Глава 51 Процесс

22 ноября 1937 года

Зал Октябрьского суда был переполнен.

Журналисты — советские и иностранные, дипломаты, партийные работники, специально отобранные «представители трудящихся». Все места заняты, люди стоят вдоль стен.

Сергей не присутствовал — это было бы неуместно. Но следил за каждым часом процесса через доклады Вышинского и стенограммы, которые приносили дважды в день.

Суд над Николаем Ивановичем Ежовым — бывшим наркомом внутренних дел, бывшим «железным наркомом», бывшим карающим мечом революции.

Теперь — подсудимым.

Первый день — оглашение обвинения.

Вышинский читал долго, почти три часа. Список преступлений занимал сорок семь страниц.

«…Организация массовых репрессий против невинных граждан СССР…»

«…Фальсификация уголовных дел с целью выполнения произвольно установленных „лимитов“ на аресты и расстрелы…»

«…Применение незаконных методов следствия, включая физическое воздействие на подследственных…»

«…Создание преступной системы, при которой признание обвиняемого являлось единственным доказательством вины…»

«…Попытка вооружённого государственного переворота 22 июня 1937 года…»

Ежов сидел на скамье подсудимых — маленький, осунувшийся, постаревший на десять лет за пять месяцев. Смотрел в пол, не поднимая глаз.

Тот самый человек, при одном имени которого дрожали миллионы. Теперь — жалкий, сломленный.

Показания свидетелей начались на второй день.

Первым вызвали бывшего следователя НКВД — Родоса. Того самого, который «работал» с Тухачевским, с Якиром, с десятками других.

— Расскажите суду, — Вышинский стоял перед ним, — какие методы применялись при допросах?

Родос молчал. Потом — заговорил, тихо, монотонно:

— Избиения. Резиновые дубинки, кулаки, сапоги. Лишение сна — сутками, неделями. Карцер. Угрозы семьям — арестовать жену, детей.

— Это были ваши личные инициативы?

— Нет. Приказы сверху. От наркома Ежова лично.

— Есть доказательства?

— Есть. Записки, телефонограммы. «Ускорить следствие», «добиться признания любой ценой», «применить физическое воздействие».

Родос достал из кармана мятые бумаги — их передали суду ещё на предварительном следствии.

— Вот. Подпись Ежова. Дата — март тридцать седьмого.

В зале — шёпот, движение. Журналисты строчили в блокнотах.

Ежов по-прежнему смотрел в пол.

Следующий свидетель — Фриновский, бывший заместитель Ежова.

Он говорил охотнее — торопился, перебивал сам себя. Понимал: чем больше расскажет о Ежове, тем меньше достанется ему самому.

— Существовали планы по арестам, — объяснял он. — Каждая область получала «лимит» — сколько людей арестовать, сколько расстрелять. Лимиты спускались сверху, от наркома.

— Откуда брались цифры?

— Произвольно. Нарком решал — этой области нужно пятьсот расстрелов, этой — тысячу. Без всякой связи с реальными преступлениями.

— И эти лимиты выполнялись?

— Перевыполнялись, гражданин прокурор. Местные начальники соревновались — кто больше арестует. За перевыполнение — награды, повышения. За невыполнение — подозрение в «мягкотелости».

— То есть людей арестовывали не за преступления, а для выполнения плана?

— Да. Именно так.

Снова шёпот в зале. Иностранные журналисты переглядывались — такого они не ожидали.

На третий день — показания жертв.

Первым вышел Рокоссовский — будущий маршал, тогда ещё комбриг. Арестован в августе тридцать шестого, освобождён в марте тридцать седьмого.

Высокий, худой, с седыми висками — хотя ему не было и сорока пяти.

— Расскажите суду, — Вышинский говорил мягче, чем со следователями, — что с вами происходило после ареста.

Рокоссовский молчал несколько секунд. Потом заговорил — ровно, без эмоций:

— Меня обвинили в участии в «военно-фашистском заговоре». Требовали признать связь с Тухачевским, с японской разведкой, с польской разведкой.

— Вы были знакомы с Тухачевским?

— Встречались на совещаниях. Не более того.

— Что происходило на допросах?

Пауза. Рокоссовский смотрел прямо перед собой.

— Меня били. Каждый день, по несколько часов. Выбили зубы, сломали рёбра. Не давали спать — если засыпал, обливали холодной водой. Держали в карцере — каменный мешок, метр на метр, стоять можно, лечь — нельзя.

В зале — тишина. Абсолютная.

— Сколько это продолжалось?

— Семь месяцев.

— Вы подписали признание?

— Нет.

— Почему?

Рокоссовский впервые посмотрел на Ежова — долгим, тяжёлым взглядом.

— Потому что я не предатель. И никогда им не был.

После Рокоссовского — другие.

Инженер с Уралмаша — арестован за «вредительство», провёл в тюрьме восемь месяцев. Обвинение: станок сломался. Доказательства: собственное признание, выбитое на третью неделю допросов.

Учительница из Смоленска — арестована за «антисоветскую агитацию». На уроке литературы прочитала стихотворение Есенина. Донёс ученик — сын местного партработника.

Колхозник из-под Воронежа — арестован за «кулацкий саботаж». Не выполнил план по сдаче зерна — потому что зерна не было, неурожай. Провёл в лагере год, вернулся инвалидом.

История за историей. Лицо за лицом. Судьба за судьбой.

К концу третьего дня даже видавшие виды журналисты выглядели потрясёнными.

На четвёртый день — допрос самого Ежова.

Он встал, когда его вызвали. Шёл к трибуне медленно, шаркая ногами.

— Подсудимый Ежов, — Вышинский стоял напротив, — признаёте ли вы себя виновным?

Долгая пауза. Ежов смотрел в зал — на лица, которые когда-то смотрели на него со страхом.

— Да, — сказал он наконец. — Признаю.

— Во всех пунктах обвинения?

— Во всех.

— Расскажите суду, как функционировала система репрессий.

Ежов заговорил — тихо, монотонно, как автомат:

— Всё начиналось с приказов. Я получал установки — усилить борьбу с врагами народа. Я спускал эти установки вниз — начальникам управлений, областным наркомам. Они — ещё ниже.

— Кто давал вам установки?

Пауза. Ежов поднял глаза — впервые за весь процесс.

— Я действовал в рамках своих полномочий.

— Это не ответ на вопрос.

— Это единственный ответ, который я могу дать.

Вышинский не стал настаивать. Сергей, читая стенограмму, понял — Ежов не станет называть имён. Не потому что защищает кого-то. Потому что понимает: если начнёт — процесс выйдет из-под контроля.

А может — просто устал. Хотел, чтобы всё закончилось.

Допрос продолжался шесть часов.

Ежов рассказывал о «лимитах», о «тройках», о механизме фальсификаций. Говорил ровно, без эмоций — как о чужой жизни.

— Вы понимали, что арестовываете невинных?

— Понимал.

— Почему продолжали?

Молчание.

— Подсудимый, ответьте на вопрос.

— Потому что… — Ежов замялся. — Потому что так было нужно. Так мне казалось.

— Кому нужно?

— Делу. Революции. Стране.

— Вы и сейчас так считаете?

Ежов долго молчал. Потом — покачал головой:

— Нет. Теперь — нет.

На пятый день — речь обвинителя.

Вышинский говорил три часа. Подводил итоги, цитировал показания, делал выводы.

'Перед нами — не просто преступник. Перед нами — создатель преступной системы. Системы, которая превратила органы государственной безопасности в машину террора против собственного народа.

Сотни тысяч невинных людей прошли через застенки НКВД. Десятки тысяч — расстреляны. Десятки тысяч — погибли в лагерях.

За каждую из этих смертей несёт ответственность человек, сидящий на скамье подсудимых.

Николай Иванович Ежов — палач. Палач, возомнивший себя судьёй. Палач, решавший, кому жить, а кому умереть.

Теперь — судьёй стал народ. И народ выносит приговор.'

Вышинский повернулся к судьям:

«Прошу признать подсудимого виновным по всем пунктам обвинения и приговорить к высшей мере социальной защиты — расстрелу.»

Приговор огласили на шестой день.

Зал замер, когда председатель суда — Ульрих — начал читать.

«…Признать виновным по всем пунктам обвинения…»

«…Учитывая тяжесть совершённых преступлений…»

«…Учитывая признание вины и содействие следствию…»

Сергей читал стенограмму, зная, что будет дальше. Он сам — через Вышинского — передал суду рекомендацию.

«…Приговорить к двадцати пяти годам заключения в исправительно-трудовом лагере с конфискацией имущества и поражением в правах.»

Не расстрел. Лагерь.

В зале — шум, возгласы. Журналисты переглядывались — такого финала не ожидал никто.

Ежов стоял неподвижно. Потом — медленно опустился на скамью.

Жить. Ему дали жить.

Двадцать пять лет — в тех самых лагерях, куда он отправлял других.

Вечером того же дня — совещание на Ближней даче.

Молотов, Ворошилов, Каганович, Берия. Ближний круг.

— Коба, — Молотов первым нарушил молчание, — почему не расстрел? Люди не поймут.

— Люди поймут, — ответил Сергей. — Расстрел — это быстро и просто. Секунда — и нет человека. А двадцать пять лет в лагере — это долго и трудно. Каждый день — напоминание.

— Но он может сбежать. Или… — Ворошилов замялся.

— Или что? Организовать заговор из лагеря? — Сергей покачал головой. — Нет. Ежов сломлен. Он не опасен.

Берия молчал, наблюдал.

— Есть и другая причина, — продолжил Сергей. — Расстрел — это точка. Конец истории. А нам нужно, чтобы история продолжалась. Чтобы люди помнили — не только что Ежов делал, но и что с ним стало.

— Пример для других? — спросил Каганович.

— Именно. Пример того, что происходит с теми, кто злоупотребляет властью. Сегодня — нарком, завтра — заключённый. Никто не защищён, если переступит черту.

Молчание.

— И ещё, — Сергей обвёл взглядом присутствующих. — Процесс был открытым. Весь мир видел, что мы не прячем правду. Что мы способны судить своих, когда они виноваты. Это важно.

Молотов медленно кивнул:

— Понимаю. Политически — разумно.

— Не только политически. Справедливо.

После совещания — разговор с Берией наедине.

— Лаврентий Павлович, — Сергей смотрел на нового наркома, — ты понимаешь, что означает этот приговор?

— Понимаю, товарищ Сталин.

— Объясни.

Берия снял пенсне, протёр.

— Это означает, что должность наркома внутренних дел — не защищает от суда. Что за преступления придётся отвечать. Что… — он замялся.

— Что?

— Что мне следует работать иначе, чем Ежов.

— Правильно понимаешь.

Сергей встал, подошёл к окну.

— Я дал тебе власть, Лаврентий. Большую власть. Но эта власть — не твоя собственность. Она — инструмент. Для защиты страны, не для террора против неё.

— Я понимаю, товарищ Сталин.

— Надеюсь. Потому что если ты пойдёшь по пути Ежова… — он повернулся, посмотрел Берии в глаза. — То окажешься там же, где он сейчас. Только приговор будет другим.

Берия выдержал взгляд.

— Я понял, товарищ Сталин. Не подведу.

— Посмотрим.

Ночью — один в кабинете.

Сергей читал отклики на процесс. Телеграммы из регионов, сводки НКВД о настроениях, вырезки из иностранных газет.

Советские газеты — «Правда», «Известия» — писали о «справедливом возмездии», о «торжестве социалистической законности». Тон — одобрительный, но сдержанный.

Иностранные — разделились. Левые хвалили: «СССР показывает пример самоочищения». Правые критиковали: «Показательный процесс, как всегда». Но даже критики признавали — открытость процесса стала неожиданностью.

Отклики из регионов — осторожные. Партийные секретари докладывали о «единодушном одобрении трудящихся». Верить этому не стоило — но и открытого недовольства не было.

Сводки НКВД о настроениях — интереснее. Агенты докладывали о разговорах в очередях, в трамваях, на кухнях.

«Наконец-то судят тех, кто сажал невинных…»

«Почему не расстреляли? Мало ему лагеря…»

«А другие? Кто ещё ответит?»

«Может, теперь полегче станет…»

Последняя фраза — чаще других.

Может, теперь полегче станет.

Надежда. Осторожная, недоверчивая — но надежда.

Сергей отложил бумаги, откинулся в кресле.

Процесс закончен. Ежов осуждён. Первая страница — перевёрнута.

Загрузка...