Тишина. Почти осязаемая. Она накрыла меня впервые за долгие месяцы. Не звенящая пауза между залпами и не нервное затишье перед штурмом, а настоящий покой. Сквозь шатер, затерянный в бесконечном обозе Меншикова, просачивался приглушенный шум лагеря: далекое ржание, перекличка караульных, треск сырых дров. Внутри же царило уединение. Невероятное, драгоценное одиночество.
На грубо сколоченном столе, в пляшущем свете оплывшей свечи, белели листы бумаги. Ссутулившись на походном табурете, я смаковал почти забытое, пьянящее чувство. Свобода. Пламя свечи танцевало, отбрасывая на стену причудливо изгибающуюся тень моей руки. Мелочи. Простые, обыденные детали, на которые у генерала Смирнова никогда не хватало времени. Зато у безымянного толмача Гришки его было в избытке.
С плеч свалился чудовищный пресс ответственности. Фураж, боезапас, предательство союзников, риск угробить людей одним неудачным маневром — всё осталось в другой жизни. Генерал Смирнов сгорел в Версале. А Гришка никому и ничего не был должен.
Освобожденный от тактических схем и политической грызни, мозг заработал на полную мощность, словно механизм, наконец-то получивший качественную смазку. Я — инженер. Я вернулся к ремеслу.
Первые пару часов я просто существовал. Впитывал тишину, анонимность, покой. Затем руки сами потянулись к делу. Уголек да стопка дрянной бумаги, выпрошенная у меншиковского писаря, — вот и весь арсенал. Но мне хватало.
Начал с наболевшего. С «Бурлака». Воспоминания о том, как внутренности превращались в отбивную на бургундских проселках, заставили уголь скрипеть по листу. Нужна модернизация. Подвеска, рессоры. На бумаге ложились пакеты из стальных листов, просчитывалась упругость, намечались точки крепления к раме. Работа несложная, почти медитативная. Следом пошли «Шквалы». Мысленно прогоняя процесс сборки, я искал узкие места, тормозящие серию. Я чертил, зачеркивал, снова чертил, с головой ныряя в уютный мир допусков и посадок.
Однако все это отдавало пресностью. Работа ремонтника, наладчика. Эволюция вместо революции. Душа, изголодавшаяся по настоящему творчеству, требовала иного масштаба. Отложив уголь, я откинулся на шаткий табурет и прикрыл глаза.
В голове всплыла картина ночного Парижа с высоты башни Сен-Жак. Черная бездна неба и плывущие в ней левиафаны — мои «Катрины». А внизу распускаются огненные цветы — беззвучные, ослепительные вспышки термобарических взрывов, стирающие кварталы в пыль. Оружие абсолютного, почти божественного могущества. Но, увы, неуправляемое. Раб ветра, высоты и слепого случая.
Сцена сменилась. Штурм Версаля. Я снова ощутил вибрацию брони и рев двигателей. Мои «Бурлаки», прущие напролом через ухоженный парк; огромные, колеса, с хрустом перемалывающие изящные французские пушки. Мобильная, бронированная, вездеходная платформа. Сила, способная доставить возмездие в любую точку поля боя. Но сила подслеповатая, толком не вооруженная.
Мобильная платформа. И мощное оружие площадного поражения.
Две концепции, существовавшие параллельно, рванулись навстречу друг другу. Наложились, высекли искру, и в точке пересечения родилось нечто третье. Чудовищное и идеальное.
Пальцы заставили уголь летать по бумаге — охота за ускользающим видением. Сначала шасси. Взять базу «Бурлака», но безжалостно срезать жир: долой тяжелую капсулу, к черту лишнюю броню. Оставить только двигатель, ходовую и кабину. Получался быстрый, маневренный тягач. А на месте отсека…
Рука замерла. Пушка? Банально. Мортира? Медленно. Гаубица? Слишком сложная баллистика для быстрой стрельбы.
И тут перед глазами снова вспыхнули огненные росчерки над Парижем. А еще всплыли воспоминания по обрушению лавины.
Ракеты. Неуправляемые, примитивные, но… их было много. Десятки.
Что, если?..
Уголь крошился, оставляя жирные, ломаные линии. Пакет направляющих на поворотной турели. Двенадцать… нет, больше. Открытые рельсы, похожие на гигантскую флейту Пана, устремленную в зенит.
Отстранившись от грубого, сделанного в лихорадке наброска, я ощутил озноб. «Катюша». Прабабушка легендарной машины. Здесь, на грязном листе, в сыром шатре посреди враждебной страны, рождалось оружие, которому предстояло переписать правила войны на столетия вперед. Аргумент, делающий бессмысленными и звездчатые бастионы Вобана, и линейные построения Фридриха. Оружие богов войны.
Имя пришло сразу. Родное, страшное, сказочное. Чтобы у врага стыла кровь и подгибались колени. «Змей Горыныч». За многоголовый огненный выдох, за способность выжигать гектары земли одним залпом.
Идея была убийственно простой. Но дьявол, как водится, скалился из деталей. Эйфория озарения схлынула, уступив место анализу. Передо мной тут же выросла стена проблем, каждая из которых для восемнадцатого века казалась непреодолимой. Тупой «копипаст» из будущего здесь не сработает. Придется изобретать заново, адаптировать, искать обходные пути, опираясь лишь на то, что есть под рукой: примитивную металлургию, кустарную химию и собственную изворотливость.
И это было именно то, чего жаждал мой мозг. Вызов. Настоящий инженерный вызов, от которого кровь быстрее разгоняется по жилам. Я снова был в своей стихии.
Работа проглотила меня целиком. Внешний мир сжался до размеров столешницы, перестал существовать. Крики офицеров, ржание коней, далекий шум — всё превратилось в фон для бешеной гонки мысли. «Горыныч» был мысленно разобран на узлы, словно сложный часовой механизм, и каждая деталь подверглась безжалостной вивисекции в поисках слабых мест.
Первое и главное — сам снаряд. Шайтан-труба, по сути, оставалась петардой-переростком. Нестабильная, неуправляемая дура, летящая по воле случая. Для прицельного залпового огня требовался унифицированный, надежный, предсказуемый реактивный снаряд.
Начал с хвоста. Со стабилизации. Рука привычно набросала классику: четыре тонких стальных «пера». Красиво, аэродинамично и… абсолютно нетехнологично. Воображение тут же подсунуло картину: сотни мастеров в кузнях Игнатовского вручную выковывают стабилизаторы, пытаясь на глазок выдержать угол и вес. Результат предсказуем — чудовищный разброс. Малейший перекос, лишний грамм металла, и ракета уйдет в сторону, накрыв свои же полки. Эскиз полетел в утиль, перечеркнутый жирным крестом. Тупик.
Требовался иной принцип. И лежал он на поверхности. Пуля. Нарезной свинец летит стабильно благодаря вращению, гироскопическому эффекту. Значит, ракету нужно закрутить. Нарезать ствол невозможно — у нас открытая направляющая. Следовательно, вращение обязан обеспечить сам двигатель.
Уголь крошился о грубую бумагу, но чертеж не давался. Турбинка с косыми лопатками в сопле? Сложно, ненадежно, прогорит в первую секунду. Еще одна бредовая идея, за ней другая. Листы летели на пол, уголь ломался в пальцах от злости. Решение требовалось простое, дубовое, под стать нашим возможностям.
На бумаге появилось донце ракеты. Вместо одного центрального сопла — веер мелких дюз по кругу, просверленных под углом.
Да! Вот оно. Вырываясь из них, пороховые газы создадут реактивный момент, раскручивая ракету вокруг оси еще на старте. Просто, изящно и, главное, технологично. Просверлить несколько дырок в чугунной болванке куда проще, чем клепать идеально ровное оперение. Я едва сдержал восторженный хохот.
Теперь — топливо. Обычный дымный порох отправлялся в отставку: слишком быстрое, взрывообразное горение. Он дает короткий пинок, тогда как мне нужна ровная, долгая, стабильная тяга. В памяти всплыли бесконечные ночи в лаборатории Игнатовского. Бездымный порох. Нитроцеллюлоза. Ключ был здесь. Уголь снова заметался по листу, выстраивая формулы. Смесь пироксилина, стабилизаторов против саморазложения и флегматизаторов для замедления реакции. И не просто смешать, а превратить в твердотопливную шашку. Перед глазами уже вставал техпроцесс: желатинизация растворителями, затем — прессование под чудовищным давлением в калиброванные цилиндры. Стержни с продольным каналом по центру для увеличения площади горения. Сложно, потребует новых прессов и жесткого контроля, но решаемо.
И, наконец, боевая часть. Обычного фугаса мало. Требовались осколки — максимально плотное поле поражения. Так родилась концепция корпуса с «рубашкой». Внешняя оболочка — тонкостенная стальная труба. Внутри — вторая, чугунная, с глубокими насечками, заложенными еще при отливке. При детонации эта «рубашка» превратится в шрапнель, разлетаясь на сотни убойных фрагментов.
Снаряд готов. По крайней мере, на бумаге. Очередь за пусковой установкой.
Здесь задача выглядела проще. «Бурлак» — идеальная платформа, осталось решить вопрос старта. Простые трубы, по аналогии с китайскими фейерверками, отметались сразу: риск заклинивания снаряда грозил подрывом всей машины. Выбор пал на открытые рельсовые направляющие. Два параллельных стальных уголка образуют ложе, снаряд лежит на них, как на полозьях, и сходит свободно. Это радикально упрощало и производство, и перезарядку в полевой грязи.
Дальше — наведение. Как заставить пакет из шестнадцати «рельсов» смотреть в одну точку? Набросал грубый, но эффективный механизм на основе двух винтовых передач. Одна отвечает за вертикаль, другая вращает платформу по горизонту. Без сервоприводов, зато с угломером и таблицами стрельб точность будет приемлемой.
Финальный аккорд — система залпа. Поджечь шестнадцать ракет одновременно фитилями? Лотерея. Разброс во времени горения превратит залп в беспорядочный пшик. Решение есть. Капсюль. Ударный состав. На схеме вырос единый рычаг, который через систему тяг и коромысел, словно пальцы пианиста, приводит в действие подпружиненные бойки. Рывок — и шестнадцать молоточков одновременно бьют по капсюлям. Залп! А добавив храповик, можно стрелять и сериями, и одиночными.
Оторвавшись от бумаги, я огляделся. Руки черные от угля, спина одеревенела, в шатре выстыл воздух — свеча догорала, захлебываясь воском. Но ни холода, ни усталости не было. Процесс поглотил все. Война, интриги, собственная «смерть» стали чем-то далеким и несущественным. Остались только я, исчерканная бумага и холодная, чистая красота инженерной мысли, преобразующей хаос в гармонию.
Инженерный транс оборвали грубо. Полог отлетел в сторону, впуская промозглую сырость и Меншикова, от которого за версту разило дорогим вином, табаком и большой политикой.
— А вот ты где, усопший! — Светлейший прогремел басом так, что пламя свечи метнулось в сторону. — Зарылся, как крот. А там, снаружи, история вершится!
Единственный свободный ящик жалобно скрипнул, принимая на себя вес герцога Ижорского. Меншиков по-хозяйски оглядел чертежи:
— Всё колдуешь, чернокнижник? Новые адовы машины сочиняешь?
— Мысли в порядок привожу, Александр Данилович, — буркнул я, незаметно сдвигая лист поверх самого откровенного эскиза «Горыныча». — Что в миру?
— А в миру, Петр Алексеевич, всё как по нотам! — Меншиков сиял. Попав в родную стихию — в эпицентр интриг и дележа власти, — он расцвел. — Во-первых, пожар потушили. Дворец подкоптили знатно, но стены стоят. Государь занял покои самого Людовика. Говорят, дрыхнет на его кровати прямо в ботфортах. Французы в культурном шоке.
Он хохотнул, откупоривая принесенную флягу.
— Во-вторых, армию из города вывели в предместья. Парижане выдохнули. А то наши орлы уже начали девок щупать да по винным погребам инспекции проводить. — Вино густо плеснуло в походный кубок. — Но самое сладкое — это попы. Вчера имел с ними душевную беседу. Явились сами, всем синодом, кардинал во главе. Бледные, трясутся, в глаза заглядывают. Я-то ждал торга, упрямства, а они — шелковые.
Меншиков сделал театральную паузу, смакуя момент.
— Три аргумента их добили. Первое: твоя «смерть». Ты им костью в горле был, главным еретиком. Нет еретика — можно и мировую подписывать. Второе: Государь прозрачно намекнул, что в память о любимом друге сотрет Париж в пыль, если они заартачатся. Ну и третье… Пока мы беседовали, Черкасский устроил им «знамение». Три «Катрины» битый час висели над Нотр-Дамом. В полной тишине. Кардинала едва кондратий не хватил.
Кубок с грохотом опустился на стол.
— Итог: «священная война» сдулась. Готовим коронацию нашего Жана. Всё как по маслу.
Договорить он не успел. Брезент входа бесшумно качнулся, и в шатер тенью скользнул Ушаков. Лицо непроницаемое, в руках — тонкая папка.
— Что там, Андрей Иванович? — Меншиков нахмурился.
— Решение проблемы, ваше сиятельство. — Голос Ушакова, как всегда, напоминал шелест сухих листьев. — Доклад по свидетелям.
Я напрягся. Речь шла о французах, захваченных Орловым. Ушаков раскрыл папку.
— Минувшей ночью, — начал он монотонно, — весь контингент пленных, удерживаемый группой Орлова, скоропостижно скончался.
Брови Меншикова поползли вверх.
— Как это — скончались? Все разом? С чего бы?
— Острое пищевое отравление, — не моргнув, отрапортовал глава Тайной канцелярии.
— Что⁈ — Табурет с грохотом отлетел в сторону. Я вскочил, нависая над столом. — Какого, к дьяволу, отравления⁈ Был приказ: изолировать! Не трогать!
Ушаков даже не шелохнулся. Бесцветные глаза смотрели сквозь меня, не выражая ни вины, ни сожаления. Только холодный, стерильный функционализм.
— Они владели критически важными сведениями. Они видели бойню в Версале. И они видели вас живым. Оставлять их — значит, подложить тлеющий фитиль под пороховой погреб. Мертвые молчат надежнее.
Ярость накатила горячей волной. Не ожидал я такого, не ожидал…
— Ты кто такой, чтобы ревизировать мои приказы⁈ — рявкнул я. — Это мои пленные! Мои! По законам войны они находились под моим протекторатом!
— Вы мертвы, генерал, — парировал он со спокойствием могильщика. — Я счел уровень риска неприемлемым.
— Риск⁈ — Я шагнул к нему, сжимая кулаки, но путь преградил Меншиков.
— Тихо, Петр, тихо. — Герцог уперся ладонью мне в грудь, сдерживая напор. — Остынь.
Я грубо оттолкнул его руку.
— Я собирался их допросить! Вытянуть заказчика! Капитан Д'Эссо… он был ключом ко всей схеме!
— Капитан Д'Эссо жив, — так же невозмутимо сообщил Ушаков. — Ценный носитель. Единственный козырь. Сейчас он изолирован. Под моим личным контролем. Остальные являлись лишними.
От его спокойствия по спине пополз ледяной озноб. Ушаков действовал в рамках своей, людоедской логики. Я сам создал этого монстра, сам прописал ему алгоритмы. И теперь машина работала.
Заставив себя выдохнуть, я заговорил.
— Андрей Иванович. Заруби себе на носу. Ты — инструмент. А музыкант здесь я. Еще один акт самодеятельности — и я спишу тебя. Любые решения по ликвидации теперь визируются только мной. Ты меня услышал?
Секунду он изучал меня своим рыбьим взглядом. Затем едва заметно кивнул.
— Услышал.
Ушаков развернулся на каблуках и растворился в сумерках так же бесшумно, как и появился.
Ноги подкосились, и я тяжело опустился на ящик, обхватив голову руками. Я хотел создать контролируемый хаос, а получил систему, которая начинала жить по собственным жестоким законам. И, черт возьми, это пугало.
Визитеры исчезли, оставив меня наедине с новостями.
Запущенная мной политическая машина набрала обороты и теперь молотила. Де Торси, превращаясь из марионетки в самостоятельную фигуру, готовил поход на Реймс — к источнику божественной легитимности и священному елею. Пётр, виртуозно исполняя партию скорбящего, но могущественного союзника, утверждался в роли серого кардинала Европы. План работал. Однако триумф горчил. На душе осел осадок.
Ушаков. Без приказа, по собственной инициативе, руководствуясь стерильной, извращенной логикой госбезопасности. Вместо изоляции — ликвидация. Вместо сохранения свидетелей — списание в утиль, за исключением единственного, ключевого актива. И самое страшное — он был прав. Жестоко, бесчеловечно, но с точки зрения сохранения тайны — математически верно. Мертвые не болтают.
Я сам сконструировал этого цепного пса, сам выдрессировал и спустил с поводка. Глупо теперь сетовать, что волкодав перегрыз глотку не по команде, а повинуясь инстинкту охраны территории.
Выбравшись из шатра, я с жадностью глотнул сырого воздуха. Утро быстро вымывало из головы остатки ночного кошмара. Лагерь уже сменил ритм. Осадное напряжение и липкий страх растворились без следа, уступив место деловитой армейской рутине. Французы, присягнувшие «королю Жану», остервенело драили мундиры и начищали амуницию перед броском на Реймс. Мои преображенцы, вальяжные, как и положено хозяевам положения, несли караулы, лениво переругиваясь с местными маркитантками. Все были при деле. Все, кроме меня.
Отойдя от штаба, я бросил взгляд на Версаль. Почерневший, изувеченный пожаром остов больше не внушал трепета. Не дворец, не символ величия — просто объект. Грандиозная инженерная задача.
Взгляд уперся в рухнувшую кровлю. Никакой трагедии — чистая проблема сопромата. Мозг, изголодавшийся по конструктиву, мгновенно вцепился в задачу. Деревянные стропила, обожаемые местными мастерами? Чушь. Сгорят при следующем же бунте, как спички. Нужны металлические фермы. Легкие, прочные, негорючие. В воображении уже выстраивалась схема креплений, подбиралось сечение профиля, прорабатывалась логистика доставки из Игнатовского. А может, развернуть прокат прямо здесь, под боком у Лувра?
Ниже, в парке, превращенном тысячами сапог в грязное месиво, умирала знаменитая система фонтанов. Но за разрухой проступала возможность. Их насосы, приводимые в движение лошадьми и водяными колесами, — верх примитивизма и чудовищной неэффективности. Заменить. Поставить компактные паровые машины высокого давления. Вспомнилось обещание, данное Петру перед штурмом: Петергоф. Каскады, бьющие выше колоколен. Да, это будет грандиозно.
Внутри словно перещелкнуло реле. Генерал Смирнов — стратег, убийца, интриган — устало отступил в тень. На авансцену вышел инженер. Созидатель. Я наконец-то вернулся к сути. Забытое, пьянящее чувство: думать не о том, как эффективно утилизировать живую силу противника, а о том, как создать нечто полезное, красивое и долговечное.
Мысли сменили вектор. Война ушла, уступив место дому. Игнатовское. Господи, как же не хватало этого запаха — смеси раскаленного металла, угольной пыли и машинного масла, въевшейся в стены, в одежду, в поры кожи. Не хватало гула цехов, ритмичного грохота парового молота, звучащего слаще любой итальянской оперы.
Тянуло домой. Не к государству с его гербами, не к царю, а к земле. Туда, где по утрам орут петухи, а воздух пахнет банным дымом, а не парижской гарью. Раньше я посмеивался над эмигрантами, тоскующими по березкам, считал это иррациональной блажью. Теперь дошло. Чужая, вылощенная Европа давила, душила своим культурным слоем. Хотелось прочь из этой кровавой карусели. Я, пришелец из другого века, прикипел к этой дикой, неустроенной, но живой России. Мысль о том, что я могу туда не вернуться, обожгла холодом.
И тут плотину прорвало. Поток идей хлынул, смывая остатки политики. Образы сменяли друг друга с калейдоскопической скоростью. Чертежи. Не наброски на коленке под канонаду, а выстраданные проекты, которые я, как скупой рыцарь, прятал в дальних сундуках памяти «на потом».
«Змей Горыныч» — лишь начало. Грубая, яростная поделка, рожденная необходимостью убивать. А я хотел строить.
Паровоз. Не тот вертикальный уродец на базе «Бурлака», а настоящая машина. На ментальном ватмане проступали идеальные линии. Горизонтальный жаротрубный котел — ради площади нагрева и КПД. Два цилиндра в противофазе — для плавности хода. Кривошипно-шатунный механизм, мощный и изящный, как бедро атлета, передающий усилие на ведущую пару. И, конечно, кулиса Стефенсона для реверса. Я уже видел, как этот черный зверь, изрыгая клубы пара, несется по рельсам через бескрайние снега. Слышал его гудок — басовитый рев индустриальной эры, разрывающий вековую тишину. Этот локомотив понесет меня домой. Он сошьет лоскутное одеяло Империи от Балтики до Урала, превращая недели пути в дни.
Следом — флот. Хватит с нас деревянных лоханок, гниющих и трещащих по швам. Будущее за железом. Длинные, хищные корпуса из клепаных стальных листов. Долой паруса и зависимость от ветра. Только пар и винт. В голове крутились параметры: шаг винта, профиль лопасти, борьба с кавитацией. И броня. Не примитивные плиты поверх досок, а полноценный бронепояс, цитадель, прикрывающая машины и погреба. Для этого нужны новые прокатные станы, способные катать широкий лист. Нужны легированные стали — вязкие, упругие, держащие удар. Нужны верфи-заводы.
Цепочка ассоциаций неслась галопом. От кораблей — к артиллерии. Вместо чугунных монстров — нарезные казнозарядные орудия. Вместо ядер — сигарообразные снаряды с ведущими поясками. Взрыватели, баллистика, химия…
Все бы хорошо, но вот Ушаков…