Сквозняк, пробравшийся под рубаху, выдернул меня из сна. Шерстяное одеяло сползло. Сквозь ткань сочился мутный, серый рассвет, окрашивая все внутри. В висках еще гуляла легкая хмель, однако тяжести не ощущалось — напротив, мысли текли лениво и покойно.
Повернув голову, я обнаружил источник тепла, спасавший меня этой ночью. Анна спала, свернувшись калачиком, ее волосы разметались по подушке, создавая причудливый узор. Мерное дыхание девушки действовало умиротворяюще. Осторожно, стараясь не потревожить ее, я поднялся и накрыл ее одеялом.
Эта ночь перевернула расстановку сил в моей голове. Одиночество, грызшее меня последние несколько дней, отступило. Ужас изоляции, страх навсегда остаться мертвым Смирновым, исчез. Теперь у меня был союзник. Кто-то, знающий правду. Осознание этого факта грело. Жизнь призрака, оказывается, имеет свои преимущества.
Вода в умывальнике за ночь подернулась тонкой коркой льда. Разбив ее ударом ладони, я плеснул в лицо влагу, окончательно прогоняя остатки сна. Кабинет Анны был с хорошо растопленным камином и кучей письменных принадлежностей. Руки чесались заняться узлами парораспределения для «Горыныча», довести до ума чертежи колесных пар. Увы, инженерный зуд пришлось подавить. Снаружи уже слышался шум — маховик большой политики начинал свой ежедневный оборот. Я быстро оделся, провел пальцем по щеке Аннушки, улыбаясь как морщится носик, и вышел из комнаты. Дворец еще не проснулся, но слуги уже мельтешили. Я направился к лагерю, к себе в шатер. Настроение было приподнятое. Добравшись к своему уголку, показывая по пути кольцо Орлова как пропуск — спасибо, что он сообразил оставить его на столике перед уходом — я расселся в кресле.
Полог шатра резко отлетел в сторону, впуская внутрь гул пробуждающегося лагеря и Александра Даниловича Меншикова собственной персоной. Светлейший буквально лучился энергией, затмевая убогость моего временного жилища блеском галунов и напудренным париком, который выглядел здесь, среди грязи и пороховой гари, вызывающе роскошно.
— Подъем, покойничек! — его бас заставил вздрогнуть пламя свечи. Бесцеремонно сев напротив, он сунул мне под нос перевязанный бечевкой свиток. — Хватит бока отлеживать, Европа сама себя не поделит! Держи, новости отменные.
Развернув бумагу, я вчитался в витиеватый французский почерк. Архиепископ Реймский. Старый лис все-таки выбрал жизнь. В письме к де Торси он живописал «божественное видение», снизошедшее на него ночью, и выражал готовность помазать на царство «истинного короля» со всем подобающим пиететом. Реймс пал к нашим ногам, не потребовав ни грамма пороха. Святые отцы, верно оценив силу наших летучих кораблей, решили, что глас божий удивительным образом совпадает с гулом турбин.
— Коронация теперь дело решенное, — продолжил Меншиков, заметив мою ухмылку. — Жан наш вот-вот примерит корону. И пока он пьян от счастья, а де Торси не опомнился от свалившейся на него удачи, надобно ковать железо. Прямо здесь и сейчас.
Александр Данилович, при всей своей любви к роскоши, обладал нюхом хищника. Момент был идеальным. Де Торси, загнанный в угол, зависимый от наших технологий, подпишет сейчас любую бумагу. Позже, когда хмель победы выветрится, он начнет торговаться, искать лазейки, плести интриги. Допускать этого нельзя.
Взяв чистый лист плотной бумаги я вывел заголовок. Крупно, размашисто.
— «Основы Технического и Экономического Сотрудничества между Российской Империей и Королевством Франция».
— Звучит весомо, — присвистнул Меншиков, поправляя манжеты. — А начинка?
— Начинка будет с перцем, — я начал быстро набрасывать тезисы, уголь крошился под нажимом. — Пункт первый. Промышленность. Мы восстанавливаем их мануфактуры, ставим заводы, даем станки. Выглядит как благотворительность. Тем не менее, взамен мы берем исключительную монополию на строительство и эксплуатацию железнодорожной сети.
Развернув на столе карту Европы, испещренную пометками, я провел углем жирную черту, рассекающую континент.
— Взгляни сюда, Светлейший. Это — «Стальной хребет». Париж, Антверпен. Далее ветка уйдет на Берлин, Варшаву и замкнется на Петербурге. Единая артерия, по которой потечет кровь экономики — товары, сырье, золото. Тот, кто держит руку на пульсе этой вены, держит за глотку весь континент. Любой груз или полк солдат — все пойдет по нашим рельсам и по нашему расписанию.
Глаза Меншикова загорелись тем особенным алчным огнем, который появлялся у него при виде хорошей добычи. Он мгновенно оценил масштаб.
— Второе — таможня, — продолжил я, загибая палец, перепачканный сажей. — Статус наибольшего благоприятствования для наших купцов. Французские порты, колонии, рынки — везде пропускают наших купцов. Пошлины? Отменяем. Наша «компания» должна подмять под себя весь маршрут.
— И третье. Самое сладкое. Технологии. Все новые производства — совместные предприятия. Контрольный пакет — пятьдесят она доля из ста — в руках русской казны. Мы строим заводы на их земле, их руками, но принадлежать они будут нам. Фактически мы создаем государство в государстве.
Меншиков молчал, переваривая услышанное. То, что я предлагал, выходило за рамки обычного союзного договора. Это был экономический аншлюс, изящная удавка, сплетенная из параграфов и цифр.
— Он подпишет такое? — наконец выдавил Александр Данилович, глядя на карту.
— У него есть выбор? — я отбросил уголек и вытер руки тряпкой. — Без наших Катрин и наших технологий, король — просто самозванец. Он подпишет. Особенно если этот ультиматум ему принесет русский воин, исполняющий последнюю волю погибшего друга.
Светлейший расплылся в улыбке. Актерский талант в нем пропадал великий. Он сгреб бумаги со стола, и выражение его лица мгновенно сменилось на скорбно-торжественное.
— Пойду, обрадую Государя. Твое… завещание придется ему по вкусу.
Остаток дня прошел в томительном ожидании. Я сидел в шатре, прислушиваясь к звукам снаружи, и представлял сцену в ставке. Петр, облаченный в скромный преображенский мундир, без регалий, должен был играть роль безутешного мстителя. Речь о «последней воле», о вечном братстве народов, скрепленном кровью «павшего героя»… Де Торси, придавленный чувством вины — ведь трагедия разыгралась на его земле, — не имел морального права торговаться.
Когда вечером Меншиков вернулся, по его сияющему виду все стало ясно без слов. Контракт века был заключен. Глядя на догорающую свечу, я понимал: одним росчерком пера мы перекроили карту Европы радикальнее, чем десятком выигранных сражений.
Конечно, французы не идиоты. Со временем, оправившись, они попытаются вырваться из этих объятий. Но к тому моменту, когда они осознают суть ловушки, будет поздно. Мы посадим их на иглу наших технологий, опутаем паутиной железных дорог и стандартов. Главное сейчас — запустить этот механизм, проложить «шелковый путь» нового времени. А там история пойдет уже по другой колее. По нашей колее.
Смахнув со стола лишние свитки, я развернул чертежи «Змея Горыныча». Пергамент, придавленный по углам тяжелыми медными подсвечниками, тихо зашуршал, словно предвкушая работу. С топливом вопрос был закрыт, стабилизация в полете тоже больше не вызывала бессонницы. Боевая часть, начиненная гремучей смесью, ждала своего часа. Оставался последний, связующий элемент мозаики — пусковая установка. Механическое сердце, призванное превратить разрозненную кучу ракет в единую систему подавления.
В голове уже сложился образ: пакет из шестнадцати рельсовых направляющих, задранных в небо, способный одним огненным выдохом выжечь гектар вражеской пехоты. Задача казалась тривиальной, чисто слесарной — обеспечить надежный старт.
Уголь, скрипя по шероховатой бумаге, быстро набросал эскиз. Единый, массивный рычаг, соединенный тягами с шестнадцатью подпружиненными бойками. Схема простая. Дернул ручку — тяги сыграли, пружины разжались, и шестнадцать молоточков одновременно ударили по капсюлям. Грохот, дым, победа. Надежно и грубо. Я уже было потянулся за новым листом, чтобы детализировать узлы крепления, как рука замерла в воздухе.
Остановила меня интуиция — неприятное чувство «инженерного зуда», подсказывающее, что в красивой теории кроется фундаментальный изъян. Отложив уголь, я прикрыл глаза, заставляя воображение прокрутить работу механизма в динамике.
Воображение «нарисовало» картинку залпа: шестнадцать пороховых двигателей, воспламеняющихся в единый миг. Струи раскаленных газов, вырываясь из сопел под чудовищным давлением, мгновенно превращали пространство позади установки в кипящий ад. Возникающая зона турбулентности неизбежно начинала жить своей жизнью. Газовые потоки, расположенные слишком близко, неизбежно начнут взаимодействовать, сталкиваться, порождая непредсказуемые вихри и перепады давления.
Ракеты, еще не успевшие набрать маршевую скорость и стабилизироваться вращением, окажутся в эпицентре аэродинамического хаоса. Они начнут «расталкивать» друг друга, сбиваться с курса, кувыркаться в воздухе. Вместо смертоносного веера, накрывающего цель по площади, я получу неуправляемый фейерверк. Снаряды пойдут в молоко, зароются носами в грунт перед пусковой, а при худшем раскладе — ударят по своим же позициям. Вместо грозного оружия я рисковал получить дорогую, смертельно опасную шутиху, способную похоронить расчет вместе с надеждами на победу.
Вскочив с табурета, я нервно зашагал по тесному пространству шатра, сшибая плечами подвешенные пучки трав. Злость на собственную близорукость жгла изнутри. Как можно было упустить газодинамику плотного пакета? Попытки решить проблему «в лоб» рассыпались одна за другой. Разнести направляющие шире? Установка превратится в монструозную конструкцию, которую ни одна лошадь не сдвинет, а шасси «Бурлака» просто рассыплется. Поставить газоотводные щитки? Слишком сложно в изготовлении, слишком тяжело, да и металл прогорит после пары залпов.
Тупик. Изящная идея разбивалась о грубую физику реального мира.
Я мерил шагами земляной пол, бормоча проклятия, пока взгляд бессмысленно скользил по пляшущим теням на брезенте. Спасение пришло из полузабытых детских воспоминаний. В ушах, заглушая тишину шатра, зазвучал специфический, ни на что не похожий вой. Гвардейский миномет. «Катюша».
Нарастающий, леденящий душу скрежет: «Вжжжжж-вжжжжж-вжжжжж…».
Они не стартовали залпом! Ракеты сходили с направляющих каскадом, с крошечной, в доли секунды, задержкой. Одна за другой, словно костяшки домино. В детстве я считал это художественным эффектом, кинематографической условностью. Теперь же передо мной раскрылась вся гениальная простота инженерного замысла.
Этот микроскопический интервал — ключ ко всему. Он давал время газовому облаку предыдущей ракеты рассеяться, освобождая дорогу следующей. Каждый снаряд уходил в «чистое» небо, не испытывая возмущений от соседа.
Вот оно, преимущество попаданца. Мне не нужно изобретать велосипед годами, набивая шишки и хороня испытателей. Я знаю конечный результат, мне нужно лишь восстановить путь к нему, используя примитивные инструменты восемнадцатого века. К тому же, последовательный пуск решал еще одну критическую проблему — нагрузку на шасси. Вместо одного чудовищного удара отдачи, способного переломить оси телеги, конструкция примет серию коротких, вполне переносимых толчков.
Скомканный чертеж одновременного спуска полетел в угол, к грязным сапогам. Я снова склонился над столом, лихорадочно соображая, как реализовать этот принцип здесь и сейчас. Никакой электроники, никаких реле времени. Только чистая механика.
Вал с кулачками? Если вращать его вручную — дрогнет рука солдата, собьется темп. Нужна автоматика. Взгляд упал на карманные часы. Анкерный механизм. Храповик. Зубчатое колесо и «собачка», позволяющая пружине разворачиваться дозированно, щелчок за щелчком.
Уголь вновь заплясал по бумаге, рождая новый механизм. Единый рычаг теперь не бил по капсюлям, а взводил мощную спиральную пружину — благо, часовых дел мастера в Европе есть отменные. Высвобождаясь, пружина начинала вращать вал с единственным кулачком-эксцентриком. И этот кулачок, совершая оборот за оборотом, последовательно нажимал на спусковые крючки каждого из шестнадцати стволов.
А чтобы вал не раскрутился мгновенно, превратив стрельбу в хаос, на ось я насадил простейший центробежный регулятор с раздвижными грузиками — прообраз того, что позже прославит Уатта. Меняешь вес грузиков — меняешь интервал между выстрелами.
Элегантно и надежно. А, что самое главное, ремонтопригодно в любой полковой кузнице.
Отложив источившийся огрызок угля, я потянулся, разгоняя застоявшуюся кровь. Руки по локоть были в черной пыли, словно у кочегара, огарок свечи чадил, наполняя выстывший шатер запахом горелого сала, зато физический дискомфорт сейчас не имел никакого значения. На столе лежал готовый проект. Решение, найденное на стыке эпох: знания будущего, воплощенные в железе и дереве прошлого.
С рассветом лагерь онемел. Привычная какофония — лязг металла, ржание лошадей, перебранки каптенармусов — растворилась. По личному приказу государя все работы встали. Армия прощалась со своим генералом.
Втиснутый в заднюю шеренгу Преображенского полка, зажатый между локтями двух рослых гренадеров, я идеально сливался с серой массой. Никому и дела не было до сутулого толмача Гришки — «пустого места» из свиты Светлейшего. Меншиков сработал на совесть: облезлый парик, обильно присыпанный дешевой пудрой, и заношенный, пахнущий плесенью плащ превращали меня в невидимку. Иронично до дрожи: стоять зрителем в партере на собственной панихиде.
Центр плаца занимал наскоро сколоченный катафалк. На нем возвышался гроб, обитый черным бархатом. Пустой, разумеется, но от этого не менее зловещий. На крышке сиротливо лежали моя шпага и какая-то треуголка со сбитым плюмажем — единственные «тела», удостоившиеся погребения. Вокруг замерло живое каре: русские, французы, швейцарцы. Знамена клонились к земле, барабаны, обтянутые черным крепом, молчали.
Я скользил взглядом по лицам гвардейцев, с кем месил грязь на маршах и кого вытаскивал из огненных мешков. Сейчас они напоминали статуи. У самого гроба застыл Нартов. Живое, подвижное лицо механика превратилось в серую, безжизненную маску. В его глазах, устремленных на бархатную крышку, читалась такая бездна вины, что у меня внутри что-то оборвалось. Да что ж такое…
Скрип тяжелых ботфортов разрезал тишину. К катафалку приближался Петр. Никакого золота и лент — простой зеленый мундир преображенца, запыленный, скромный. Остановившись у гроба, он долго молчал, гипнотизируя взглядом лежащее оружие.
Первые слова царя прозвучали шепотом, но в тишине площади этот хриплый баритон услышали все.
— Красиво брехать не обучен, — Петр говорил, глядя в пустоту над головами солдат. — Не учили. Строить умею. Корабли водить умею. Воевать… — его пальцы сжали эфес моей шпаги. — И он умел. Лучше многих.
Он резко вскинул голову, обводя строй горящим взглядом.
— Донесли мне, что погиб он как герой. Спасти из пора хотел самого Дофина. Брехня. Не был он героем. Инженером он был. Другом моим был.
Слово «друг» он выплюнул с таким надрывом, что по спине пробежал мороз. Актерская игра перешла в ту плоскость, где ложь становится правдой.
— Убили его, — голос Петра набирал мощь, раскатываясь над плацем подобно грому. — Убили подло. В спину. Те, кто боится не штыка нашего, а ума нашего. Убили тем, что натравили против нас Дофина. Иначе и не было бы всего этого.
Петр махнул головой в сторону пепелищ Версаля. Выпрямившись во весь свой гигантский рост, он схватил шпагу. Сталь свистнула, рассекая воздух.
— Клянусь здесь, над гробом брата моего! — рев царя заставил вздрогнуть даже бывалых ветеранов. — Найду иуд. Всю Европу вверх дном переверну, но достану тех, кто Дофина одурманил и тем самым моего брата Смирнова убил. И заплатят они. Кровью своей заплатят!
С размаху он вонзил клинок в деревянную крышку гроба. Шпага вошла глубоко, вибрируя, как живая.
— За генерала Смирнова!
Ответный рев тысяч глоток будто качнул небо.
Стоя в этой беснующейся толпе, я чувствовал себя манипулятором, дергающим за нитки живых людей. И все же рассудок фиксировал, что это было необходимо. Жертва фигуры ради выигрыша партии.
Петр вдруг осекся, закрыл лицо широкой ладонью, и его могучие плечи заходили ходуном. По рядам прокатился сочувственный вздох — армия видела императора, раздавленного горем.
Меня же пробил холодный пот. Я слишком хорошо знал эти конвульсии!
Царь не рыдал, он давился смехом. Абсурдность ситуации, комизм похорон живого человека накрыли его с головой. Этот великий скоморох балансировал на грани провала. Еще секунда — и вместо скорби площадь услышит гомерический хохот, и тогда конец всей этой политике.
Но он справился. Опустив руку, Петр вновь явил миру лицо грозного мстителя.
Я выдохнул. Грандиозный спектакль, срежиссированный на костях моей прошлой жизни, удался.
Сумерки накрыли лагерь душным покрывалом. Напряжение дня сменилось оцепенением. В главном шатре, превращенном волей государя в поминальную залу, собрались избранные — верхушка командования, ближний круг и офицеры. И мне нашлось место, меншиковский толмач же — его свита.
Десятки толстых свечей чадили, отбрасывая на стены уродливые тени. Разговоры велись вполголоса, кубки поднимались молча, словно любой громкий звук мог оскорбить память «усопшего».
Мое место, согласно легенде о «толмаче Гришке», находилось у входа, среди столов для младших адъютантов и порученцев. Ушаков сработал чисто: никто из вельмож не удостаивал вниманием сутулую фигуру в дешевом камзоле. Неподалеку нависал глыбой Орлов, исполняющий роль негласного цербера. Рядом примостился Андрей Иванович Остерман — молодой вестфалец, чье включение в свиту было моей личной блажью.
За главным столом беседа текла вяло, спотыкаясь о неловкие паузы. Обсуждали депешу, доставленную взмыленным гонцом еще пополудни: «Крестовый поход» отменен официально. Папа Римский, проявив чудеса гибкости, отозвал свою буллу.
— Добились своего, ироды, — тяжелый серебряный кубок с грохотом врезался в дубовую столешницу, оставив на дереве глубокую вмятину. Темное вино выплеснулось. Лицо Петра исказилось. — Убили Петруху — и в кусты. Полагают, что дело сделано. Победили.
— Не просто полагают, мин херц, а уже, чай, бочки выкатывают, — подлил масла в огонь Меншиков, развалившийся в кресле с видом оскорбленной добродетели. — В Лондоне сейчас наверное салюты небо коптят. Мыслят так: без него мы — как без рук. Что ты теперь, государь, словно медведь, которому зубы выбили, порычишь тут во Франции, да и поползешь в свою берлогу раны лизать.
— Мы им устроим пляски, — процедил Пётр. — Такие пляски, что земля под ногами гореть будет. На их же костях станцуем.
Несмотря на браваду, в интонациях царя сквозила растерянность. Они привыкли опираться на мои решения, на мои «чудеса». А теперь, когда чудотворец официально мертв и сидит в двух шагах в драном парике, они напоминали слепых котят.
— Европа пребывает в иллюзии триумфа, — послышался тихий голос с характерным вестфальским акцентом.
Андрей Иванович Остерман, будущий вице-канцлер, а ныне скромный секретарь, вертел в тонких пальцах оловянную кружку. Хмель уже коснулся его рассудка, сняв привычные оковы осторожности, однако мыслил немец по-прежнему ясно. Говорил он формально Орлову, но его взгляд сверлил пространство.
— Они убеждены, что, устранив фигуру генерала Смирнова, выиграли. Что русский царь, увязнув во французском наследстве, потерял темп, ослаб, выпустил вожжи. Они пьют за победу, а я… — он сделал большой глоток, поморщившись от кислятины, — … я почему-то вижу наше поражение.
Орлов, до этого мрачно изучавший дно своей кружки, медленно повернул голову. Его бычий взгляд уперся в щуплого немца.
— Это с чего ж поражение, немец? — пророкотал он, набычившись. — Париж под нами. Французы нам в рот смотрят. Враг драпает, только пятки сверкают.
— Париж наш, бесспорно, — кивнул Остерман, не отводя глаз. — Но какова цена? Мы потеряли нечто важное, чем одного человека. Мы потеряли инерцию. Пока здесь будут делить должности и короновать нового монарха Вена и Лондон сделают то, чего не могли добиться пушками. Они выиграли время — самый ценный ресурс войны.
Я слушал молодого немца и понимал насколько он прав. Этот человек, сидящий рядом со мной, зрил в самый корень, озвучивая мои собственные, самые темные страхи.