дата публикации:04.11.2020
Что-то темное плавало вокруг, кутало мое лицо, не давая видеть. Света не было вообще. Сплошная непроглядная мгла. Слышались шаги, разговоры и шумное дыхание. Кто-то был неподалеку, сипло втягивая воздух, выпуская его со свистом. Из — за тьмы обоняние обострилось до предела, и я мог различить море запахов. Пахло мерзким одеколоном, сигарами и носками. Его толстое величество сидел, где — то справа и курил. Только он мог благоухать всеми этими вещами сразу. Я слабо повернул голову. Сколько я провалялся во тьме? День?
— Очнулся? — прогудел он, — Ну, ты меня перепугал, чувак. Было с чего навалить в штаны. Если бы ты окочурился, дело вышло бы совсем печальным. Но у тебя крепкая черепушка, другой бы на твоем месте склеил ласты.
Мои руки онемели, но я все же поднес их к лицу. Никакого эффекта, сплошная чернильная тьма. Угольная, без единого просвета. Без малейшей капли света. Широко открывая глаза, я пытался увидеть хоть что-нибудь. Паника захлестывала меня, сердце бросилось в горло. Я чувствовал его толчки, словно во мне бился маленький умирающий зверек.
— Что со мной?
— У тебя затрясение мозгов и историческая слепота, Макс, во всяком случае, так говорят местные костоправы. Хотя Моз считает, что у тебя обычный куннилингус. Достаточно приложить теплую овсянку и все как рукой снимет. У него знания будь-будь, у нашего старого Мозеса. Это немудрено, если болеешь всеми болячками сразу, просекаешь?
— Конъюнктивит, — автоматически поправил я и вновь поднес руки к глазам. Бесполезно.
— Я ослеп, толстяк.
— Временно, теплая овсянка… — авторитетно соврал Мастодонт. У него было большое сердце, и он суетился вокруг меня как наседка над хромым цыпленком.
— Я ослеп, ты понимаешь это?
На это сложно было ответить что-нибудь вразумительное. Чтобы ответить, надо самому быть слепым. Такая малая вещица, как зрение, ее не замечаешь, принимаешь как данность, как жизнь, а лишаешься ее и понимаешь, что попал в полное дерьмо. Тебя жалеют, переводят через улицу, может даже бесстыдно рассматривают, но тебе плевать, ведь ты этого никогда не узнаешь. Никогда не узнаешь, попал ли ты в писсуар, какого цвета глаза у встречной красотки, насколько длинны ее ноги. Никогда. Все что тебе остается: запахи, звуки и глаза на кончиках дрожащих пальцев. Тебе нет еще тридцати, хотя по большому счету и на это плевать, потому что ты замкнут внутри себя. И тыкаешься там из угла в угол. В темноте.
Неделю спустя мне сняли бинты. Повязка на голове еще оставалась. Я ощупывал ее, словно под ней скрывалась причина, по которой я не мог видеть. Скрупулезно исследовал шершавый материал, но не ощущал ничего. Кроме ноющей боли подживших пальцев. День не отличался от ночи, я делил их визитами толстяка и обследованиями местных медицинских светил. А их было много.
— Акцентуация…. Невроз…. Феномен…
— Вы можете видеть. Вы не видите только потому, что сами себе внушили, — собеседник удобно устроился в темноте и убеждал меня что я на самом деле не слеп. — Ваши проблемы всего лишь психика.
— Я не вижу.
— Он не видит, доктор, — подтвердил толстяк, считавший своим долгом присутствовать при осмотрах. Курить ему, правда, запретили, но он с лихвой наверстывал упущенное удовольствие, давая ценные советы. — У него затрясение, но крепкая черепушка. Вы только дайте ему колес, он тут же встанет.
Тепло разливалось около глазницы, я чувствовал, как врач осматривает глаз. Тьма слегка отступала, трансформируясь в серую мглу, за которой по — прежнему ничего не было.
— При психотических состояниях подобного типа, зрение не потеряно и может возвратиться после какого-нибудь потрясения. Это явление еще до конца не изучено. Мне не приходилось с подобным сталкиваться, но в медицинской практике явление описано. Во время Фолклендской компании было два подобных инцидента, первый: в перевернувшейся машине зажало солдата, он десять часов провел вниз головой в болоте. Вода доставала ему до носа. В госпитале он заявил, что ослеп. А через пару лет сильно обжегся на кухне. Зрение вернулось. Второй случай…
— Подогревал суп, — авторитетно вставил начитанный Умник, — обычное дело с похмелья, доктор. Когда не можешь в сортире рассмотреть собственные бубенцы, поневоле будешь брать лишку. У моей жены, а ее зовут Рита. Рита, доктор, просекаете? Так вот, у нее дядюшка по материнской линии лечил простратит. Не в обиду будет сказано, у врачей ничего не получалось. Так миссис Рубинштейн, знаете ее?
— Нет.
— Не суть, так вот миссис Рубинштейн посоветовала ему лечиться кокосовой настойкой на чистом спирте. Никаких добавок, все природное. И немного, по треть пинты с утра. Он лечился пару месяцев. И что выдумаете?
— Ничего я не думаю. При чем тут это?
— Ну. Он тоже подогревал себе суп и обжегся…
— Дело не в супе, — раздраженно произнес врач, — дело в психологической травме. У того пациента, случились обстоятельства, которые мозг принял за угрозу, и они послужили триггером к полному восстановлению зрения. Этот феномен еще мало изучен в силу своей исключительной редкости. Вы понимаете?
Он обращался ко мне.
— Понимаю.
Тот парень обжегся. Через пару лет зрение вернулось, это я запомнил. Надо потерпеть пару лет. Второй случай. Третий мог случиться сейчас.
— Сегодня на обед курица, мистер Шин, — у Лины было мягкое контральто. Что это за голос! Мягкое мурлыканье, хватающее мужчин за нежные места.
— Вас покормить?
— Покорми, Лина, — я повернул голову, силясь найти собеседницу в кромешной тьме. Вероятно, она была очень красива, что-нибудь яркое с длинными ногами в коротком халатике. Ухоженные ногти под ярким лаком.
— Как вы себя сегодня чувствуете? — слышно, как медсестра возится с тарелками.
— Хорошо.
— Доктор Фриц говорит, что вы поправитесь, — койка слегка примялась, когда она села.
— Надеюсь, — обреченно ответил я. Лина аккуратно отодвинула мою руку от своего бедра.
Как она выглядела? Мои глаза были бесполезны, все, что я мог представить, было фантазиями. Блондинка? Брюнетка? Но ее голос. Ее голос сводил меня с ума.
Лина гладила меня по щеке, я старался поймать эту прохладную руку, осторожно зажать в своей. Мне была нужна, хоть какая — то защита от тьмы. Что — то определенное. Однажды я спросил у Мастодонта, навестившего меня с Ритой, как выглядит Лина. Пока ее благоверный продувал балласт, оглушительно сморкаясь в отвратительный носовой платок, на котором дохли бактерии стафилококка, его нежная ревниво ответила.
— Микростатическая дохлятинка, Макс!
— Микроскропическая, дарлинг! — поправил ошибку ее образованный спутник. — Тут немудрено ошибиться. Помнишь твоего двоюродного брата? Он ведь так и не смог отмазаться в суде, потому что был неграмотен. Ему припаяли три года за угон, а ведь паренек был в состоянии инфекта в тот вечер! Если бы он доказал, что был на бровях, отделался бы порицанием.
— Наплевать! — обижено приняла ремарку Бегемотиха.
— На самом деле, птичка в твоем вкусе, — я слышал, как он прикрыл лапищей рот порывавшейся что — то сказать жены. — Спереди у нее маловато, сзади еще меньше. Ну а так, эта малышка будь — будь.
Птичка в моем вкусе. Я нашел ее лицо и провел пальцами по коже. Изрезанные сварочным швом они почти потеряли чувствительность, тем не менее, я ощущал тепло.
Не знаю, целовали ли вы женщину, не имея возможности даже представить ее. Когда все строится на голосе, руках, ощущениях. Целовали ли вы ее, когда знали, что она жалеет вас. Забинтованного, измазанного антисептиками. Когда она отвечает из жалости. Но я об этом не думал. Губы Лины были мягкими, как она сама. Мягкие и горячие губы.
— Ты еще придешь?
— Ближе к вечеру, Макс. Приду обязательно, — я чувствовал, как она красива.
Шаги Лины еще слышались, потом загудел лифт. Оставалось совсем немного, чтобы утонуть в своем одиночестве. Малая доля мизерной крошки части атома. Один шаг. Палата была огромной и пустой, и я в ней задыхался. Мир все сыпался и сыпался песком в часах, не давая ухватить себя. Удержать в ладонях то, что называлось жизнью. Широко открыв глаза, я обернулся к солнцу, его тепло создавало фальшивое чувство. Ощущение света. Где — то надрывно сигналила машина, не попадая в такт моему заходящемуся в судорогах сердцу. Бугенвиллии пахли. Хотя у них нет запаха. Вообще нет. Красивые яркие цветы. Пустышки. Мертвецы.
Бугенвиллии пахли. Здравствуй безумие. Теперь мы были вдвоем: я и ты. Хотя, нет. Есть еще полная темнота. Наш третий полный запахов и звуков товарищ. С поста в коридоре доносилась музыка. Я кружился по палате в больничной накидке, нагота меня не смущала. Черная слепая ткань расступалась от движений. Боязливо отступала от меня. Услужливо сдвигала больничную мебель и приборы в сторону. У сумасшедших свои привилегии. Их все жалеют. Или любят.
— Малыш, спи спокойно…
Спи, не плачь…
Однажды, ты проснешься поющим
Расправишь крылья и улетишь…
Вокруг плавали запахи и звуки. Липли ко мне. В легких похрипывали остатки страхов. Я слышал звуки и чувствовал запахи, которых не было. И еще счастье. Безумное, неопределенное счастье теплой водой в пустом желудке.
— Мне нужно взять у вас анализ крови, — процедурная сестра прервала мой сон. Проснешься поющим, именно так было сказано. Стоя посреди палаты, я беспомощно вертел головой. Вздохнув, она взяла мою руку и отвела в кровать. Как непослушного малыша, удравшего за погремушкой. Укола я не чувствовал, зато ощущал ее слезливое тихое сострадание. Сострадание семейной женщины с детьми. Представлялось, как она приходит домой и говорит мужу, сидящему с газетой:
— У нас там бедный молодой мальчик в третьей. Он совсем слеп, представляешь?
Тот хмыкает и неловко переворачивает слишком большую страницу.
Вечером пришла Лина. Легко впорхнула в палату как маленькая птичка. Поставив поднос с едой на столик, она подсела ко мне.
— Ты спал? — печально не ощущать женскую кожу. Немые пальцы, прошитые кетгутом. Касаясь Лины, я чувствовал лишь тепло. Тепло внутренней части бедра от колена и выше.
— Кто — то может войти.
Шепот казался оглушительным. Плевать на страхи, я прижался губами к ее губам. Пуговки на халате не поддавались, и она помогла мне.
— Кто — то может войти, — все женщины сдаются именно с этими словами. Они будто извиняются за те обязательные секунды промедления перед капитуляцией. Где — то ниже этажом заквакал телевизор. Очередной гуманист пытался доказать необходимость спасти человека от самого себя. Пытался вывести график зависимости и, в конце концов, кончил тем, что всех негуманистов надо убить. Кретинская, изжеванная многими ртами теория. Такими беспросветными надутыми глупцами эфир заполнен больше, чем человечество способно выдержать. Гуманизм, как и жалость, пах бугенвиллиями. Ему бурно аплодировали. Лина и я были одиноки в этой темноте.
Я чувствовал ее мягкие губы. Маленькая дохлятинка перешла к решительным действиям, медленно сползая вниз. Мы осторожно любили друг друга. Любили как незнакомые люди, и это, на самом деле было правдой. Ведь я ее не видел никогда. Нежные руки блуждали по моему телу. Нащупав одну, я откинулся назад, желание волной обрушилось вниз, туда, где я чувствовал ее дыхание.
— Лина?! Что вы делаете?! Уму непостижимо! Ведь вам уже почти семьдесят! — потолок рухнул, больно ударив по затылку. Мой мир треснул, слоны сучили ножками, сползая к краю черепашьего панциря. Семьдесят! Небесная твердь осыпалась кусками, а вместе с ней летел и я. Маленькая Лина в кокетливых туфельках. Темень кружилась перед глазами, а сердце вскочило в горло и застряло там, разгоняя толчками багровый мрак. Семьдесят! Моя микроскопическая дохлятинка. Семьдесят лет! Малышка в моем вкусе. Семьдесят! Кровь понеслась на сверхзвуке, отчего в ушах звенело. Еще секунда и я бы умер от удара, лопнул как передутый шарик.
— Вы с ума сошли! — в дверях застрял сухощавый старикан в белом халате, природа сплюснула его череп с боков, оттенив, таким образом, нос.
Сквозь красную дымку он казался собственной фотографией на надгробии. Глаза резало, из них текли слезы. Я перевел взгляд на древнюю старуху, устроившуюся на коленях у кровати. Спереди у нее было маловато, сзади еще меньше и все это висело неопрятными складками в старческих пятнах. Я готов был растерзать старшего инспектора. Я был в ярости! Как я злился! Жирная свинья. Сволочь, м’дак. Скотина, сука, п’дар, урод. Идиот, толстожопый кретин. Имбецил.
Все это я высказал толстому гаду, который, как оказалось, торчал в коридоре за спиной врача. Рядом с ним покачивался легкий как пемза Рубинштейн. Оба были пьяны. Сладкая парочка на фоне белоснежных стен госпиталя, смотрелась плевками на платье невесты.
— Кретин!
— Чтоооо!
— Кретин! — повторил я, и перевел глаза на Рубинштейна, — Два кретина!
— Двааа?! Два кретина! Два, Макс, просекаешь? Ты просекаешь?!! — у толстяка дрожали руки.
— Теперь ты видишь! — повторил он и, сунув пластиковую бутылку с мутной жидкостью старикану, бросился ко мне.
— Свинья! — прохрипел я, задыхаясь в медвежьих объятиях. Я затих прижатый к покрытой пятнами клетчатой рубашке. Рубашке в крупную синюю и красную клетку. С темными подмышками. По которой ползло усталое солнце, сонно перебиравшееся по складкам. Воняющую сигарами и потом клетчатую рубашку.
— Ты прозрел, Макс! — он отпустил меня, я закрыл глаза руками, чтобы никого не видеть. Моя престарелая курочка, просидевшая все события с удивленным видом, наконец, подобрала вставную челюсть и накинула халатик.
— Ваше поведение непозволительно! — повторил щуплый дятел из двери. Я отодвинул пальцы в сторону и глянул на него из своего убежища. Врач смотрел на меня как сатана, у которого тиснули кошелек в трамвае. Это было высшее наслаждение разглядывать его. Высшее. Чуть меньшее, чем любовь. Посмотрев на меня, он смутился:
— Вы действительно видите? — я промолчал, опасаясь, что все это может быть сном.
— Что в этой бутылке? — тоном пониже спросил он, обращаясь к толстому.
— Лосиная моча, доктор. Вареная, — вежливо уточнил тот, — хорошо помогает от глаз…
— Лосиная? — недоуменно повторил старикан, сегодня он разговаривал одними вопросами.
Лина захихикала, а потом взорвалась чудесным, сводящим мужчин с ума смехом. Я тоже засмеялся. Легкие саднили, но я не мог остановиться. Это было выше меня. Слезы текли из глаз. Из моих глаз, которыми можно было видеть. Я закашлялся, но продолжил.
— Я бы с удовольствием выпила водочки, — произнесла микроскопическая дохлятинка, и я потянулся и нашел губами ее губы. По — настоящему.