Глава 17. Сказка исключительного чародея

Давным-давно, чародеям смехом-хохотом стала басня-анекдотец про обращение царевича в чёрного петуха. Берёзовая трель ветвей передавала молву о занятной шутке грибного торговца. Смеялись волки, смеялись лоси, тетерева и куропатки. Полны леса призраков и русалок, мавок и отшельничествующих старух-людоедок, которые не прочь животы лишний раз надорвать. Однако, всяких чудов-юдов они знают и ведают, ко всяким с понимаем относятся. Одним куром меньше, одним больше. Кто ж их считать будет в лесах, полях и над топями?

Явится скоро царевич заколдованный, поведает историй из прошлой жизни, если маменька с папенькой щи из косточек его не наварят. Так думали лесные, полевые и болотные колдуны, продолжая насмехаться над невезучим парнем.

Давным-давно, горем-страхом стало для первой царицы Ярославы и единственного царя превращение старшего сына Гаврилы в исполинского петуха. Обратился званый вечер сном кошмарным, когда оперился, вскочил на стол, закукарекал наследник распрекрасный.

Как тут не загоревать? Как тут страхом не подавиться? Чудно было бы на хмель вину возложить, да только и на следующее утро после пира, и через три ночи, и через три дня, не облачился в алый плащ Гаврила. Напротив, чистил пёрышки столь усердно, точно нет ему милей наряда, чем собственный хвост с зеленоватым отливом. Что за наваждение? Что за срам?

Был он весельчаком и заводилой, любили его хлопцы и девчата, за старшего брата почитали, ведь сам он уныния не знал и другим не позволял познать. Кому как не любимцу молодняка быть первым среди наследников? Пусть старше он братьев на жалкий миг, пусть не успели стебель ромашки надломить, как явился на свет второй царский сын Данила, пусть не успели лепесток подсолнуха на пол уронить, как следом явился третий царский сын, чьё имя не было нужды запоминать-упоминать.

Немного подлатать скудные таланты, слегка наполнить плутоватую головушку чародейскими премудростями — готовый правитель, государственный вершитель Гаврила.

Но теперь не говорит, не шутит царевич Гаврила, нет его среди друзей, нет среди подружек, нет в васильковых полях, нет у быстрого ручья. Ходит он у зеркал заморских важно, ходит и кудахчет день и ночь, ночь и день, словно заливаясь смехом над самим собой. Словно находя забавными гребень и когтистые пальцы ног, что в обхвате шире бычьей шеи.

— Ох уж матушка услужила! Ох уж шутку провернула! — разносятся эхом петушиные вопли, тревожа псов, пугая кошек и мышей. — Всем шуткам шутка! Всем забавам забава!

Алеют траурные стяги над купольными башнями, звонят колокола, заглушая петушиные не то вопли, не то смех, сторожат ворота стрельцы, не впуская любопытных купцов-иноземцев, которые вмиг обратятся слухом, которые поведают на радость чужеземным королевичам о горести царя. Не звучат струны гуслей, не стучат каблучками скоморохи, облачившись в костюмы баранов и волков, тихо ходят бояре, не шелестя подолами собольих шуб.

Молчит первая царица Ярослава, мол неведомо ей отчего сыночек куром диким обратился, беспокойно крутит расшитый вишнями платочек, пряча в рукаве пустую скляночку от зелья. Плачут девицы — боятся царевича к трапезе позвать, прячутся хлопцы на башнях и в чуланах, не желая выводить гулять царевича на поводке. Безобразничает кур, разбивает клювом витражи и сосуды расписные, косит алые глаза-плошки, царапает когтями мраморные полы, трясёт гребнем так, что стены содрогаются, так, что потолки осыпаются.

Тридцать три стрельца бравых, сорок шесть богатырей великих повязали царевича-кура, в мешок упихнули и, следуя царскому наказу, отправили на куриный дворик. Трепыхался, извивался, да только непонятны царевичу ещё возможности нового тела. Забавное, но чуждое оно. Много пёрышек и крыльев, мало ушей и носов.

Проклинал служивых дядек черный кур. Напоминал, что он всё ещё наследник Гаврила, пусть и пернат малость. Обещал всех и каждого казнить, клюнуть в глаз и в сердце, а после в листве сухой зарыть.

Позади белокаменного дворца, среди оголённых кустарников и неугомонного копошения несушек, злится кур-царевич, дуется и хохлится, полдень и полночь переплетает с рассветом и закатом. Не по нраву Гавриле подобное обращение, колют нежные пальцы камни и солома. Хотел забор перепрыгнуть и беседку для утренних чаёв растоптать, но прилетел ему камушек по голове, спутав горсть мстительных желаний. То младший братец явился по его душу.

* * *

На цыпочках ходят министры, терзает белые ручки мать-царица, думу думает отец-царь. Некогда ему тревоги нежные лелеять, во всём выгоду надобно искать, надобно от недоброжелателей зримых и не зримых хорониться. Не то набегут со всех углов, со всех щелей данью обложат, загадками запутают.

«Родовое проклятье по линии тринадцатой прабабки по левому колену правого прадеда? Колдовство? Неумелый приворот на прокисшем супе?» — почёсывал кудрявую, что тополиный пух, голову царь, глядя, как гневно роет старшин сын землю во дворе.

Всякая может быть причина, но нет лишнего часа отыскать её истоки. Некогда царю бесцельным копанием семейных тайн заниматься, некогда лекарей искать. Коль случайно оперился Гаврила, так быть может это к добру? Быть может удастся избежать безбожной резни меж тремя братьями за венец и за престол? Быть может не будет подстрекательств бояр-министров, торговцев-чужестранцев, коль всего один наследник? Быть может тишайший из царских сыновей от третьей скромницы-жены, без всяческих терзаний уступит право на престол умнику-разумнику Даниле? О, как чуден такой расклад! Как приятно мерцают блага грядущих безмятежных дней!

Принято решение! Найден верный путь! Коль не снимет оперенье, коль не обточит смертоносный клюв и не перестанет призывать рассвет в полночь — место Гаврилы займёт Данила. Ноет сердце по несчастному Гавриле, который растратил удачу на приятелей и приятельниц, который подхватил куров недуг и теперь вскоре превратится в суп, станет очередной былиной на Той и на Этой стороне. Но что поделать? Такова судьба его видать невезучая.

То ли дело Данила. Что за ум? Что за усердие? Второй наследник добродетелен и мудр, вероятно самую малость высокомерен и самолюбив, но разве бродит под солнцем или луной совершенный идол? Он не станет разбрасывать молодые силы, как щедрый Коляда леденцы-сосульки, он не станет перенимать сомнительные проклятья. А если и подхватит что-то скверное или куриное — непременно отыщет травку целительную в своей большой голове.

Мать Данилы вторая царица Владислава, гордая и властолюбивая, много книг она читала, со многими странствующими мудрецами речи вела. Видать оттого коса её до полов дворцовых ниспадает, видать оттого не пытается она прибегнуть к услугам неблагонадёжных чародеев-мухоморов.

Умела безупречная женщина управлять и палачами, и кружевницами, умела искать верную тропу по звёздам и мысли сына на путь праведности и зубрения направить. Не хочет Данила от матери отставать, не хочет шутом горемычным прослыть, оттого лишь изредка показывается из летописных куполов. А показавшись — брезгливо щурит воспалённые глаза, прячет нетронутое солнцем лицо за отороченными барсовым мехом рукавами.

Слагали всякие былины о неприступном царевиче Даниле. Слыла молва будто познаёт он птичий язык в подоблачных башнях: днём разбирает по слогам соловьиные трели, а ночью переводит скороговорки совиных уханей-угуканей. Редко появляется второй наследник на пирах, редко кланяется царю в ноги, проявляя сыновье почтение. Всё заучивает мудрые слова, всё познает мастерство остроумия под надзором матери-царицы.

Увились паутиной углы его покоев, нагромоздились нерушимыми башнями учебники, сросшись кожаными переплётами, дымят заморские благовония, отгоняя болезнь и сон, шумят раковины морские, ведая басни подводных царств-государств. Насытиться рифмами и трактами не может самозабвенный Данила. Глаз не смыкает, на чай не прерывается: всё свистит, всё ухает, оттачивая птичьи наречия.

И не было бы ему горя, не было б печали. Провёл бы юные года отшельником, да только, едва слух о неприятностях первого царевича достиг второй царицы Владиславы, как тут же преувеличила она свою строгость и надзор. Нависая грозной тенью, велела сыну быть во сто крат усердней, не поднимать головы от рукописей мудрецов, стать безоговорочным претендентом, который способен вести переговоры с божественными лебедями и благословенными аистами.

Что как не умение возносить хвалы быстрокрылым чародеям тронет сердце набожного отца? Что как не дивная начитанность и неумолимая резвость мысли расположит, очарует и мастеров, и пахарей, и травников, и маляров?

Семь шкур с себя снимает Данила. Не гаснут свечи в душной башне, не смолкает шелест страниц, от красноречивого свиста горло пересохло, от мудрого уханья голова закружилась. Манит солнцеподобный узор паутины мотыльков, душит аромат восточных благовоний, зовёт в объятья ласковая старушка Дрёма[39], обещая проводить усталого царевича в вечноцветущие сады Сирин и Алкониста, обещая угостить сладкими плодами и ключевыми водами, чей вкус обращает дыхание в ландышевый цвет.

Отмахивался, пил горький чай Данила, и оттого не долго пробыл в наследниках — тронулся умом аккурат после того, как старший братец призвал дюжину рассветов. Упустила вторая царица тот скромный миг, когда опустилась пелена на глаза её сына, когда захлопнул он учебник, когда засвистел себе в усладу и улыбнулся. Улыбнулся так широко и счастливо, как улыбаются избавившиеся от чугунных оков каторжники. Это Данилушка от ума неподъёмного избавился.

Подобно воробушку взобрался он на стол, опрокинув и кисти, и чернильные камни, и исписанные бересты, и измятые свитки. Подобно новорождённому воронёнку оглянулся, отряхнулся и защебетал.

Носился по коридорам дворца царевич Данила, свистел и каркал, размахивал руками и вил гнёзда из муфт и рукавичек. Запрыгивал на плечи матушке и батюшке, пытался выкрасть колечко у девицы, пытался искупаться в луже у порога. Пересвистывается с птицами, спрашивает, когда в тёплые страны улетать, когда ягоды рябины собирать. Отворачиваются синицы, отзываются вороны и сойки — не нравится им новый братец. Слишком болтливый, слишком бескрылый.

На косе повесилась властолюбивая царица Владислава, да только не выдержала её берёзовая ветка. Плакали тётки-прислужницы, плакали дядьки-служивые, такой славный хлопец тронулся умом, такой красавец видный. Широки его плечи и велика голова, а хоть в клетку запирай, чтоб шапки-рукавички по углам не прятал, чтоб не ощипывал бороду стрельцам и не прыгал по плечам. Отослали и его на птичий дворик, где отыщет премудрый Данила собеседников по уму.

Опечалился царь, но немного подумав отыскал в умственном не то падении, не то совершенствовании второго сына некую благословенную судьбоносность. Ведь не придётся теперь решать, ведь не придётся выбирать.

Быть следующим царём не первому и не второму сыну! Чем не царь третий сын от третьей жены? Скромница она была при жизни. Сын её, как она, как покойная душенька Мирославочка, не чета балагурам хороводным и зазнайкам башенным. Скромен и молчалив, ничем о себе не напоминает, лавров не собирает, а знай себе курочек считает.

* * *

Третий сын — забытый всеми царевич-куровод, который не покидает куриного дворика, который считает царских золотоносных курочек день и ночь, ночь и день. С тех пор, как матушка-скромница наставляла сына, с тех пор, как велела за хозяйством батюшкиным приглядывать — не покидал он птичник. Путался среди девок дворовых и псов сторожевых, кутался в старенький кафтан, чьи рукава и воротник пышно обрамляли лисьи хвосты.

Густы его кудри, славно сложен стан, усидчив и не вспыльчив, но пусты серые глаза позабытого парнишки, как некогда у матери его. И пустоту ту за кротость, за покорность сыновью принимают, называя младшего царевича не хлопцем работящим, а падчерицей, черными работами измождённой.

И как положено всякой обделённой судьбиношкой-судьбой падчерице — таинственная сила оберегала его, наказывала тех, кто словом или делом обижал. Впрочем, так утверждали ключники и стражницы, перешептываясь на досуге. А иначе как объяснить то, что сталось с новобранцем Ерёмой годом ранее? Неотёсанный и нахрапистый, он слишком высоко ценил силу рук и крепость ног, слишком громко смеялся над теми, кто не раскидывал волов толчком локтя, над теми, чья шея была не шире бревна.

Однажды и над царствующим куроводом он потешался, хвалился напуском и меткостью перед низкорослыми дружками-сослуживцами. Шутя бросался Ерёма в золотоносных курочек зелёными сливами, а на деле угождал в младшего из венценосного выводка. Якобы ненароком, якобы случайно. Но не взрастили ни солнце, ни луна пятикратную случайность.

После просил прощения Ерёма, кланялся, заставлял кланяться дружков низкорослых, но голос его сардонически дрожал.

«И это царевич? Сын царя? Курам на смех! Я и то виднее буду, я и то за царского сынка сойду!» — кричали его лазурные глаза, которые спустя денёк другой отыскали под кустиком малины. А более ничего от витязя и не нашли: ни мизинчика кривого, ни зуба коренного. Пропал, словно не бывало, словно вслепую упорхнул за птицами в поднебесные края.

В иной раз, чтоб за лесок не ходить, боровов не прикармливать, кухарь молодой втихаря выливал помои под увитым лозами забором куриного двора. А после нашли того ленивого мальчишку в чане кипятка.

— Сварился он, как рак!

— Ей-богу, как красный рак!

— Наказала дивная чародейка, наказала его матушка младшего царского сыночка с того света, — болтали люди, заклиная детей шаловливых и сыновей задиристых не трогать скромного куровода.

Взрастили его не няньки и не воеводы, а курочки рябые. Колыбели пели ему не сладкоголосые гусляры, а сойки и синички. Понимал младший царевич речь курочек, соек и синичек. Не нужны ему услуги мухомора и лопнувшие сосуды, чтоб понять, что просты их слова, да мелодичны, нет в них сложных оборотов, нет лести и лицемерия. Птицы вольны болтать всё, что взбредёт в шалопутные головки и оттого не просто понять их тому, кто боготворит красивые и бессмысленные тирады. Или тому, кто не видит смысла ни в простом, ни в сложном, а только скоморошья речь ему ласкает слух и сердце.

«Дурачок везучий, воздалось ему за скромность, за милосердие и неприхотливость. Не весельчак он, как Гаврила, не тщеславный муж, как Данила, угрюмей тучи наш… Как же его звали? Душнила? Глумила? Курила? Не важно имя, а важен чин! Не требует он кафтанов жемчугом расшитых, не устраивает пиры многолюдные, не разбивает сердца нежных барышень. Коль станет заботиться о царстве отцовском, как о курочках золотоносных — не сыскать монарха лучше! Полюбит его народ за простоту, за искренность, советом помогут люди мудрые, люди дворцовые. Не пропадёт царевич. Пора соколу ясному выпорхнуть из курятника!» — думал царь, министры, купцы, гусляры и все те, для кого младший сын был прежде нечто сродни тени от царского ногтя.

Да только не думал так царевич: равнодушно взглянул на приказ покинуть птичий двор, бросил царскую грамоту несушкам-золотушкам точно листок кленовый. Пускай играют, пускай читают и сплетнями делятся.

Всё в мире слишком просто, а оттого овеяно тоской. Скучно, тухло было жить среди людей — ничто не забавляло, ничто не развлекало. Ждал младшенький пока братья его птичек станут понимать, ждал, когда настанет час сразиться им в умениях, когда сумеет он по-настоящему испытать на прочность холодный ум. Но крошечной мечты его лишить пытаются, под нос царство суют, как блюдо объедков.

Совсем не нравились младшему царевичу люди, терпимы были птицы. Не веселили, но несколько занимали сплетни, приносимые сороками из Той стороны. Нередко приползали за куриной печенью или сердцем высокомерные оборотни и самонадеянные чародейки. Истории их были нелепы настолько, что не вспоминал царский сын ни в полуденной дремоте, ни в полночном сне причитание лисов и шипение змей.

Но мог ли представить куровод, что однажды понадобятся услышанные басни? Мог ли в бреду лихорадочном увидеть, что братья-глупцы так или иначе птицами обернутся, погубив предстоящий кутёж? Ведь только безбожная резня подарит довольную улыбку, ведь скучно становиться просто так царём.

Смотрит он на братца-болвана Гаврилу и качает головой, смотрит на братца-свистуна Данилу и тяжело вздыхает. Один гребнями оброс, второй щебечет не переставая. И это с ними ему предстоит мериться силами, мериться умом? Что за срам? Что за тоска? Неужто за кипяток и очи под кустом заслужил Вавила непосильное наказание?

Тесно в курятнике тёмном, боятся старшие царевичи братца. В детские года, пока ссорились матери, пока думы думал отец, три наследника нередко вместе во дворе и за дворцом играли. Да только каким бы шалуном не был первый царевич — понимал он, что не стоит шутками раздражать третьего. Каким бы важным не был второй царевич, да только понимал, что не стоит глядеть на третьего свысока. Ведь не знал он меры, не знал жалости и понятия «забава». Находчив, как лис, изворотлив, как змея. Оттого видать лисы и змеи льнут к его дворику. Называли несведущие старушки и старики третьего из царевичей падчерицей обиженной, не зная, что нрав его хуже, чем у любой из злобных мачех.

Клюёт Гаврила меховой воротничок куровода, будто извиняясь, будто паучка прогоняя. Кудахчет перед курочками Данила, получая за наглость молодецкую нравоучительный клевок от пернатых мамаш.

— Папаня наш распутный свин, — заключил младший царевич, глядя то на одного проклятого братца, то на второго. Прежде они не по душе были, а теперь и вовсе разочарование олицетворяют.

Привязал царевича Гаврилу к левой руке, чтоб не улетел, привязал царевича Данилу к правой руке, чтоб не думал, что может улететь, и пошли три брата спасение от колдовства искать. Пошли добывать водицу живую, которая любой недуг прогонит. Проложили мост калинов через лужицу, и направились прямиком в медвежье царство, ведь болтали неугомонные птички младшему сыну о том, что всякая чудотворная водица у Медведицы в бочонках имеется.

Загрузка...