Никогда прежде я не ощущал тяжести и силы слов «Мой народ» так остро, как в те дни. Восточная политика давала плоды, армия – модернизировались, дипломатия – выигрывала партии одну за другой. Но это всё – вершины айсберга. Под ними был народ – всё ещё живущий в 19 веке, пока Империя шагала в 20-й. Я знал: реформы сверху – лишь половина победы. Если я действительно хочу переписать историю – нужно переписать душу народа, не только указы. Первый шаг – образовательная реформы. Я утвердил указ о создании «Имперской народной школы» в каждом уезде. Обучение – бесплатное. Учебники – новые, без догм, но с историей, наукой и географией. Программа включала основы медицины, сельского хозяйства, арифметику и гражданское право.
Многие министры были в ужасе.
- Ваше Величество, крестьяне станут грамотными – и пойдут на митинги!
- А неграмотные куда шли в 1905-м? – ответил я. – Знание – это щит, не пламя.
Второй шаг – крестьянское самоуправление. Я расширил права земств и ввёл пилотный проект выборных уездных советов, куда могли выдвигаться даже простые люди с определённым уровнем образования. Это был революционный жест, но я видел, как старики в деревнях впервые обсуждают не только цену хлеба, но и статьи новых указов.
Третий шаг – поездка по стране. Не тайная, а официальная. Вместе с Александрой и детьми мы сели в царский поезд и начали путь по ключевым губерниям: Тверь, Казань, Пермь, Томск…
Я выходил к людям. Смотрел им в глаза. Слушал, как жуют слова, прежде чем спросить:
- Это вы – тот самый… новый Николай?
А я отвечал:
- Я – тот же. Только стал внимательнее.
Газеты писали о «народном царе», оппозиция была в замешательства, а народ – начал чувствовать Императора не в портрете на стене, а в живом человеке, что держит в руках не кнут, а карту и чертёж будущего. В этих поездках я понял главное: страна не просто ждёт – она готова. Но доверие нужно заслужить не словами, а поступками.
В один из вечеров, стоя на крыльце уездного народного дома в Костроме, я наблюдал, как местные мальчишки, не дожидаясь звонка, с удовольствием возвращались в новооткрытую школу. Кто-то из них держал подмышкой тетрадку, кто-то – кусок угля вместо карандаша. А в их глазах было то, что не купишь ни золотом, ни манифестами – надежда.
Староста деревни подошёл ко мне несмело:
- Ваше Величество, извините… А зачем вам это всё? Не легче, как прежде – графам, боярам, да протоколам?
Я улыбнулся:
- Потому что, отец, пока народ не чувствует себя нужным – Император всего лишь чиновник с короной. А я хочу быть человеком со смыслом.
Он кивнул и, помолчав, добавил:
- Значит, не зря мой сын теперь пишет стихи… не про голод, а про солнце.
Тем временем, в Петербурге волны начинали биться о стены бюрократии. Некоторые министры, особенно из старой гвардии, стали жаловаться на «необъяснимую мягкость верховной власти», на «попытки построить утопию». Один даже бросил фразу:
- Император хочет стать избранным народом, а не Богом помазанным?
Я ответил:
- Я не отказываюсь от венца. Я просто считаю, что Бог не против, если его помазанник ведёт людей вперёд, а не вниз.
По столице начали распространяться слухи. Кто-то называл меня «царь-реформатором», кто-то – «царь-утопистом». Но я знал: всякая реформа – это прежде всего выбор между страхом и решимостью. Народ делал свой выбор – он начал вдохновляться. В письмах из деревень – всё чаще благодарность. В рабочих кружках – разговоры уже не о бунте, а о шансах. Даже среди интеллигенции, привыкшей к пессимизму, появились первые статьи с осторожным, но тёплым тоном.
В Зимнем дворце, глядя на стену, где раньше висел портрет Петра l, я велел повесить другое полотно – рисунок мальчика из Вятки, где изображён дом, сад, две фигуры – отец с книгой и сын с плугом. Подпись: «Будущее России». Именно ради этого будущего я и продолжал. Всё чаще я отказывался от громких аудиенций и выезжал в провинцию без свиты. Местные жители сначала не верили, что перед ними государь – уж больно простой, без ордена и блеска, в простом мундире без эполет. Но когда я заговорил с матерью пятерых детей в Тамбове – о хлебе, о ценах, о жизни – она вдруг расплакалась. Не от страха. А потому, что впервые кто-то с «самого верха» услышал её. Именно этот момент стал для меня поворотным. Не министры, не генералы и не графья решают судьбу державы. А те, кто каждый день встаёт до света, чтобы пахать землю, учить детей, лечить раны, ковать металл. Возвратившись в Петербург, я собрал Совет. Перед началом заседания я положил на стол перед каждым из присутствующих небольшой документ – «Хартия доверия», в которой был всего один пункт:
«Власть Императора существует не ради себя, а ради служения народу. И каждый, кто служит Империи, должен помнит: его полномочья – это ответственность, а не привилегия.»
Некоторые министры сжали губы. Другие – переглянулись. Один, особенно старый, с седыми бровями, встал:
- Государь… Это революция?
Я ответил твёрдо:
- Нет. Это эволюция совести.
Мы начали перераспределять бюджет. Больше средств пошло на здравоохранение, образование и судоустройство. Были начаты программы социальной мобильности для крестьян – возможность учиться, служить, даже быть избранными в местные думы. А когда в газетах появился лозунг: «Народ и Император – один стяг», я впервые понял: мы не просто реформируем – мы строим новую идентичность Империи.
И всё же, я знал – у каждой весны есть своя зима. Чем сильнее я сближался с народом, тем сильнее тени прошлого шептали за моей спиной. Но я был готов. Потому что впервые за столетие царь не боялся свой народ – и народ начинал не бояться своего царя.
Мартовское солнце пробивалось сквозь шторы Зимнего дворца, и в этих лучах Петербург казался почти новым городом. Я вышел на балкон и впервые за долгое время увидел внизу не безликую толпу, а людей – простых, живых, наблюдающих не за троном, а за человеком на нём.
- Николай, вы стали другим, - тихо сказал за спиной граф Витте, подойдя ко мне. – Но вопрос в том, изменится ли система вместе с вами.
Я не ответил. Потому что знал: систему не изменить указом, но можно вдохновить её примером.
Во внутренних губерниях начались народные съезды – пусть ещё неформальные, но они обсуждали, чего хотят крестьяне, мещане, офицеры. Их предложения приходили ко мне пачками. Некоторые были дерзкими, даже опасными. Но я распорядился: не задерживать ни одного письма. В селах начали открываться земские школы. Армия пополнилась добровольцами не по принуждению, а по зову сердца. Газеты впервые за десятилетия перестали бояться писать не только о хлебе, но и о свободе. Я сам подписал указ о создании Совета при Императоре, куда вошли и простолюдины, и профессора, и даже один бывший политический ссыльный, реабилитированный за добросовестный труд в Сибири.
Однажды вечером ко мне пришла Александра Фёдоровна. Её глаза были усталыми, но светлыми:
- Николай… Я не узнала бы тебя пять лет назад. Но сегодня… я горжусь тобой. И боюсь за тебя.
- Не бойся. Народ – мой щит. А вера – мой меч.
- Но и меч, и щит ломаются, когда на них падает ненависть.
Я молча обнял её. В тот миг, как никогда, я чувствовал, насколько хрупок этот путь между властью и доверием.
Ночью я вновь открыл карту России на стене своего кабинета. От Балтики до Тихого океана тянулась страна, разная, сложная, живая. И я знал: если я стану первым Императором, кого помянут не за титул, а за сердце – я не зря прожил эту чужую жизнь. Но грозовые тучи уже сгущались на горизонте. Восток смотрел на нас внимательно. А Европа… она начинала шептать о новом переделе мира. И именно поэтому я приказал начать подготовку к следующему шагу.
Весна принесла не только тепло, но и волну новых ожиданий. Газеты писали о «перерождении Империи». Оппозиция – как левая, так и правая – были дезориентирована: их привычные лозунги теряли силу. Когда Император сам говорит о справедливости, когда реформы идут снизу вверх – лозунгам не остаётся почвы.
- Ваше Величество, - доложил министр внутренних дел Маклаков, - число доносов на местных чиновников возросло на 200%. Люди начали говорить, жаловаться – и, что удивительно, требовать справедливого суда, а не расправы.
- Это значит, они начинают верить, - ответил я. – А вера в справедливость опаснее динамита. Для старой гнили, конечно.
Я совершил поездку в Поволжье. По настоянию графа Столыпина, мы сделали её максимально открытой. Я не скрывался за зеркальными каретами. Шёл пешком, общался. И впервые за всю историю Империи Император сидел за одним столом с крестьянами не для показухи, а чтобы услышать их голос.
Старик в выцветшей шинели, бывший солдат Севастополя, сказал:
- Батюшка-царь… мы не думали, что ты человек. А ты – человек. Пусть и с короной.
Это была самая высокая похвала, что я когда-либо слышал.
Вернувшись в столицу, я распорядился созвать тайный совет – не официальный, а тень будущей реформы, куда вошли лучшие умы Империи: экономисты, инженеры, учителя, офицеры, даже литераторы. Я дал им простую задачу:
- Опишите, какой должна быть Россия в 1925 году. Не отчёты, не статистка – а образ. Чтобы мы знали, куда идём.
Народ начал просыпаться не только как масса, но как нация. И я понял: именно сейчас, на волне этой надежды, нужно будет сделать шаг – или Империя поднимется, или скатится в бездну.
Пока народ ещё не научился бояться свободы – надо научить его её использовать.
Я стоял у окна в ту ночь и смотрел на залитый фонарями Невский. Империя начинала дышать иначе. И с этим дыханием приходило новое понимание: мы не возвратились в прошлое – мы переписывали будущее.
Весной 1915 года я отдал приказ о создании новых народных представительств в губерниях — не вместо Думы, а в дополнение к ней. Я назвал их Областными Советами. Их состав формировался не из дворян и чиновников, а из избранных народом учителей, врачей, офицеров, инженеров, купцов. Права у них были ограниченные — консультационные, но голос их становился слышен.
- Это опасно, Ваше Величество, — предупреждал министр юстиции Щегловитов. — Однажды они потребуют власти.
- Пусть потребуют, — ответил я. — Мы должны показать, что власть не боится народа. Только так народ перестанет бояться власть.
Из Сибири пришли донесения о «небывалом единении». Рабочие на железных дорогах сами организовали ремонтные бригады — без приказа сверху. В Тамбове крестьяне устроили собрание и выслали прошение о создании школы и врачебного пункта — при этом предложили сами собрать на это средства. Я приказал выдать им ссуду из государственного резерва. Не в виде подачки — а как союзникам.
На одном из вечерних приёмов подошёл ко мне князь Долгоруков:
- Государь… Вы знаете, что говорят в салонах?
- Что?
- Что народ в вас влюблён. А дворянство — напугано. Слишком много свободы, слишком мало привычного страха.
Я лишь улыбнулся:
- Значит, всё идёт по плану.
Весть о новой Империи распространилась и за границей. Французская пресса писала о «чуде в России». Немцы и англичане спорили, насколько долго продлится этот эксперимент. Американцы прислали делегацию экономистов — впервые не ради инвестиций, а чтобы «понять русскую модель».
Но за этой внешней легкостью надвигалась буря.
Где-то в темных кабинетах, в штабах, в банках и в ложах зреет недовольство. Старая элита не сдаётся. Она ещё верит, что может повернуть колесо истории вспять. Но теперь я знал — у меня за спиной не просто армия. У меня — народ.
С каждым днём меня всё чаще окружали не аристократы в мундирах, а простые офицеры, учёные, представители земств. Их слова были прямыми, предложения — дерзкими, но именно в них чувствовалась свежесть новой России. В одном из заседаний Общественного Совета инженер Мельников, краснея, произнёс:
- Государь, простите, но если мы хотим перейти от сырьевой зависимости, нам нужно не только строить заводы, но и образовывать рабочих. Иначе вся модернизация превратится в пыль.
Я кивнул:
- Тогда стройте. Предоставляю вам казённые средства и полномочия. Начинайте с Тулы, Нижнего и Харькова.
- А если министерства будут против? — осторожно спросил он.
- Приказ будет с моей подписью. Пусть ослушаются — посмотрим, кто в этом государстве враг прогрессу.
Реформы касались не только экономики. Я приказал переписать школьную программу. Историю теперь преподавали не как свод побед и царских указов, а как живое полотно народа, где место находилось и декабристам, и старообрядцам, и простым солдатам войны 1812 года. Я настоял, чтобы девочки обучались по тем же программам, что и мальчики. Указ вызывал смех в Зимнем дворце, но восторг в провинциальных гимназиях.
- Государь, — заметил мне однажды генерал Сахаров, — вы разрушаете старый мир. Вы уверены, что он не разрушит вас?
Я поднял глаза:
- Я не боюсь старого мира. Он уже мёртв. Я лишь хороню его достойно.
В мае на Дворцовой площади собрался народ. Без приказа, без лозунгов. Люди пришли, чтобы просто увидеть меня. Когда я вышел на балкон, тысячи голосов поднялись в воздух:
- Урааааа!!!
Я стоял молча. И чувствовал — я не просто Император. Я связующая нить между прошлым, настоящим и будущим. Но в тени Зимнего уже шептались заговорщики. Пока народ кричал "ура", чьи-то перья писали планы покушений, переворотов, саботажа. Россия оживала. И это — пугало тех, кто жил на её теле, как паразит.