Митрополит подавился явно заготовленной торжественной речугой, когда Гнат сдвинул его, не восьми ли пудов весом, одной рукой, и мы трое с Варом за спиной взлетели на ступени. Ну, четверо то есть, если меня считать.
— Ведите, бегом! — рявкнул Всеслав на них. И голосистых только что, а теперь онемевших и бледных до синевы вестниц как ветром сдуло.
— Вар, набор с тобой? — на бегу по тёмным переходам бросил назад Чародей, следуя за Рысью. Тот понимал, куда бежать по незнакомому терему. Во-первых, архитектурных излишеств там не было, все постройки были примерно похожи одна на другую. В во-вторых, перед ним виляли два запыхавшихся уже навигатора.
— Да, княже, — а вот у Вара дыхание было ровным и спокойным, как и почти всегда.
В горницу, где было натоплено так, что хоть топор вешай, ввалились гурьбой. Девка осела на лавку справа у стенки, будто ноги не держали. Или не будто. Взрослая подлетела к высокому ложу, на котором метался в бреду русоволосый парень. Ему бы усы — вылитый был бы Роман Святославич, брат его старший, вот только недавно во Смоленске виденный. Или бороду, и весу прибавить втрое примерно — тогда на отца, князя Черниговского, тоже был бы похож. Но усов у парня не было. И отрастить их, как и ве́су набрать, шансов, кажется, тоже было очень мало.
— Гнат, окна пробей! Ладаном рази́т так, что и не учуять ничего, — бросил великий князь. И к концу фразы пузырь, что затягивал левое стрельчатое узкое окошко, вылетел наружу вместе с рамой, высаженный Рысьиным пинком.
— Слышь-ка, ладану не любит! — раздался из-за двери ошарашенный приглушённый голос.
— Лишних всех вон! Дверь закрыть. Тит, смотри там снаружи, — скомандовал Чародей вбежавшему как раз десятнику. Услышав, кажется, из-за хлопнувшей двери звук удара и вскрик.
— Рассказывай! — кивнул Всеслав тётке, что утирала пот с бледного лба парня и, кажется, шептала что-то ему на ухо. Хотя в том, что он это что-то слышал и понимал, я очень сомневался. — Как звать тебя?
— Него́дой кличут, батюшка великий князь, — дрожащим голосом отозвалась та. Показав сперва то, что определённой долей информации владела. А потом и вовсе порадовав. — Занедужил седмицу полную назад, на живот всё жаловался. Думали, с саней выпал да нутро-то и зашиб, да на то не похоже было: там тянуть должно́, да кровь может идти, что сверху, что снизу. У него крови не было, и боль, пока говорить-объяснять мог, резала, не тянула.
Я присмотрелся к Него́де повнимательнее. Очень толково, без суеты и почти без лишних сведений анамнез выдавала, с пониманием. И кивнул, чтоб продолжала, пока один из Ти́товых лил дезраствор на руки нам с Варом.
— Справа болит, внизу. На вдохе сильнее. Как шевелиться мог, ходить — каждый шаг, говорил, нутром чуял, сердешный, — у неё стояли слёзы в глазах. Так за деньги не служат.
— Ты кто ему? — уточнил я, подходя и скидывая с больного покрывало. Почти на сто процентов уверенный в диагнозе.
— Мамкой за ним ходила с малолетства, вот и сюда за ним с Чернигова поехала. Своих деток Бог не́ дал, один он мне свет в оконце, Давыдушка, — она прижала руку с лицу и, кажется, закусила ладонь, чтоб не зарыдать в голос.
— Всё ты хорошо сделала, Него́да, и сказала мне всё, что потребно было. Теперь не до разговоров, медлить нельзя. Хворь я из князя железом вынимать стану. Смотреть тебе на то нужды нет. Хочешь, выйди, хочешь — вон к той молодке сядь, пока она в себе ещё. Кто такая? — я говорил спокойно, пусть и не самые популярные и ожидаемые вещи. Поэтому перемежал их с чем-то простым и понятным, чтобы отвлечь чуть внимание от всяких неприятных слов. Вроде «вынимать хворь железом».
— Златка это, Баже́на, боярина княжьего дочка. Сирота теперь. Мать её при родах лет пять как Богу душу отдала, а Бажена-то той весной булгары стрелой убили за Муромом. Они с Давыдушкой с младенчества, почитай, не разлей вода.
Темноволосая подходила к рыжей, что рыдала в три ручья, но как-то бесшумно, даже не всхлипывая. Слёзы текли по щекам, но звуков не было. Видать, наплакалась за недолгую жизнь. И научилась тому, чтобы делать это молча, тихо, не пугая братишек-сестрёнок малых. А сама Него́да, дойдя и осев тяжко на лавку, обняв сироту за плечи, вдруг дёрнулась:
— Как — железом⁈ По живому⁈ — долго доходило. Зря вообще дошло́. Крепкая баба, держится, гляди-ка?
— Ну, по мёртвому-то толку никакого нет. Ни ему пользы, ни вам, — я уже не смотрел на неё, увидев самым краем глаза, как отгородили ложе и нас с Рысью и Варом от лавки плечистые фигуры Ти́товых. В холстинных накидках, что повынимали быстро из заплечных сумок. Такие теперь были у почти каждого нетопыря, мало ли, кому Боги доведут князю-батюшке помогать из-за Кромки кого-нибудь выводить? А ну как опять королева заморская попадётся? А то и королевна, незамужняя чтоб? Ну а чего? Вон, княжич-то, Глеб Всеславьевич, не княжну-королевну за себя берёт, а Одарку, простую девку с Киева. Значит, освободилась где-то и непростая.
Но додумать эту мысль мне не дали картинки Святовитова дара.
Да уж, снаряд-то, может, дважды в одну воронку и не падает. Но вот номера с горящим спиртом на ладони проходят. И аппендицит, как выяснялось, бывал не только у степных легендарных ханов.
Арконское «УЗИ» показало воспалённый червеобразный отросток, то, что я и ожидал увидеть после детальной истории болезни, заботливо собранной и так своевременно озвученной старой нянькой княжича Черниговского, а теперь князя Рязанского и Муромского.
— Господи, — запёкшимися губами прошептал он, открыв мутные и явно больные глаза.
— Нет, Давыд, к Нему рано тебе пока. Спи, — велел я, придавив гипнозом, который в связке со Святовитовым да́ром работал очень эффективно.
Серо-голубые глаза закрылись сразу же, дыхание выровнялось. И не прервалось криком, не сбилось даже, когда скальпель скользнул по обработанной коже.
Работа, проделанная столько раз за жизнь, пусть и не в этом времени, и не этими руками, шла штатно. И времени, как выяснилось, войдя в брюшину, было не то, чтобы в обрез. По сравнению с той дрянью, что не иначе как чудом удалось извлечь из Ясинь-хана, аппендикс Давыда был сущим баловством. Тогда, на берегу Почайны, на той лодье, на какой два потенциальных покойника превратились в начало дружбы, братских и родственных отношений между Русью и Степью, каждый миг и любое неосторожное движение могли стать последними. И не только для Шаруканова отца. Здесь всё было, как на старших курсах института, как в учебнике. Да, высокая температура, лихорадка, бред. Но сам отросток не выглядел, как налитый гноем мыльный пузырь, рядом с которым не то, что инструментом водить — дышать-то страшно было.
Гнат с Варом тоже работали так, будто в их трудовой деятельности это был не второй или третий случай, а как минимум сотый: инструменты в руки ложились нужные и точно вовремя, салфетки сушили рану, не мешая обзору и не отвлекая. А финальную нашлёпку-пластырь из влажной тряпицы, смоченной в отварах незабвенного отца Антония, где были крапива, тысячелистник, шалфей, подорожник и слой лиственничной живицы, Рысь налепил с таким лицом, будто проделывал это не меньше пары тысяч раз.
— Него́да, ты тут травниц знаешь? Или, может, знахари какие есть в Рязани? — спросил я, смывая с княжьих рук княжью кровь.
— Как не быть, батюшка Всеслав Брячиславич, — откликнулась та. Судя по голосу, во рту у неё пересохло, а попросить попить или самой дотянуться до ковшика, что стоял у Давыдова изголовья, не было сил.
— Ему надо будет две седмицы полных отвар коры ивовой толчёной давать. Когда на третью пластырь, тряпицу вот такую, снимешь да увидишь, что кожа срослась хорошо, не красная, не нарывает нигде — нитки достать надо будет. Это несложно, я покажу. Кому только? — я говорил тем же самым ровным и спокойным голосом, будто не копошился только что в кишках у живого человека, вспоров ему брюхо. Здесь это считалось именно так, и разницы не было, всю белую линию живота ты разворотил, или осторожненько надрезал с краешку, чуть выше паха.
— В травах-то и я малость ведаю, — Вар протянул ей ковшик, она вцепилась двумя руками, кивнув воину благодарно, и напилась, ухитрившись даже не обмочить платья, хотя руки ходили ходуном. И про сироту не забыла, передав оставшееся Злате. — Попы́ присмирели с той поры, как от Киева весть пришла, что те, кто хворь гонит и лекарским делом промышляет, под защитой твоей. Теперь уж и не страшно про то говорить.
Да, та история со спасением Леси разошлась по Руси с обязательными подробностями и деталями, большинство из которых с тем, как обстояло дело под Туровым, не имели ничего общего. Но главным было то, что Ставровы, Буривоевы и патриаршие люди разнесли по стране весть о том, что коли навредит кто лекарю — князю Чародею врагом станет. Десяток тех, кто не услышал или не поверил, среди которых были люди и знатные, и богатые, убедились лично в том, что быть врагом Всеславу — дело безрадостное. Убедились, конечно, посмертно. Но с той поры работа по развитию средневековой системы здравоохранения пошла значительно увереннее и почти без помех.
— Добро. Проводи нас, добрая Него́да, до гридницы, какая побольше. Надо бы перекусить нам чего-нибудь с дороги, а то как-то не по-русски вышло: примчались и давай сразу людей резать. Хотя, бывает, и так приходится, — улыбнулся ей открыто и по-доброму великий князь. И старая нянька несмело улыбнулась в ответ.
— Прям ножом? — недоверчиво басил Илья, переспрашивая у Гната, где мы столько времени пропадали.
— Ну не пальцем же, — подтвердил воевода, оторвавшись с видимой неохотой, с болью даже от свиного бока с кашей. — Говорю же: хворь в Давыде была. А любую хворобу-болячку князь наш батюшка за личного во́рога считает. Потому и заканчиваются они одинаково.
— Кто? — Муромец на глуповатого мужика похож не был. Но уж больно ситуация сложилась непривычная. А непривычного он, видимо, не любил, как многие обстоятельные русские.
— Что — «кто»? — Гната явно мучило вынужденное отложенное близкое знакомство со свининой. — А-а-а. Враги, Илюха. И болячки.
— Как это? — судя по лицу, где загар не скрывал румянца, наместник княжий во граде Муроме и сам понимал, что выглядит не очень внушительно, не так, как привык.
— Одинаково, говорю же, — с досадой отведя глаза от румяной карамельной корочки на жирном боку объяснил Рысь.
— Что во́роги княжьи, что хвори в людях его заканчиваются одинаково. Быстро и неизбежно. Чик ножиком! — махнул он ломтём ковриги, что держал в левой руке, отчего здоровяк-муромец вздрогнул и моргнул растерянно. Тоже явно без привычки к таким реакциям. — Но ножиком-то это ещё по-божески, конечно. Чаще-то громом поражает, ага. Молниями, бывает. Огнём с небес ка-а-ак даст! Слыхал про Александрову падь? Ну вот…
— Гнат, ешь давай уже, займи рот делом. Хоро́ш на него жути-то нагонять! — мы с князем решили, что Илью Муромца пора спасать. Он явно не планировал таких испытаний для психики за ужином. И вообще.
— Я краем глаза глянул карту на площади, когда мимо шли. Там почти всё верно у вас, а как мастер мой над плотниками старший, Кондрат, поправит чуток нынче — и вовсе хорошо станет. Там, коли видал, попросторнее стало в границах Руси, — Всеслав говорил неторопливо, с удовольствием отмечая, что базедово-круглые глаза наместника начинали возвращаться к привычной форме и размерам. — Заметил ли?
Здоровяк кивнул, давая понять, что услышал, понял, обработал полученную информацию и смог отреагировать адекватно. А что молча пока — ну так не всё сразу.
— Во-о-от. Без Божьей помощи не сладилось бы такого ни за что. Вон и митрополит Василий соврать не даст.
Упомянутый иерарх Русской православной церкви солидно кивнул, проследив, чтобы богатая борода, лежавшая на груди и пузе, разминулась с блюдом, в котором горой лежали пирожки.
Я сроду не был знатоком истории, тем более религиозной, святых и прочих великомучеников если кого и знал, то поимённо, а не по деяниям их. И, разумеется, далеко не всех. В раннем детстве на Дальнем Востоке, в эвакуации, пробовала одна мамина подруга читать нам с братом и соседскими ребятишками Библию. Но на улице было всегда гораздо интереснее, чем в её комнатке, где всегда пахло чем-то душным и было темно. И истории про то, как кого-то проглотил кит, кого-то распилили пилой, а с кого-то сняли живьём кожу, хоть и были страшными и интересными, но волновали гораздо меньше, чем голос Левитана из репродуктора.
Из более поздних воспоминаний пришёл образ какого-то священнослужителя, вроде бы даже и откуда-то с этих мест, которого собирались убить рогатые мужья и опозоренные отцы за то, что святое Писание он преподавал, видимо, с натуры, будучи человеком увлечённым и вовлечённым. В очередной раз прихватив попа́ на горячем, а вернее, на горячей, его погнали к реке. Про то, какими крокодилами были богаты здешние во́ды, мы со Всеславом давеча насмотрелись от души. Наверное, знал об этом и пастырь. Дальше мнения расходились. Источники уверяли, что он вознёс молитву ко Господу, вследствие чего явил чудо: бросил на поверхность реки мантию, встал на неё и отчалил от толпы агрессивно настроенных узко мысливших аборигенов, не разделявших его методов в педагогике. Обсуждали мы эту историю, как вспомнилось, с академиком, физиком-ядерщиком, одним из моих хороших друзей, на которых, как выяснялись, обе жизни оказались щедры. Тот, будучи не только учёным-практиком, но и великолепным преподавателем, единственным, кто смог мне, от физики человеку далёкому, буквально на пальцах объяснить принцип действия синхрофазотрона, имел своё мнение на древнее чудо.
По его мнению, человек, любивший жизнь во всех её проявлениях, включая те, что должны были отсекать должность и сан, наверняка подозревал, что рано или поздно его придут брать. И очень повезёт, если за бороду. Поэтому и подготовился. Сиганул в спрятанный под берегом челночок, распахнул парус, вполне возможно, что из мантии и пошитый — и явил то самое чудо, уйдя против течения.
Да, время моё первое было такое, опиумом для народа торговать было опасно и непрестижно. Многие поколения, воспитанные в духе сугубого материализма, отказывались верить древним преданиям, и мы с академиком были одними из их представителей. А тот ещё и физику знал, которая уверяла, что любой человек, даже ребёнок, на тряпке устоять на поверхности воды может в одном случае. Если вокруг будет зима и вода будет твёрдой. Теперь же, под конец одной жизни и в самый разгар другой, мне приходилось тяжко. Раз за разом убеждаться в том, что чудеса случаются — нелегко. Пусть подавляющее большинство из них и выходило пока в нашу пользу.
Тутошний же митрополит, судя по фигуре, и зимой на реку выходить опасался. Хотя лицо имел доброе, кроткое даже, я бы сказал, и на ходока́ по бабам похож не был. А вот на больного гипотиреозом, если присмотреться к сухой коже, редким волосам и вспомнить ту шубу, в какой он встречал нас на крыльце, священник походил значительно больше.
Но раз уж отец Иван его держал на этом посту и в этой должности, не просто епископа, а аж целого митрополита, то и нам со Всеславом не с руки было подозревать Василия в излишествах. То, с какими восхищёнными глазами и сердечными словами благодарности он принял переданные патриархом белую мантию, клобук и посох, говорило в его пользу. Как и то, что некоторых подчинённых, линию партии, то есть церкви, не разделявших, или разделявших на патриаршью и свою собственную, отец Иван приводил к общему знаменателю при помощи Гнатовых и Ставровых. Вернее, знаменателей было два. Две горизонтальные дощечки и одна косая дробная черта на православном кресте над могилкой.
Рязань провожала великого князя тоже, кажется, в полном составе. Во главе процессии стояли отец Василий и Него́да. Оба глядели вослед оседавшему снежному облаку с совершенно одинаковыми выражениями на лицах.
Черниговчанка, княжья нянька, прижимала к груди кожаную трубку с записями, что передал Чародей. Там было подробно написано, что, как, когда и по скольку принимать Давыду до полного выздоровления. Которое, по словам Всеслава, должно было наступить через три седмицы. Были там и схемы снятия швов, и порядок послеоперационной обработки.
Митрополит раз за разом осенял крестом поверхность Оки, по которой улетела крылатая волчья стая. Никого из воинов князя-батюшки давно не было видно, а отец Василий всё шептал молитву Богородице о путешествующих. Будто продолжая смотреть кротко в мудрые глаза, серо-зелёные с солнечным ободком вокруг зрачка. Всеслав был, пожалуй, первым, кто не косился на бедного толстяка с укоризной или упрёком. Он поводил руками возле груди и горла митрополита, почесал большим пальцем старый шрам над правой бровью и уселся обратно за записи, повторяя вслух наказы, что выводил там чудно́й палочкой с серым носиком. Говорил Него́де, как заваривать, напа́ривать и настаивать дурнишник, горечавку, дрок, зверобой и лапчатку. Объяснял самому́ Василию, что изводить себя посто́м и молитвой, дело, конечно, может и богоугодное, но если Господу митрополит понадобится там, на небесах, досрочно, то Всеблагой сам решит, как его лучше призвать. Помогать Ему в этом — глупость и гордыня, то, от чего предостерегают паству и сам патриарх Всея Руси, и каждый из его коллег-подчинённых. А вот помочь Господу, сберечь и сохранить дар Его бесценный, жизнь и душу в живом теле — это посильно и похвально для каждого. Просто кому-то не стоит налегать на капусту с репой, потому что они мешают правильному усвоению чего-то, названия отец Василий не запомнил от волнения. А вот курятина, горох с бобами, яичные желтки и жёлтый сыр, новое для Руси кушанье, те наоборот помогают. Только есть надо чаще, но пома́лу. А ещё гулять больше. Тогда, глядишь, и отступит хвороба, которую великий князь назвал каким-то ромейским словом, которого митрополит тоже не сохранил в памяти. И сил прибавится, и здоровья, для блага православной церкви, земли-матушки и люда русского. Всего, не только рязанского да муромского.
Тысячи глаз провожали княжью стаю. В каждом взгляде были восхищение и любовь. И лишь в некоторых — восхищение и сочувствие к великому князю, что сам, своими руками или словами на глазах других помогал каждому, кому только мог. Летая по необъятной, огромной, как все своими глазами видели на белом экране «стенгазеты», русской земле.
А в тереме спал Давыд Святославич, князь Рязанский да Муромский. Всеслав нашептал ему лечебный сон перед тем, как покинуть его гостеприимный дом. Передав приветы и гостинцы от отца и старшего брата. На которые во все свои огромные зелёные глаза глядела Злата, не отходившая от постели князя. И снова беззвучно плакала. Но уже не от отчаяния.