Глава 14

Если в моей настоящей жизни кто-то сказал бы мне, что я буду с нетерпением ждать плановую операцию, я бы, наверное, порекомендовал ему хорошего психиатра. Плановые операции для меня всегда были рутиной, скучной и предсказуемой, как прогноз погоды в Сахаре.

Но здесь… Было что-то в плановой операции, проводимой профессором, своя неповторимая, холодная красота. У Тайги, плановая операция — это балет. Выверенный, отточенный до миллиметра танец медицины, где у каждого инструмента, у каждой нитки, у каждого взгляда есть своя партия. Казалось, что это симфония, дирижёром которой выступает профессор Тайга, а моя задача — быть первой скрипкой, которая не просто играет по нотам, а чувствует малейшее движение дирижёрской палочки, предугадывая его мысли.

Сегодня на операционном столе лежал господин Ито, мужчина шестидесяти лет. Он был владелецем сети антикварных лавок, с аневризмой восходящего отдела аорты и недостаточностью аортального клапана. Проще говоря, главный «трубопровод», выходящий из его сердца, раздулся, как воздушный шарик, и грозился лопнуть в любой момент, а клапан, который должен был работать как надёжная дверь, превратился в калитку на ветру, пропуская кровь обратно в сердце. Состояние, которое не лечится подорожником и добрым словом. Требовалась операция Бенталла — сложное и чертовски опасное вмешательство, по сути, полная замена участка аорты и клапана на синтетический протез.

Мы с Тайгой стояли у раковины, обрабатывая руки. Щётка методично скользила по коже, от ногтей к локтям, и этот ритуал был мне знаком лучше, чем собственное отражение в зеркале. Я мог бы делать это с закрытыми глазами, размышляя о неоплаченных счетах или о том, почему кофе в больничном автомате на вкус напоминает песок.

— Херовато, — обратился ко мне профессор в предоперационной. — Не робей. Сегодня ты будешь много шить.

Я поднял на него бровь, продолжая намыливать руки.

— Профессор, вы уверены? Вдруг моя врожденная криворукость окажется заразной и перекинется на вас? Это будет удар по репутации больницы.

— Твоя врожденная криворукость, Херовато, каким-то чудом позволяет тебе проводить операции, на которые не решаются некоторые врачи со стажем, — без тени улыбки парировал он, выключая воду локтем — Так что хватит болтать.

— Так точно, — кивнул я, и мы вошли в операционную.

Операционная встретила нас стерильной тишиной, нарушаемой лишь мерным писком мониторов и тихим гулом аппаратуры. Никакой беготни, никаких криков. Лишь сосредоточенные лица анестезиолога и сестёр. Я встал напротив Тайги, через операционный стол. Он кивнул анестезиологу.

— Начинаем.

И симфония началась.

— Скальпель.

Лезвие в руке профессора блеснуло под светом ламп. Разрез по срединной линии грудины — стернотомия — был выполнен с такой точностью, будто он рисовал его по линейке. Ни капли лишней крови. Настоящий профессионал.

— Пила.

А вот и жутковатый, но до боли знакомый звук распиливаемой грудины. В воздухе едва уловимо запахло жжёной костью. Затем шел расширитель рёбер. И вот оно, сердце. Живое, пульсирующее, обёрнутое в тонкую плёнку перикарда. Оно, когда-то совсем живое и радостное, сейчас же билось тяжело, натужно, словно уставший марафонец.

— Канюли в аорту и полые вены. Подключаем аппарат искусственного кровообращения, — командовал Тайга.

Я ассистировал: придерживал края раны, подавал инструменты, отводил ткани.

Когда аппарат искусственного кровообращения заработал, взяв на себя функцию сердца и лёгких, наступил самый ответственный момент. Сердце пациента остановили с помощью специального раствора — кардиоплегии. Оно замерло. Теперь у нас было ограниченное время, так называемые «золотые» часы ишемии, пока сердечная мышца могла обходиться без кровотока.

— Отжим на аорту, — голос Тайги был абсолютно спокоен.

Я тут же наложил зажим, перекрывая главный сосуд. Тайга взял скальпель и вскрыл аневризматический мешок. Я мгновенно сунул в полость отсос, убирая остатки тёмной крови.

— Вот, смотри, — он ткнул инструментом в стенку сосуда. — Расслоение. Стенка истончена, как мокрая папиросная бумага. Ещё пара недель, и он бы не дошёл до своей антикварной лавки. Стал бы сам частью антиквариата.

Тайга работал быстро и чётко. Иссечение поражённого участка аорты, удаление деформированного клапана. Я же готовил протез, состоящий из искусственного клапана и синтетической трубки-аорты.

— Нить, — бросил Тайга, и медсестра моментально вручила ему инструмент.

И тут начался самый кропотливый этап. Вшивание протеза. Сначала шло кольцо клапана. Десятки П-образных швов на специальных прокладках, чтобы не прорезать нежные ткани. Каждый стежок должен был быть идеальным. Любая неплотность — и после запуска сердца кровь хлынет, как из прорванной плотины.

Тайга накладывал швы, я ассистировал, затягивая и срезая нити. Мы работали в полном молчании, понимая друг друга без слов. Он делает прокол, я подхватываю иглу. Он формирует узел, я готовлю ножницы. Это был тот самый профессиональный тандем, о котором мечтает каждый хирург. Я знал, какой инструмент ему понадобится в следующую секунду, он знал, что я подам его под нужным углом. Я видел, как он ценит мою помощь и то, что не нужно отвлекаться на объяснения.

Затем пришла очередь коронарных артерий — тех самых сосудов, что питают само сердце. Их нужно было аккуратно вырезать из удалённого участка аорты, как крошечные окошки, и вшить в отверстия, проделанные в новом синтетическом протезе. Ювелирная работа, не иначе. Одно неверное движение, и можно нарушить кровоснабжение сердца.

— Микропинцет, — кинул я медсестре, видя, что Тайга уже заканчивает предыдущий манёвр. Он благодарно кивнул, не отрывая взгляда от операционного поля.

Когда и этот этап был завершён, оставалось пришить дистальный конец протеза к здоровой части аорты.

— Снимаем зажим, — скомандовал Тайга.

Я медленно ослабил давление. Сердце начало наполняться кровью, розоветь. Анестезиолог внимательно следил за мониторами.

— Готовим дефибриллятор.

Часто бывает, что после такой остановки сердце не может завестись само. Оно в фибрилляции, то есть хаотично подергивается, но не качает кровь. Ему нужен мощный электрический, так называемый, «пинок», чтобы поставить на место и перезагрузить систему.

— Разряд!

Тело пациента слегка дёрнулось. Я смотрел на монитор. Прямая линия… ещё одна… и вдруг — ровный, уверенный синусовый ритм. Завелось.

По операционной прокатился тихий вздох облегчения. Тайга же не проявил никаких эмоций. Он лишь внимательно осмотрел швы.

— Ушиваем, — констатировал профессор.

Остальное было уже делом техники. Сведение грудины, швы на мышцы, кожу. Когда я накладывал последний косметический шов, аккуратно сводя края кожи, чтобы шрам был как можно незаметнее, то почувствовал, как по спине течёт пот. Четыре часа пролетели как одна минута.

— Отлично сработано, Херовато, — сказал Тайга, когда мы снимали перчатки. Это была высшая похвала, которую от него можно было услышать.

— Вы были великолепны, профессор, — честно ответил я. И это была не лесть.

***

Послеоперационный «отходняк» — вещь коварная. Адреналин уходит, оставляя после себя гулкую пустоту и свинцовую усталость. Единственное, что могло спасти меня от немедленного превращения в лужу на полу, — это кофе. Двойной, чёрный, желательно с тем самым отвратительным привкусом, который гарантировал, что ты точно не уснёшь.

Я добрел до кухни для персонала, мечтая о большой кружке чего-нибудь горячего и черного. Кофемашина, этот древний агрегат, который, казалось, помнил еще основание больницы, кряхтела и плевалась, но все же выдала мне стаканчик мутной, пахнущей грязью жидкости. Я прислонился к стене, прикрыл глаза и сделал первый глоток. Да, это была все та же смесь дегтя с асфальтом, но сейчас она казалась мне амброзией.

Именно в этот момент на кухню заглянула медсестра Аяка. Сейчас она была похожа на испуганного оленёнка, пришедшего на водопой и обнаружившего там крокодила. В её руках была стопка историй болезни.

— Херовато-сан?

Она стояла у двери, прижимая к груди какую-то папку. Ее щеки были чуть розовыми, а глаза смотрели на меня с уже привычным благоговением и страхом.

— Вы как всегда, спасаете мир, а потом пьете этот ужасный кофе, — чуть слышно прошептала она. — Вы заслуживаете лучшего.

— Аяка-сан, после пяти часов на ногах даже этот яд кажется нектаром, — усмехнулся я, и Аяка вздрогнула, видимо, не ожидая, что я услышу ее слова.

В этот момент на кухню вальяжной походкой вошел Кенджи. Его взгляд скользнул по мне, полный плохо скрываемой неприязни, а затем остановился на Аяке, и на его лице появилась по-настоящему сальная ухмылка.

— О, Аяка-тян, какая встреча! — протянул он, подходя к ней слишком близко. — Все порхаешь, как бабочка? Может, спустишься на землю и выпьешь кофе с простым смертным?

Аяка сделала крошечный шаг назад, ее улыбка вдруг стала напряженной.

— Спасибо, Кенджи-сан, но у меня много работы.

— Да брось, — он не унимался, его рука потянулась к ее плечу. — Такая красивая девушка не должна так много работать. Тебе нужно отдыхать, веселиться. Со мной, например.

Кенджи сделал ещё один шаг к ней, вторгаясь в её личное пространство. Аяка попятилась и вжалась в стену. На её лице отражалась истинная паника. Она явно не знала, как избавиться от этого прилипалы, не устроив скандал. Японцы… Готовы унижаться и страдать, лишь бы лишний раз не показаться грубыми. Особенно девушки. Наши бы как влепили пощечину, и летел бы этот герой дальше, чем видел.

Я никогда не считал себя принцем на белом коне, который спасает принцесс. Но как же мне захотелось подойти и просто сказать этому павлину пару ласковых. Да и Кенджи меня откровенно бесил, не могу не признать. Однако я понимал, что это лишь усугубит ситуацию, особенно для бедной медсестры Аяки. Нужен был другой подход.

Я сделал глоток своего жуткого кофе, громко отхлебнув, чтобы привлечь внимание.

— Какого чёрта, Херовато? Не видишь, мы разговариваем? — прошипел Кенджи.

— Вижу, что ты мешаешь человеку работать, — спокойно ответил я. — Аяка-сан, профессор Тайга просил вас зайти к нему. Очень срочно. Кажется, что-то по поводу того пациента из седьмой палаты. Говорил, что кроме вас никто не разберётся.

Глаза Аяки на секунду расширились от удивления, но она тут же все поняла. В них мелькнула искра благодарности. Кенджи же нахмурился.

— Тайга-сенсей? — переспросил он с недоверием.

— Да, — невозмутимо кивнул я, делая еще один глоток своего пойла. — Сказал, что вопрос не терпит отлагательств. И выглядел он, как обычно, не очень… довольным.

Одно упоминание недовольного Тайги подействовало на Кенджи, как святая вода на черта. Он тут же отступил от Аяки на безопасное расстояние.

— А, ну раз профессор зовет… — пробормотал он. — Тогда, конечно, беги, Аяка-тян. Работа прежде всего.

Аяка низко поклонилась, прошептав одними губами «Спасибо, Херовато-сан», и пулей вылетела с кухни. Кенджи проводил её расстроенным взглядом, словно у щенка отняли любимую косточку, а потом развернулся ко мне.

— Ты, Херовато! Вечно лезешь не в своё дело. Думаешь, раз пару раз повезло, так ты теперь герой?

— Не думаю, Кенджи, — я допил кофе и бросил стаканчик в урну. — Я просто не люблю, когда обижают симпатичных медсестёр. Это портит мне аппетит. А у меня, между прочим, впереди ещё целая ночь дежурства.

Он весь покраснел, как сеньор Помидор, начал что-то бурчать, но я не слушал. Просто откровенно игнорировал его, пока рылся в шкафчиках, надеясь найти какую-нибудь старую, забытую кем-нибудь пачку печенья. Есть хотелось жутко. Кенджи же, поняв, что от меня ответа не дождеться, крикнул что-то не особо цензурное и, громко хлопнув дверью, удалился.

Я остался один. Вдруг через минуту дверь снова тихонько открылась, и на кухню снова заглянула Аяка.

— Он ушел? — прошептала она.

— Испарился, как утренняя дымка над Фудзи, — улыбнулся я. — Заходите, не бойтесь.

Она вошла и с облегчением выдохнула.

— Спасибо вам, Херовато-сан. Он… бывает слишком настойчивым.

— Есть такой тип людей. Они, к сожалению, не подвержены лечению. Но вы не обязаны это терпеть. В следующий раз просто скажите ему, что он похож на перезрелый баклажан..

Она хихикнула, прикрыв рот ладошкой.

— Вы совсем не такой, как о вас говорят, — вдруг сказала она.

— А что обо мне говорят? — с деланым интересом спросил я. — Надеюсь, последняя версия про внука императора еще актуальна? Мне она нравится.

Она рассмеялась, и на этот раз искренне, без тени смущения.

— И это тоже, но, —покачала головой она, вдруг становясь серьезной. — Говорят, что вы стали… другим. Раньше вы были лентяем, бездарем, вечно недовольным. А сейчас… вы такой.

Аяка молчала. И я молчал в ответ.

— Возможно, у вас и впрямь душа императора, — наконец улыбнулась она, а затем, взглянув на настенный часы, охнула: — Мне же нужно к пациенту! Извините, Херовато-сан! И спасибо!

Я и сказать ничего не успел, как медсестра Аяка скрылась за дверью. Я хмыкнул, постоял так еще немного и, так и не найдя, чего бы перехватить, направился в кардиологическое отделение.

Можно сказать, отделение кардиореанимации жило своей тихой, напряженной жизнью. Здесь не было суеты приемного покоя, только мерное пиканье мониторов и приглушенные шаги медсестер. Сам того не замечая, я направился к палате того самого старика с мандаринами. Он лежал на кровати, приподнятой у изголовья, и хмуро смотрел в окно, за которым сгущались сумерки. Подключенный к нему монитор рисовал ровными зелеными линиями вполне приличную кардиограмму.

— Как себя чувствуете? — спросил я, входя в палату.

Он медленно повернул голову.

— А, это ты, — проскрипел он. — Кривоногий. Чего пришел? Проверить, не освободил ли я койку?

— Решил убедиться, что вы не едите те дрянные мандарины и не рискуете снова оказаться у меня на столе, — парировал я.

Он хмыкнул, но в глазах его на долю секунды промелькнуло что-то похожее на интерес.

— Садись, раз пришел, — кивнул он на стул у кровати. — Все равно скучно. По телевизору одна чушь.

Я сел. В палате пахло лекарствами и стерильностью. На прикроватной тумбочке рядом со стаканом воды стояла небольшая, старая деревянная шкатулка. Я поправил ему капельницу, проверяя скорость инфузии.

— Так и не представился, — сказал я, нарушая тишину. — Акомуто Херовато.

— Судзуки, — буркнул он. — Судзуки Ичиро.

Я кивнул. Старик внимательно осмотрел меня.

— Руки у тебя хорошие, — неожиданно сказал Судзуки. — Уверенные. Такие руки бывают у трех профессий: у хирурга, художника и снайпера.

Он вздохнул и с кряхтением дотянулся до шкатулки на тумбочке.

— Ты спас мне жизнь, парень, — сказал он, не глядя на меня. — Хоть и сшиб меня перед этим, как мешок с картошкой. Но в то же время подарил еще немного времени, чтобы смотреть в это дурацкое окно. Думаю, ты имеешь право увидеть то, что я не показывал никому уже лет сорок.

Он открыл шкатулку. Внутри, на выцветшем бархате, лежал свернутый в несколько раз кусок пожелтевшего шелка и пара кистей, уже высохших от времени.

— Я ведь не всегда был сварливым стариком, — тихо сказал Судзуки, и его голос изменился, стал глубже, мягче. — Когда-то я был художником.

Я удивленно поднял на него глаза.

— Бедным, правда, как буддийская мышь, но счастливым, — старик вдруг улыбнулся. — У меня ведь была она. Харуко. Моя жена.

Он благоговейно развернул шелк. Это был портрет. Невероятно живой, написанный тонкими, почти прозрачными мазками. Молодая женщина с добрыми, смеющимися глазами и легкой улыбкой смотрела прямо на меня. Казалось, художник сумел поймать не просто черты лица. Он будто бы поймал сам свет, саму душу. Вот-вот, еще секунда, и она рассмеется прямо с портрета.

— Она была моим миром, — продолжал старик, не сводя глаз с картины. — Была бы моя воля, я бы писал ее каждый день. Я так часто пытался удержать, остановить мгновение. Пытался запереть ее смех в красках. Глупец. — он улыбнулся снова, но теперь уже горько. — Когда она заболела… я продолжал писать. Я думал, что если я буду рисовать ее здоровой, улыбающейся, то смогу обмануть болезнь, обмануть саму смерть.

Судзуки замолчал, и в тишине палаты было слышно лишь пиканье кардиомонитора, отмеряющего удары его недавно спасенного сердца.

— Когда она умерла, я думал, что сойду с ума от горя. Я смотрел на ее портреты, и казалось: они кричали на меня. В одну ночь я сжег их все. Все, что писал годами, десятилетиями.

Я невольно подался вперед, не в силах оторвать взгляд от маленького шелкового свитка и невероятно красивой девушки на нем.

— Все, кроме этого, — прошептал он. — Ее последний портрет. Я написал его за неделю до ее ухода. Она уже почти не вставала, но улыбнулась мне и сказала: «Нарисуй меня счастливой, Ичиро. Такой, какой ты будешь меня помнить».

Старик аккуратно свернул шелк и положил обратно в шкатулку.

— С тех пор я не взял в руки кисть. Говорят, когда уходит муза, художник умирает вместе с ней.

Судзуки закрыл крышку и вновь положил шкатулку на тумбочку.

— Вот так, доктор. Спасибо, что дал мне шанс еще немного на нее посмотреть, — старик проговорил это, глядя мне прямо в глаза, а затем склонил голову в почтительном жесте.

Я не мог вымолвить ни слова. В горле стоял ком. Вся моя жизнь, казалось, была посвящена работе, науке. Я спасал жизни. Но ничего не знал о душе.

А этот старик, потеряв все, хранил в старой шкатулке целый мир.

Загрузка...