У благонравных и умных детей черты лица приобретают поразительную прелесть, и вся физиономия получает невыразимую приятность и привлекательность, особенно в то время, когда они сделают что-то доброе, похвальное, или когда рассказывают что-нибудь умное, занимательное.
Дом, милый дом…
Ладно, ни хрена не милый. Я, по правде говоря, вообще помню его весьма смутно, отрывочно.
Вот запахи.
И просто ощущение покоя и тишины. Тепло. Подоконник какой-то. Кот опять же. Кот — это хорошо, но сомневаюсь, что он нас ждёт.
Да и от дома остались обгоревшие стены да крыша. На самом деле странно, что остались. Я вообще думал, что на развалины приедем. А он ничего так, только почерневший, заброшенный.
— Если тебе тяжко, то можно и не идти, — сказал Мишка, глядя на меня с тревогой.
— Да нет, не тяжко. Скорее странно.
Городок этот.
И тихая улочка, убаюканная июльской жарой. Запах… такой вот характерный запах лета на переломе. В нём многие мешаются. Дыма. Сена, копны которого высятся во дворах, готовые убраться под крыши сараев. Навоза. Свежескошенной травы, что вялится и ароматит так, что голова идёт кругом.
Белого налива.
И карамельного, плавящегося сахара.
Варенья варили во дворах и летних кухнях. На плитах, печах или вот просто кострах, над которыми ставили огроменные кастрюли. И поднимались к небу сахарные дымы, растекались по улице, переплетаясь друг с другом. И тяжёлый жаркий воздух дрожал зыбью.
Мамка Савкина тоже варила варенье.
Самолично.
Она почему-то полагала, что кухарка не справится с этим тонким делом, и позволяла ей выполнять разве что подсобную работу. И всё одно ворчала, что не так та делает. Что сперва с яблок надо шкурку снимать, а после уж разделять на части. И нарезать тонкими ломтиками, и укладывать в тазу слоями, каждый слой пересыпая сахаром, но так, чтоб без избытку.
И воду в варенье лить никак нельзя. А кухарка, та тоже ворчала, что ничего-то матушка не понимает и наоборот, если воды не налить, то сахар пригорит, почернеет, и всё варенье выйдет прогорклым.
Как я это помню?
Откуда?
Но помню же. И то, что варить начинали ещё в конце июня. Вишнёвое. Или вот из красной смородины. Из чёрной тоже было неплохое. И матушка как-то однажды задумала сделать княжеское, по журнальному рецепту, обещавшему великолепный вкус. Вот только надо было у каждой ягодки косточки удалить. Гусиным пером. Что-то аж смешно стало. Она сидела, удаляла, ругалась, укладывая в банку ягодку к ягодке, и заливала сахарным сиропом. А ягоды всё равно расползлись кашей и вышел обычный джем.
Я помотал головой, отгоняя чужие воспоминания.
Надеюсь, там, в новом ли мире, в новой ли жизни, но эта женщина будет счастлива. Как и Савка. Удачи им. От чистого сердца.
А я… я толкаю калитку. Забор покосился. И трава во дворе по пояс поднялась. Почти заросла дорожка. А у самой ограды крапива колосится. Странно тоже вот. Не то, что дом сгорел. Это случается и в нынешнем мире явление вполне обыкновенное. Дома-то большей частью деревянные. И топятся печками. А в иных электричества нет, потому керосиновые лампы, свечи и даже лучина — тоже часть обычного бытия.
Так что…
Странно другое. Место ведь хорошее. Участок большой. И соседи мирные. И тут бы его прибрать к рукам, а никто и не позарился. Да и с домом не всё так печально. Чем ближе подхожу, тем яснее, что гореть горел, но не так, чтоб дотла.
— Ты тут жил? — Метелька втиснулся вслед за мной. Калитка на обвисших петлях чуть приоткрылась, да и застряла, зацепившись краем за землю.
— Жил. Только я помню мало… что до болезни было, так почти и вообще не помню.
Опять что-то мутное.
Лавка.
Мячик.
И голос:
— Савушка, не бегай, взопреешь…
Ну да… а дальше вон сад. Яблони имелись и даже груша, которую матушка особо обихаживала. И белила по осени, и подкармливала золой. Груши, помню, та давала небольшие, но много и сладкие до приторности.
Савка любил.
— Эй, — окрик вырвал из воспоминаний. — Вы чего там? А?
Хороший вопрос.
Мы чего тут?
— Доброго дня, — Мишка приподнял кепку, приветствуя толстую женщину в буром платье с закатанными по локти рукавами.
Это…
Как её…
Соседка. Точно, соседка. И я поспешно отвернулся, ссутулился.
— Доброго, доброго, — лицо у женщины было круглым и красным, то ли от жары, то ли само по себе. Седые волосы она убрала под косынку, и хвостом её отирала пот со лба. Глядела она с любопытством.
— Вот, дом думаем прикупить. Сказали, что можно глянуть, — Мишка поднял связку ключей, которую нам выдали в агентстве, заверивши, что эта сделка — именно то, что нам надобно.
И лучшего варианта мы не найдём.
Ну да…
— Это вы зазря, — соседка опёрлась на забор, разделявший участки. — Проклятое место.
— Так уж и проклятое?
Я дёрнул поводок, вытащив Тьму и Призрака. От дома воняло гарью. Этот запах ни осенние дожди не вымыли, ни зимние ветра не выстудили. Намертво он въелся в чёрные, подкопченные стены. Но сами стены вполне крепкие. Оконные провалы заколочены. Дверь перетянута железною полосой, на которой висит замок. Замок свежий, а вот полоса успела покрыться ржавым налётом.
— Как есть проклятое, — соседка широко перекрестилось. — Колдун тут жил.
— Да неужели?
— Не веришь? — выцветшие до белизны брови сошлись над переносицей.
— Скорее любопытно. Нам сказали, что жила женщина с сыном, но он заболел и она уехала. А дом сгорел…
— Так-то оно так, — женщина оглянулась и поманила Мишку. — Да только это не просто…
Дверь поставили уже после пожара. Она выделялась цветом и отсутствием копоти. Под порогом виднелись щели. Их хватило, чтобы Тьма просочилась внутрь. Призрака я отправил за дом. Там, вроде сарай имелся. Тут при каждом доме сарай, и пусть коровы матушка не держала, потому что хлопотно это, но куры были.
— …это ж полюбовница колдуна, спаси, Господи, душу её. Жила с ним во грехе, невенчанная…
Всегда удивляло, откуда соседи узнают подробности о чужой жизни.
— …дитё прижила. Так нет бы в храм снести, батюшке поклониться, чтоб спас душу невинную…
В доме пусто.
В сенях огромный сундук, но крышка треснула. Дальше… комната. Печь, которая половину этой комнаты занимает. Стены в потёках сажи, но каких-то неровных, что ли?
Шкаф.
Стол.
Стулья, но всё сдвинуто к стене, будто обгоревшую эту мебель готовились убрать.
Ковров нет, как и дорожек. И лезет очередное воспоминание, где Савка за дорожку цепляется, падает и громко воет не столько от боли, сколько от обиды. И матушка, охнув, вскакивает, летит к нему, чтобы на руки подхватить. А девку, которую в няньки наняли, ругает…
— Хватит его нянчить, — сухой голос обрывает гневную матушкину тираду. И та лишь крепче прижимает меня…
Савелия.
Чтоб, воспоминания, как понимаю, остаточные, тела, но я-то — не он.
Или всё-таки?
— А ты прекращая реветь, — отец раздражён. И Савелий, чувствуя это, замирает. Слёзы высыхают сами, сменяясь страхом, что сейчас будет хуже.
— Он ведь маленький, — робко говорит матушка, по-прежнему не выпуская Савелия. — Ему больно.
— Что с того? Будет и больнее. Если он не научится терпеть боль и неудобства, то ничего-то из него не выйдет.
Он произносит это уже не зло, устало.
— Этот мир не для слабых. А ты его именно таким и делаешь.
— Я…
— Ты не сможешь защищать его всегда и ото всех. Просто не сможешь. И если он не научится делать это сам…
Он был прав, этот человек, которого Савелий боялся до немоты.
Она не смогла.
А Савелий не научился.
— …да вы что! — Мишкин голос был полон участия. — И что, частенько тут бывал?
— А то, — соседка, кажется, окончательно успокоилась.
Мишку любят.
Не знаю, как у него получается, дар такой, что ли. Он со всеми находит общий язык. И теперь вот слушает тётку превнимательно, кивает даже.
А я…
Тьма осматривает комнату за комнатой. Их в доме всего четыре, но и это много. Обычно тут дома простые — кухонька с земляным полом и дальше уж комната, которую часто делили на две шкафами да ширмой на веревке. И потому в глазах местных Савелий с матушкой жили роскошно.
Я-то вижу, что комнатушки в этом доме махонькие, но ведь свои же. С настоящими стенам. Вот и та, которая считалась Савелия. Сюда влезала лишь кровать, хорошая, железная, да сундук. Стол, за которым Савелий учился, стоял в другой.
Ещё одна — отцовская. И Савелию строго-настрого запрещалось заглядывать туда. Но мы — не он. Мы заглянули.
И снова — разочарование.
Странно, эта комната почти не обгорела. Разве что по обоям расползлись жёлтые пятна следами жара.
Кровать.
Узкая такая.
Стол у окна. Шкаф.
Стол хороший, но его даже не попытались сдвинуть с места. А вот дверцы со шкафа сняли, явно готовясь выносить. И понятно. По местным меркам шкаф роскошный. На резных ножках в виде звериных лап, с высокою короной и медными блестящими ручками.
Замки под ними имеются.
И сделан из дуба. Такой и подарить не стыдно. А если в доме поставить, так ещё и детям со внуками послужит. Так что странно не то, что дверцы сняли. Странно то, что они до сих пор тут стоят.
Как и кровать.
Белья, к слову, нет. И матраца. Одна лишь голая панцирная сетка.
На полках шкафа тоже пустота.
— …и шастает. Днём-то не приходил. Только ночью. И главное, хитро так, тихонечко. У меня на что кобели нюхавые да голосистые, а ни один не взбрехнет. А утром, бывало, выйдешь, он уж во дворе сидит, на лавочке, с кофиём своим.
Тьма остановилась.
Так, если логически думать, то нормальный человек устроил бы тайник в собственной комнате. Это удобно. И внимания точно не привлечёт. Дверь закрыл и вперёд, столы там двигай, стены колупай, упрятывая сейф. Конечно, не уверен, что папенька пошёл бы по простому пути. Но поглядеть надобно.
— …так-то он не дюже приветливый. Ты с ним, бывало, поздороваешься, поклонишься, как с соседом-то. А он в ответку только глянет и так, что у коров молоко прям вовнутрях скисало… да. Потому уж она-то сказала, что он, дескать, из благородных. И значится, не по чину ему с обыкновенными людями ручкаться. Нет, сама-то ничего баба была. Хозяйственная. Спрытная, рухавая такая. Ну, знаете, вроде и не носится, что оглашенная, как невестушка моя, а всё одно везде поспевает.
Тени увидят больше человека. Тьма соглашается и, рассыпавшись туманом, заполняет комнату. А ведь отцу здесь должно было быть сложно.
Тесно.
В особняке Громовых и у слуг помещения побольше были.
— …так-то я к ним не захаживала. А вот она ко мне случалось. То вареньица принесёт, то сыра попробовать. Она у меня молоко брала. У меня-то коровы хорошие, голштинской породы, — сказано это было с немалой гордостью. — И молоко жирнючее! Почти сливки чистые, а не молоко!
Тогда почему?
Дом этот?
Почему именно дом? На окраине, которая сама собой почти село? Можно было снять квартиру в центре. Многие так делают. Чтоб комнат пяток или даже больше. Чтоб обстановка, швейцар у входа. Прислуга.
Денег не хватило?
Хватило бы. Папенька матушке прилично оставил. Значит, не в деньгах дело.
— …и вот она мне сыр помогла сделать. Сказывала, что у матушки ейной тоже хозяйство имелось. Сыры делали. Так-то и я могла, но всё ж не такие. А у ней…
Квартира — это соседи. Не за забором, а буквально за стеной.
Швейцар, мимо которого придётся пробираться, если тебе не нужно лишнее внимание. Да и, полагаю, эксперименты в доме проводить проще. А вот с тем, чтобы купить дом побольше… нет, наверняка, в округе имелись особняки, чтоб нормальные такие, приличествующие статусу дворянина. Но и стоили бы они приличествующе.
Плюс содержание.
Плюс прислуга, которая жила бы на месте, заодно приглядывая и за хозяевами.
— …и угораздило ж её влюбиться. Дуры мы, бабы… ох дуры, — соседка продолжала изливать душу. — Нам бы о себе думать, а мы… она говорила, что родители жениха уж отыскали. Пусть и не знатного, но из своих. А я так скажу, что каждый так и должный, за своих идти.
— Всяк сверчок знай свой шесток? — поддакнул Мишка.
— Вот-вот… а иначе чего? Ни порядку, ни понимания. Иначе тяжко придётся. Вона, сынок мой старшой привёл в дом девку. Из городских. Папенька у ней в чиновниках, маменька — на пианинах учит. Сама-то тощая, одни глазья, и безрукая — страх. На пианине она могёт, но где тут у нас пианина? И с собою притащила сумку одну, ни подушек, ни одеял. Всего приданого — пара книжек, да и те не на нашемском. Я раз глянула, думала, может, хорошее чего, так ни словечка прочитать не сумела. А она смеётся, мол, на латинском это. На кой нам латинский? Так и спрашиваю. А она лишь вздохнёт и носом шмыгает, в слёзы… чуть что, так прямо реветь. По первости каждый день ревела. Ни коровы подоить не способная, ни огорода ополоть. Гусей боится. Петух её клюнул, так аж затряслася…
— Сочувствую.
— Да чего уж тут… чай, невелико умение. Научилася вон. Только суетливая больно, прям аж перед глазами мельтешит, как она носится. Но так-то не злая. И с приданым не беда. Одёжку мы ей справили. И ботинки, и сапожки сафьяновые, и шубу бобрячью, чтоб не мёрзла… худлявая вся. Я уж и так, и этак, и молочка ей поутру налью, и сметанки пожирней, и сальца дам, а всё одно напросвет видать. Ажно перед соседями стыдно было. Небось, Мельтешиха, баба дурная, трепалась, что мы девку голодом морим да работою мучим…
Этот говор не мешал смотреть.
Тьма ощупывала стены и пол, просачиваясь в щели меж досок. Она окутала шкаф. И стол.
И уловила лишь эхо силы.
Знакомой такой силы.
Папенька здесь бывал. Но вот только и бывал. Да, за столом можно писать, фиксируя для вечности премудрые свои мысли. В шкафу хранить банки со зловещим содержимым, но что-то подсказывает, что лежало там бельё да одежда.
Нет, это не то место, в котором он устроил бы лабораторию.
Но проверяем.
И мою комнату.
И матушкину. Последняя близ отцовской. Здесь и стекло уцелело, и обои почти не тронуты огнём, видны крупные розы на зеленом фоне. Ковёр остался. Кровать… и снова воспоминание.
Савкино.
На этой кровати мягко и спокойно. И шорохи под кроватью не страшны. И ничего-то не страшно…
— …хватит тащить его в постель! — отцовский голос разрушает идиллию. — Он уже взрослый! Он мальчишка! А ты делаешь из него…
— Но он боится!
— Побоится и перестанет.
— Это потому что он некрещёный, — мама редко ему возражала, но теперь её голос звучал твёрдо. — Тьма тянется к его душе…
— Это не тьма. Это дар родовой. К сожалению, слишком ничтожный, чтобы от него был толк. Но ничего, попробуем и с таким поработать. Если получится, это… впрочем, неважно.
Для него — возможно.
Для Савки…
Тьма уходит, не обнаружив ничего интересного. Кухня пострадала сильнее прочего. Я не особо разбираюсь в пожарах, но сдаётся, что начался он тут.
Тёмные стены.
Чёрная печь. И потолок тоже чёрный. Поневоле вспоминаешь детскую страшилку о «чёрной-чёрной комнате». Вряд ли здесь найдётся хоть что-то, всё же кухня — на редкость неудачное место для тайника. Тут и кухарка наткнуться может, и маменька в каком-нибудь припадке хозяйственной активности.
Но проверяю.
Из находок — махонькая дверца и кладовая, тоже выгоревшая дотла. Сохранились остовы полок и стекло на полу. Банки?
— …и жалела меня, что, мол, бестолковую девку взяли. А она-то на Пасху как достала салфетку красивую, шитую. И золотом! Мамоньки мои родныя, я такой красоты отродясь не видывала. Спрашиваю у ней, откудова? А она, мол, баловалась прежде. Вышивала. Спрашиваю, чего ж ты, дурёха-то, молчала? Вздыхает только. Я и дальше спрашиваю. А она и кружево плесть обученная, значится, и шить умеет. Да не руками, а машинкою! Сваты-то, пущай и из городских, но не больно шиковали, вот матушка и научила одёжку-то строчить. Я и покумекала, что на огороде-то и сама управлюся…
Странно.
Не помнил Савелий эту женщину. И невестку её не помнил.
— …дом им поставили хороший. Двор, правда, махонький, не развернуться, даже сарай толком-то не влезет, ну да на кой им, когда скотины нету. Зато машинку мой прикупил самую наилучшую…
Но должен быть где-то и подвал. Тот, в который маменька за книгой лазила.
И вход в него в доме.
На кухне?
Тьма расползлась, ощупывая каждый сантиметр пола, пусть тот и покрыт слоем мусора и сажи, но для тени это не преграда.
— …и теперь вон даже из городу ходят, с заказами…
— Хорошо, что так получилось.
— А то… а мы уж им подсобляем. И мяском, и молочком, и яишками, — сказала женщина. — Я-то чего хотела-то сказать. Старшой-то, когда отделяться решил, тоже на энтот дом поглядывал. Узнавать даже ходил, что задёшево его отдать готовы. Оно и понятно, что задёшево. Кому он надобен-то, с-под колдуна-то?
Квадратный люк обнаружился в сенях. И снова же, заваленный какими-то обломками, мелким мусором, он был почти не различим глазом.
Человеческим.
А вот Тьма заметила. И свистнула. И потом замерла, будто принюхиваясь к чему-то.