждали пёстрые глухари, пересчитывая мокрые перья. — Говорят женишок тот был не миловиднее подгнившей груши, не выше печерицы, а стройность талии его в кабанятах измерялась!
— Видать подслеповатый кур[8] подвенечное чудище унёс! — шлёпали по разгорячённым камням мышата-упырята. — Не разглядел как следует колдун чудной. Будут теперь глаза да когти суженного-ряженного в лесу мох кормить!
Гости перебивали работников, высказывая всё более и более странные возможности. Работники с особой прытью поливали, стегали вениками и окуривали паром, перемывая аспидам чешуйки, зверям шерстинки, а полуднице и её жениху косточки. Не сказать, что кто-то из лесных и ветряных духов держал обиду на полудницу или её непутёвого женишка. Будь какая-никакая, а хоть несколько любопытная сплетня о хромых чугайстрах, так с не меньшим удовольствием каждую косточку извлекли, обмыли, а после обратно сложили посетители мыльни и безобразному старцу. Старый греховодник и смертных, и бессмертных пугает наготой в горах, но больше в нём ничего интересного и не отыскать, как не приглядывайся.
И не было б печали, не было бы горя, лилось бы веселье через край до первых петухов, до ясного рассветного всполоха, продолжали бы делиться сплетнями могущественные чародеи и мелкие чародейчики. Но вдруг с яростным гулом распахнулись дверцы, позволяя благовонной дымке рассеяться у лесных корней.
На пороге банного притона показалась новая гостья. Зловещий силуэт с всклокоченными волосами и мерцающими серпами замер в залитом свете проёме.
Смолкли струны, попадали на пол сопелки, перестали змеи чокаться с боровичками. Обратили гости взоры в сторону вошедшей, не самым любезным тоном велели вернуть пар в избу, велели снять сапожки, а лучше вообще провалиться сквозь землю. Слыханное ли дело без стука врываться, без совестных терзаний распускать священный жар! За каждый его клубочек червонцами и самоцветами заплачено! За каждую капельку водицы на камушки пролитой по шапке-невидимке отдано!
Но молчала лохматая невежда, отбила полетевшую в её строну кружку кваса золотым серпом, и голосом, что более напоминал ветер над могильной степью. сказала:
— Жабава… Где Жабава?.. — утихали недовольные роптания, но ответ на смену им не приходил. — Где Жабава?! Зовите её, змеи! Зовите её, жабы! Жабава! Жабава! Подруженька, спасай! Горю!
Всполошились, вскочили, заметались гостьи-чародеи. Знакомы каждому здесь были возгласы умалишенной Ланы. Нет девицы свирепей, нет невесты обиженней, всё её серпам ни по чём, всё разбитое сердце обратит в алый рой лоскутов.
Степная царевна, чей рассудок окончательно помутился из-за постигшей неудачи, не получив ответа, стала без разбору рассекать то, что попадало в вихрь наточенных лезвий. Продолжала приказывать позвать Жабаву, приказывать не стоять на пути!
Убегали прочь аспиды, медведи и коты, браня избалованную царевну, прикрывая срамоту берёзовыми вениками и дубовыми чашами. Уклонялись от гнева разошедшейся Ланы, осыпали её проклятиями, как она их опилками и свистом рассечённого ветра. Укрывались банные работники под скамьями и за пышущими жаром камнями, а те, что дорожили возможностью трудиться до ветхости костей, бросились наверх, бросились искать справедливость у хозяйки.
Многое слыхали стены банные, многим сказкам свидетелями стали, но безбожный гул, треск и взвизги людоедов впервые скользнули в мышиные щели. Полудницы походят на наполненный горячим солнцем чан. Кипит, рвётся на свободу испепеляющий костёр!
От искаженного лица Ланы воротилы взгляды, точно пыл его сулит чуму и несварение. От искр глаза обращались пеплом кружившие тут и там берёзовые, дубовые и эвкалиптовые листья, мокрые перья и клочки волчьей, рысьей шерсти. Из благовонного притона мыльня Жабавы обращалась в груду посечённых стен, разбросанных камней, обгорелых веников и перевёрнутых скамей. Не могла прийти в себя царевна полудня, не могла совладать с силой, утихомирить смертоносные руки. Вгоняла серпы в колоны с ликами рыбьих старцев по самую рукоять, а после вынимала их легко, будто пучок юной репы.
И почему же подобное беспамятство её не охватило тогда, когда погасли свечи в полевом дворце, когда распахнулись ставни окон, когда ворвались злые духи тьмы и похитили её прекрасного суженого? Почему же тогда она была лишь в силах прислушиваться к тому, как тонет его голос в чернильной мгле небес? Всё то было потому, что не думала, не предполагала лучезарная Лана будто в мире бродит умалишенное лихо, чьего бесстрашия хватит, чтоб бросить ей вызов, чтоб выкрасть милого её подобно скрыне гадальных желудей.
Когда Лана идёт-бредёт, насвистывая развесёлую из песен, крестьяне запираются в домах, хлевах и сараях. Когда она собирается косить поля никто из старых или молодых, смертных или бессмертных не пытается за ней угнаться. Смех вызывали растерянность и страх, улыбку — льстивое почтение. Но теперь… Теперь дева полудня была напугана и растерянна, не знала, как поступить, не знала, что говорить и мыслить. А потому она косила, косила всё, что отдалённо походило на тень того ледяного зла, что растворило милого в объятьях.
Глубоко погрязла Лана в скверных думах: раскраснелись её кисти, до крови сжимали пальцы рукояти. Стоял в ушах её ни шум, ни гам, а ночное безмолвие свадебного пира и глухое эхо разбитого окошка. Она словно до сих пор чувствовала прикосновение нежной руки жениха, видела его бузиновые очи и слышала забавный голос. Порой он говорил совершенные небылицы, будто подслушав те у полевых жаворонков. Пытался подбирать для Ланы красивые слова, но всё время промахивался, называя её то светлячком среди щук, то щукой среди карпов. Но царевне нравились его старания, как огню нравятся беспечные мотыльки.
В окружении камышовых жаб и выдроподобных слуг, банная хозяйка явилась в тот миг, когда обиженная невеста перевернула каменку, когда стала пинать алеющие камни.
— С гуся вода, а с летавца худоба! С гуся вода, а с бабая худоба! С гуся вода, а с полкана худоба! С гуся вода, а с полевой царевны сердце за врата! — парили камни раскалённые по мыльне, бранилась, проклинала боль сердечную дева лихая, а Жабава точно охотник к ней подбирается.
На плечах у хозяйки банной сидели по две квакши, уложенные, как у всякой замужней, косы украшала солнечная калужница, короткую шею окольцовывали самоцветные бусы-ожерельица, а на висках раскачивались тяжелые усерязи[9]. Не ходила, не бежала, а будто перепрыгивала Жабава, минуя обломки и испуганных гостей. Рослая и крепкая, она умела усмирять разбушевавшихся боровов и барсов, умела приводить подругу в чувства. Не уступали её болотные чары чарам полудня.
— Лейте! Лейте не жалейте! — велела широкоплечая цыцоха, гася пыл Ланы вёдрами водицы студёной, водицы кислой.
Вторили ей жабы, вторили ей банники и обдерихи. Чинным рядом выстроились работники, передавая из рук в ласты переполненные бадьи. Ещё страшнее сделалась Лана, намокли её волосы, подобно вдовьему платку облепили острое лицо. Отмахивалась она от липких потоков воды. Слепо рассекала каждую из капель и оттого крайне скоро лишись сил. Опустились её руки, согнулись колени, а усердные лягушки продолжали обдавать болотным настоем.
— Ты здесь, милая Жабава? — спрашивала Лана, не в силах что-либо разглядеть под завесой мокрых прядей. — Ты здесь, подруженька моя?.. Подойди ко мне… Утешь меня… Скажи слов хороших, слов сладких…
— Тут я, тут, — цыцоха пригляделась, прислушалась и решила, что спала с Ланы пелена полуденного гнева. Двинулась вперёд и толкнула полудницу в плечо так, что та осела на скользкий пол. — За тобой должок, подружка! Всё мне здесь разнесла, ущербу нанесла. Гости болтать станут, по свету разнесут весть о том, что в мыльне Жабавы погром устроили! Весь свет поглядеть на это зрелище захочет, наполнится червончиками дно болотное. Уймитесь, головастики! Приберитесь, работнички! Царевнам-красавицам потолковать по душам нужно.
— Ты уже слышала, Жабава?.. — выдохнула Лана. — Про…про пир?.. Про свадебку полуденную…
— Ещё бы не слыхать! Ещё бы не знать! Я ведь там тоже была. Неужто забыла? Выжгла твоя цапля из сердца Жабаву? Невелика цена твоему непостоянному сердечку, сестрица! — хозяйка раздулась, выпучила круглые глаза от обиды и за себя, и за подругу. — Не каждую полночь женишков воруют прямиком из-под венца! Экое нахальство! Экая бессовестность! И думать нечего. Отправляйся в путь, сестрица. Отправляйся и покажи умыкателю проклятому, как зариться на чужое добро! В пепел его обрати, в ступке истолки и полюшко своей матушки угости!
Когда дело касалось законно нажитого, Жабава Дагоновна не имела привычки шутить. Мужем её был царевич, чья стрела однажды указала путь к дивной мыльне. Занимавшийся подсчётами пенной прибыли и парной убыли, земной царевич показывался редко. Лишь на похоронах и судах. Но многим подлунным скитальцам был известен сказ о том, как лягушачья сударыня отнимала законно нажитого царевича у смертного народа.
Жабава и сама имела страсть ставить в назидание свою историю, любила описывать мерцание царских хором и надменные лица братьев мужа. Несчастные отпрыски сырой земли не понимали, как можно променять блеск отцовского наследства на болотные угодья, но были рады избавиться от лишнего претендента на престол. Однако сегодня полудница была не в духе слушать героические оды, внезапно для самой себя и для подруги она пожелала целительного колдовства.
— Помоги мне… — прошептала Лана не поднимая головы, а лишь крепко сжимая холодную руку банной госпожи. — Помоги… Молю, душенька Жабава.
— Чем же тебе помочь, лучик мой солнечный? Хочешь избу подожжем? Хочешь кого-нибудь плешивенького и спесивенького в жертву Солнышку принесём? А может хочешь…
— Напои камышовым отваром, пусть отправит в долгий сон! — взмолилась Лана, подняла маковые глаза Жабаву. — Ты это хорошо умеешь, сестрица моя сердечная… Подмешиваешь сонное зелье в паровую водицу и берешь с змей и медведей плату за часы дрёмы…
— Ничего я такого не делаю. Не придумывай, душка, — отмахивалась Жабава.
— А лучше заточи чувства мои в иглу, иглу в ужа, ужа в лягушку, а лягушку в селезня и пусти. Пусть летит себе куда глаза глядят, куда сердце кличет, подальше от степной царевны Ланы…
Не признавала Жабава сестрицу, трясла её за плечи, приказывала прийти в себя, приказывала перестать убиваться по украденному жениху. Хоть личиком он что месяц ясный, хоть гибкий и проворный, как ивовая ветвь, но разве стоит перелётный птах страданий венценосной и бесстрашной? Разве просила она чар, когда восьмиглавый ящер вытоптал её посевы? Нет, пошла и отсекла все головы злодею, а после за облака закинула!
— Но я видела восьмиглавого ящера, я шла по его следу… — отвечала Лана, напоминая теперь поникшее под тяжестью сорок пугало. — А свадебной ночью я ничего не видела, будто сама Ночь уязвила меня… Будто сама Ночька тёмная обокрала… Но разве можно пойти по следу Ночи?
— По следу Ночи не пойти, но Ночь сама является после заката! — не унималась Жабава, выпутывала из волос подруги чистого золота пшеничные зёрнышки. — Спросишь с неё, когда явится. Посетишь сестёр своих полуночниц. Хоть рёвы они, хоть занудней их не сыщешь и морали такие читают, что утопиться хочется, но быть может что-то видели.
— Они слепо плетут сновидения. Им нет дела до яви, они не слышат ни моих угроз, ни моих молений…
— Возможно, душенька, их сперва следует умолять, а только после угрожать, а не наоборот. Но что же твоя мать? Разве оставила всё без наказа, без приказа? Разве не объявила награду и не послала на поиски лучших из степных собак?
— Мать моя царица, — напомнила полудница. — Не в пору ей головорезов нанимать. Всё по закону, всё как начертано… Послала она грамоту в разбойный приказ[10], более того сама сходила.
— И?! И что же?! Неужто в ножки поклонилась?! — шлёпала Жабава ластами, вторили ей толстые лягушки-подражатели.
— Матушка? В ножки?
— И то верно. Какая царица поклоны чинам служивым бьёт. Но чины что? Ведь не каждый день их полевая царица навещает. Наверняка слегка подсуетились, ведь так, душенька-подруженька? А если так, тогда чего скорбишь? Чего грустишь? Ступай пугать белых коней, пока поля не затоптали. Глядишь, быть может горбатого жеребёночка подкинут. Вернут тебе твоего птаха кочевого, а ты душу пока потешь.
Лана почти рассмеялась от цыцоховой наивности. Любая из полудниц и любой из полудников мечтает изловить горбатого жеребенка с тех пор, как впервые отыскал среди стеблей следы копытец. Не много существует в подлунном мире событий, способных отвлечь степного чародея от охоты.
Поведала Лана подруге, что в расписном тереме разбойнего сыска на краю света законопослушных царей и цариц больше чем на любом из званных вечеров. Не удивила, не поразила их матушка. Ленивым взглядом её чиновые не удостоили, а лишь велели встать в очередь и не шуметь.
Тощий словно жердь полуцарь-полумертвец гремит гостями, стучит костяшками кулаков, требуя изловить вора его смерти. Говорит будто где-то в пустыне или под горой злодей вышивает маки зачарованным предметом. А если ненароком сломает? А если потеряет? А если…
На любое из «если» у мужей в алых кафтанах и отороченных мехом барловках[11] отыщется десяток — «если бы да кабы, да во рту росли грибы… Станьте в очередь, барин, и не мешайте усердно трудиться. Станьте в очередь, сударь! Не одного вас обокрали!». И продолжают поправлять рукава, листать книги, чаи гонять и поглядывать за окно, ожидая окончания трудового часа.
Не дождёшься от них иного слова, кроме как приказа вернуться в очередь и не причитать, не жаловаться. Ведь от причитаний и жалоб служивые чины не изловят всех дураков и девиц, стариков и солдат, вдов и мальчишек, которые водят бессмертных чародеев за нос, прикарманивают смертоносные иглы, летающие ковры, золотоносных ослов, шапки-невидимки, сапоги-скороходы и ещё невесть какие ценности.
Искать следы похищенного жениха чиновые и усердные отправятся лишь после того, как отыщут игольного воришку; изловят полоумного цирюльника, которому в радость обстригать русалок; усмирят бессовестного варвара, чьи вкусовые предпочтения столь дики, что позволяют наслаждаться солёной медвежатиной; рассудят двух ведьм, которые никак не могут поделить правый и левый кисельный берег…
Лана перечисляла и перечисляла тех, кто стоял в очереди за законной возможностью одержать справедливость, позволяя незнающей ничего кроме болот и банных веников подруге понять всю скорбь обстоятельств. Суженный позабудет цвет глаз и ласковое прозвище невесты. Опоят милого приворотным зельем и сотрутся воспоминания о том, как танцевал он в ветрах полночных, как пускал на воду венки из щербака и аконита вмете с милой, а мужи в алом всё так и не понесутся по его следу.
— Неси… Неси иглу… Нет сил моих терпеть… Нес иглу, молю, Жабавочка!
Сердца полудниц раскалённые точно печи, в них не слёзы душат, в них клокочет магма. Лана присела, искаженное лицо её скрывал хвойный пар, но мерцание желтых глаз по-прежнему было столь ярким и страстным, что заставляло ёжиться Жабавиных любимцев и работников. Согнулась Лана точно цветущий колос под гнётом грозового ветра. Опустила голову на колени и продолжила в полноголоса молить подружку о милости.