В окрестностях Вайльбурга сентябрь обычно стоит теплый, солнечный и ясный. В садах поспевают фрукты, а на склонах недалеких холмов нежится в солнечных лучах еще молодой виноград. Но на сей раз сентябрь выдался иным. Будь я поэтом, то сказал бы, что Вайльбург прощался со мной, проливая горькие слезы, но я инквизитор, а не человек пера, и потому могу лишь констатировать, что сквозь серую мглу моросил холодный дождь, а порывы ветра швыряли мне капли воды прямо в лицо, как бы плотно я ни пытался укрыть его капюшоном. Итак, я прощался с Вайльбургом в сырости и под дождем, в компании местного дурня, которому поручено было позаботиться о моем вьючном коне и саквах на пути в Кобленц. Впрочем, в тех саквах почти ничего и не было, ибо так уж повелось, что единственное достояние инквизитора — это острый ум и горячее сердце, а в остальном мы полагаемся на Господа Бога. Я не стяжал земных благ, и единственной ценностью, что осталась у меня, было немного золота, полученного от горожан. Что еще, кроме этого, я увозил из Вайльбурга?
Память о великой битве, в которой я одержал победу благодаря своему разуму и силе характера. О жизнях, которые я спас. О товарищах, что оказались порядочными людьми и добрыми инквизиторами. Память об аптекаре Бауме, о котором я думал, что он либо сколотит огромное состояние и обретет великую славу, либо кончит на костре или на виселице, а между тем бедняга пал от руки глупых разбойников, подосланных конкурентами. Что же еще? Ах, да, я, конечно, знал, что сохраню в воспоминаниях и немало весьма приятных мгновений, проведенных с молоденькой, игривой вдовушкой, не скупившейся на свои прелести. Моя любовница невредимой пережила и пожар, и беспорядки, и мы виделись после этого еще несколько раз, всегда весело проводя время. Признаюсь вам, любезные мои, что я ничего не сказал ей о своем отъезде из Вайльбурга, и сделал это из милосердия, дабы не бередить ее бедное сердечко. Я надеялся, что, хотя она, несомненно, быстро утешится в объятиях другого мужчины (я достаточно знал подобные натуры, чтобы в этом не сомневаться), по крайней мере, она будет с теплотой вспоминать вашего покорного и смиренного слугу.
Что ждало меня в Кобленце? А кто может знать, что ждет инквизитора? Какие важные миссии, какие эпохальные баталии и какие великие вызовы? А впрочем, даже если бы не было ни миссий, ни баталий, ни вызовов, а лишь кропотливый, почти незаметный извне труд, то главным оставалось одно: верная служба Богу и нашей святой вере.
Медленно продвигаясь шагом, я приближался к городским стенам и видел толпу людей, трудившихся на разборе завалов в квартале доходных домов. Каменные строения стояли, словно склонившиеся в трауре гробы с прогоревшим дном, а между ними сновали в поте лица люди, подобные муравьям, унося кирпичи, дерево и камни. Кое-где из-под обломков еще поднимались струйки дыма. Городские ворота были распахнуты настежь, и на выезжающих никто не обращал внимания, вооруженные же стражники следили лишь за теми, кто хотел въехать, и довольно подробно их расспрашивали.
— Прощай, о, прощай, милый моему сердцу Вайльбург, — произнес кто-то рядом со мной с громким пафосом, и я поднял глаза из-под капюшона.
Голос принадлежал невысокому мужчине с лицом добродушного горожанина. Щеки у него были пухлые, словно он засунул за них по маленькому яблочку, а усики напоминали тонкие шнурочки. Он был одет во все черное и сидел на ладной пегой лошадке. Он обернулся и весело помахал городу на прощание, затем перевел взгляд на меня.
— Недолго ты служил в этом городе, Мордимер, но нечего скрывать, что многое в нем произошло… — он сделал паузу и слегка скривил губы. — В том числе и по твоей милости.
— Мы не знакомы, не так ли? — это был не столько вопрос, сколько утверждение.
— О, я-то тебя знаю очень хорошо, — улыбнулся мой непрошеный спутник. — Но ты, вероятно, и впрямь меня не помнишь. Скажи мне: почему ты не покинул город, хотя тебе было ясно приказано это сделать?
Я присмотрелся к нему повнимательнее. Его лицо вызывало какие-то смутные ассоциации, будто этот человек был даже не обрывком прошлого, а тенью этого обрывка, и неведомо, настоящей или воображаемой. Кем он был, я мог лишь догадываться, ибо ни один простой незнакомый горожанин не осмелился бы назвать магистра Инквизиции по имени. И ни один простой незнакомый горожанин не знал бы содержания тайного, зашифрованного приказа, который я проигнорировал.
— Я полагал, что официальный допрос состоится только в Кобленце, — сказал я.
Он пренебрежительно махнул рукой.
— Я ни в коем случае не намерен тебя допрашивать, Мордимер, — заверил он. — И не собираюсь судить о твоих поступках, какими бы неуместными они мне ни казались. — Его голос оставался мягким и подкупающе вежливым. — Я просто хотел бы знать твои мотивы.
Мгновение я молчал.
— Я оценил ситуацию и принял те решения, которые счел нужными, — наконец твердо ответил я. — И не намерен обсуждать это ни здесь, ни сейчас, ни с тобой, дорогой товарищ без имени и фамилии, — добавил я, глядя ему прямо в глаза.
— Кнабе, — произнес он. — Дитрих Кнабе. Так звучат мои имя и фамилия.
Мне это ничего не говорило, но это вовсе и не обязано было быть его настоящим именем. Или же у него могло быть столько имен и фамилий, что он и сам уже не знал, которое из них подлинное.
— Прекрасно, — сказал я. — Что, однако, ничего не меняет в том, что у меня нет желания говорить о событиях в Вайльбурге.
— Полгорода пошло с дымом, — заметил он.
Я проигнорировал его. Впрочем, во-первых, с дымом пошла не половина города, а лишь часть квартала доходных домов, а во-вторых, трудно было усмотреть мою вину в том, что толпа, разъяренная блокадой и терзаемая эпидемией (а также страхом перед ней), учинила самосуды, грабежи, разрушения и поджоги. Не сегодня стало известно, что чернь подобна воде, кипящей в котле под крышкой. В какой-то момент содержимое раскаляется настолько, что пар срывает крышку, какой бы тяжелой она ни была. Именно так и произошло в Вайльбурге. Городские бунты вспыхивали всегда и всегда будут вспыхивать. Ибо простой люд бунтует не только тогда, когда он разгневан действиями властей или напуган бедствиями. Он бунтует и тогда, когда пресыщен миром, благополучием и бездействием, или когда правитель обходится с ним слишком разумно и мягко. Ибо разумное и мягкое обращение не только не пробуждает в черни чувства благодарности, но и укрепляет ее во мнении, что от слабой власти можно безнаказанно требовать все больше и больше. Именно поэтому единственное лекарство от амбиций голытьбы — это кнут, применяемый с должной силой и частотой.
— Позволь, я расскажу тебе одну историю, мой дорогой Мордимер.
Мне не понравилось, что он называет меня «мой дорогой Мордимер», но я счел совершенно бессмысленным говорить ему об этом, а потому промолчал.
— Слушаю внимательно, — только и сказал я.
— Жил-был один епископ, который вел спор с одним городом из-за одних больших богатств…
— Кажется, я знаю эту историю, — прервал я его.
— О, ты знаешь лишь обложку книги, — Кнабе мягко взглянул на меня. — Я же хочу поведать тебе о ее содержании.
В его взгляде и тоне было нечто, посоветовавшее мне больше его не перебивать.
— Город хотел сберечь свое богатство, епископ хотел это богатство забрать, послав на задание своего гордого… — он сделал едва заметную паузу, — родича.
Я кивнул.
— Но издали за этим конфликтом наблюдала еще одна сила, — продолжал Кнабе. — Такая сила, что обычно смиренно стоит в тени, дабы все вокруг видели не ее, а тех глупцов, что кичатся, купаясь в лучах славы.
Я снова кивнул, ибо почти такими же словами, разве что не столь невыносимо напыщенными, я и сам объяснял принципы действия Святого Официума. Это мы всегда стояли в тени. Незаметные, но в то же время видящие все и всех.
— Эта сила, — продолжал Кнабе, — ждала, когда сопротивление горожан ослабнет и они подчинятся воле епископа…
— Вот как, — искренне удивился я, ибо Инквизиция не была известна тем, что поддерживала иерархов в их конфликтах с городами. Особенно когда речь шла об иерархах, настроенных к нам откровенно враждебно, как князь-епископ. — Если позволено спросить: почему мы этого хотели?
Кнабе кивнул.
— Вполне справедливый вопрос, Мордимер, ведь мы не слишком-то стремимся ублажать богатых, порочных епископов или подлых кардиналов, не так ли?
Ага, значит, мой спутник недолюбливал пурпуроносцев примерно в той же степени, что и я. Приятно знать, что у нас было нечто общее, помимо организации, которой мы служили.
— А собака зарыта в том, мой вспыльчивый друг, — на этот раз он смотрел на меня холодно, и взгляд этот не вязался с, казалось бы, шутливыми словами, — что все состояние епископа, а следовательно, и только что полученные от Вайльбурга права на разработку соляных копей, вскоре перешло бы в нашу собственность.
Я молча смотрел на него. Долго.
— Епископ должен был быть обвинен, — не спросил я, а глухо констатировал.
— Должен был быть обвинен и осужден, — ответил Кнабе. — Святой Официум счел, что ни один голубых кровей иерарх уже давно не горел на инквизиторском костре, и счел также, что в связи с этим пора напомнить духовенству о былых временах и старых, добрых обычаях.
— Но ведь… ведь… вы можете, мы можем… — поправился я. — Все это еще можно сделать. Состояние епископа и так велико, а урок духовенству перед всем миром всегда будет полезен.
Кнабе покачал головой.
— Может, мы и могли бы это сделать, — согласился он со мной. — Но ты убил нашего главного свидетеля обвинения…
Я смотрел на него в оцепенении.
— Умберто Касси предал своего отца? — наконец изумленно спросил я.
— Предал бы, — Кнабе сделал сильное ударение на слоге «бы». — Ибо ты ведь не думаешь, что он стал бы нам перечить во время квалифицированных допросов с применением инструментов?
Я вспомнил архидьякона и подумал, что в обмен на спасение жизни он отправил бы князя-епископа не только на инквизиторский костер, но и прямиком в самое пекло. А может, ему не нужно было бы и обещать отпущение грехов, а просто легкую смерть.
— Я тоже думаю, что предал бы, — ответил я.
— А за ним пошли бы и другие. Домочадцы, слуги, друзья. — Он улыбнулся. — Ты и сам знаешь, как это обычно бывает в подобных случаях.
Кнабе описывал все так, будто это был процесс несложный и очевидный. Нет, таким бы он не был. Арест влиятельного и могущественного князя-епископа вызвал бы сопротивление и ярость со многих сторон. Это не понравилось бы не только Ватикану и имперскому духовенству, не только императорскому двору, но, я был уверен, и многие вельможи стали бы яростно протестовать, подозревая, что раз уж Инквизиция взялась за князя крови, то вскоре не побоится дотянуться и до них самих или их семей.
— Дело было бы непростым, но чтобы его облегчить, нам нужен был Касси, — произнес Кнабе, словно прочитав мои сомнения. — Известный ватиканский священнослужитель и одновременно сын епископа в качестве свидетеля обвинения был бы великолепен. Незаменим.
Мы молчали довольно долго.
— И что теперь? — спросил я.
— Ничего, — ответил Кнабе. — Инквизиция вечна. Если наш план относительно епископа, этого или другого, отложится на год, два или даже на десять лет, для всей организации это не имеет большого значения. — Он снова посмотрел на меня, и в его взгляде снова был холод. — Что, однако, не означает, что инквизитор, который спутал наши планы, может беззаботно пройти мимо своей глупости и неподчинения, а в конце счесть, что ничего страшного не произошло.
— Может, планы были не так уж и хороши, раз один рядовой инквизитор сумел их расстроить? — столь же холодно ответил я.
Кнабе скривился.
— В твоем положении я бы не советовал тебе избирать наглость своим оружием, — заключил он.
Да, вероятно, он был прав. Но кто знает, говорил ли Кнабе правду? Может, он выдумал эту историю, чтобы унизить меня? Чтобы вызвать у меня чувство вины и заставить впредь усерднее слушать приказы? Кто может знать, какие цели, намерения и планы движут такими людьми, как Кнабе? Но, к несчастью, все или, по крайней мере, большая часть из сказанного им могла быть и правдой. И тогда я боялся отнюдь не наказания, но испытывал угрызения совести и искренне сокрушался о том, что расстроил план, который, неважно, был ли он хитроумным и до конца проработанным, но определенно должен был принести благие плоды для Святого Официума. А из-за меня этих плодов он уже не принесет.
— Твои действия имели также некоторые, немногочисленные, правда, но все же забавные последствия, — неожиданно произнес мой спутник.
— Забавные, — повторил я.
— О да. — Он скривил губы. — В тонгах решили, что вайльбургские предводители приняли неверные решения, помогая тебе и, как было сказано… — Кнабе с явным удовольствием прикрыл глаза, — поддавшись нашептываниям змеиного языка…
— Нашептываниям змеиного языка, — снова повторил я. — Кто бы мог заподозрить в них столь чувствительные, поэтические души? И что же сталось с этими, соблазненными мною?
— Их обоих утопили, — пояснил Кнабе. — И что еще неприятнее, утопили их в городской уборной.
Я вздохнул.
— Представляешь, какой это был несчастный случай, когда первый утренний посетитель уборной, вероятно, еще одурманенный сном или ночной попойкой, увидел лишь грязные босые ступни, торчащие из отверстий в доске? — спросил он.
— От всего сердца сочувствую столь болезненному переживанию, — пробормотал я.
— Я бы просил тебя рассказать мне о девушке, — внезапно сказал Кнабе вежливым тоном.
— О девушке, — повторил я. — О какой-то конкретной или о любой? — спросил я с легкой издевкой. — Потому что, признаюсь тебе, я знаю много девушек и, конечно, могу поведать о них немало забавных историй, чтобы дорога нам не казалась длинной.
Он кивнул.
— Верю тебе на слово, но… — начал он.
— О, нас таких было двое в преславной Академии Инквизиции, — весело прервал я его. — И мы всегда держались вместе. Нас звали, представь себе, Смешко и Болтун. Я был Смешко. — Я с довольным видом хлопнул себя в грудь.
Кнабе мгновение молчал.
— Я, как видишь, человек вежливый и терпеливый, Мордимер, — произнес он наконец. — Но уверяю тебя, что и у моей вежливости, и у моего терпения есть свои пределы. — Он обратил на меня свой взор, и его ледяной взгляд снова пронзил меня холодом. — Я был бы весьма признателен, если бы ты постарался их не переступать.
Я пожал плечами, хотя этот жест, на удивление, дался мне нелегко и, как я сам заметил, выглядел скорее признаком беспомощности, чем безразличия или пренебрежения.
— Что ты хочешь знать? — сухо спросил я.
— Что взбрело тебе в голову, чтобы столько усилий посвятить спасению какой-то простолюдинки? — Он все время разглядывал меня, но взглядом не критическим или оценивающим, а скорее искренне заинтересованным.
Но я почувствовал себя так, словно это было любопытство паука, поймавшего муху в сеть и пока что расспрашивающего ее о том, каково ей было летать, однако оба они прекрасно знают, что этот разговор добром кончиться не может.
— Эта девушка была подопечной приходского священника Густава Вебера, который благосклонен к Святому Официуму. Нам было велено его поддерживать, — объяснил я, будучи, впрочем, уверенным, что Кнабе все это прекрасно знает.
Он скривил губы.
— Мордимер, я прекрасно понимаю, что мы поддерживаем нашего союзника. И я одобряю твое решение приютить девицу под кровом Инквизиции. Но поднять бунт в городе? Учинить беспорядки? Штурмовать дворец? Устроить резню солдатам архидьякона и, наконец, убить его самого? — Он покачал головой. — Признаюсь, все это выходит за рамки моего понимания «поддержки союзника».
На мгновение я задумался над его словами.
— Все происходило быстро, — произнес я наконец. — И как это бывает в революционное время, было трудно полностью все контролировать.
— Полностью контролировать, — фыркнул он. — Ты, Мордимер, поджег стог сена, и весь твой контроль заключался в том, чтобы отойти от него достаточно далеко и не сгореть самому…
Я молчал.
— К тому же ты ограбил или помог ограбить Обезьяний Дворец, — добавил он. — Мы понесли огромные убытки, связанные не только с грабежом, но и с учиненными разрушениями.
— Я не помогал грабить Обезьяний Дворец, — с обидой возразил я. — Но признаю, что помогал отбирать награбленное в нем добро.
— Ну да, ты грабил грабителей, чтобы отдать награбленное другому грабителю, — с сарказмом сказал Кнабе. — Нам что, дать тебе за это медаль? В довершение всего ты использовал резиденцию Инквизиции, чтобы хранить в ней украденное имущество.
— Я не говорю, что заслуживаю похвалы, — поправил я его. — Я лишь говорю, что эти вещи все равно были бы украдены, потому что мы с графом фон Бергом стояли у ворот дворца и конфисковывали их у воров.
— Вот именно. — Он проницательно посмотрел на меня. — Откуда эта дружба с его сиятельством графом, вот этого я не знаю…
Я не видел причин скрывать от Кнабе, почему я решил заключить союз с фон Бергом.
— Он спас мне жизнь, а я возвращал долг.
— Как мило, что ты вернул его нашими деньгами, — заметил Кнабе.
Я не стал это комментировать, ведь я уже объяснял, что богатства Обезьяньего Дворца и так были потеряны. Я ничего не мог сделать, чтобы остановить грабящие толпы, а если бы и попытался, то наверняка не беседовал бы сейчас с допрашивающим меня инквизитором, а гнил бы в какой-нибудь яме вместе с солдатами и соратниками Касси.
— Ах да, еще насчет фон Берга… Твоя подопечная сопровождала его в путешествии. Какой поразительный выбор опекуна, — сказал Кнабе.
— Будущее покажет, верным было мое решение или нет.
Инквизитор не прокомментировал моих слов, так что я не знал, известна ли ему судьба Кинги и фон Берга. Конечно, меня подмывало спросить его об этом, но я сдержался.
— Твое упорство, позволь мне употребить это слово, в стремлении отвратить от нее злую судьбу, поистине достойно уважения, — признал Кнабе. — Однако меня удивляет, почему ты решил так отчаянно схватиться за горло с предначертанием?
На этот раз я посмотрел на него с нескрываемым удивлением. Мне как-то никогда не приходило в голову, будто я сражался за Кингу с каким-то особым ожесточением. С тех пор как я спас ее от мести архидьякона, я относился к ней как к своей подопечной, но у всего этого дела была и другая, главная причина.
— Дорогой Дитрих, — сказал я, придав голосу легкий тон, — если мы позволим врагу сегодня ударить палкой нашу собаку, то, видя нашу слабость или снисходительность, завтра он ударит нашу женщину, а послезавтра отберет у нас дом и все, что мы имеем.
Он кивнул.
— Да, это правда, именно так все и есть, и мы всегда предостерегаем инквизиторов от этого, — согласился он со мной. — Однако есть определенные границы неуступчивости. Если бы ты так сражался за одного из наших братьев, мне не в чем было бы тебя упрекнуть. Но ты… — Он снова смотрел на меня тем холодным, неприятным взглядом. — Ты пожертвовал очень многим ради кого-то совершенно нам чужого. Что еще хуже, пожертвовал не своим, а чужим…
Что ж, если взглянуть на ситуацию со стороны и хладнокровно, то мой спутник, вероятно, был прав. Однако он не смог бы пробудить во мне чувство вины за то, что я спас жизнь Кинги. Даже сейчас, зная о последствиях, я принял бы то же самое решение. Говорило ли во мне упрямство? Глупость? Привязанность к девушке, которая мне понравилась?
— Может, когда-то в твоей жизни был кто-то, кого ты хотел спасти, но тебе это не удалось? — спросил Кнабе, внимательно глядя на меня.
— Не припоминаю ничего подобного и никого такого, — ответил я.
И вдруг, хотелось бы мне сказать, что перед моими глазами возникло видение из забытого прошлого, но это было вовсе не видение, а лишь какая-то тень, какой-то обрывок. Чем сильнее я пытался его ухватить, тем быстрее он таял у меня между пальцами.
— Иногда мне снится девушка, которая затерялась в тумане, — быстро сказал я.
И я почувствовал себя так, словно это признание вытянули из меня гладко и ловко, как потроха из освежеванной курицы. Потому что я вовсе не хотел произносить этих слов, вовсе не хотел говорить о своих ночных видениях чужому человеку. Впрочем, сны были ведь всего лишь снами, а мои к тому же были нечеткими, короткими, и после пробуждения оставались не ясным рисунком, а лишь быстро тающим следом на снегу.
— Девушка, затерявшаяся в тумане, — повторил он. — Интересно…
— Я никогда не видел тумана настолько густого, чтобы в нем можно было заблудиться, — произнес я. — Так что мне трудно сказать, из какой фантазии мог родиться подобный сон.
— Есть на свете такие места, где туманы бывают густыми и обманчивыми сверх всякого человеческого разумения, — серьезно заявил он.
Я кивнул.
— Вероятно, все так, как ты говоришь, — сказал я. — Но я никогда такого тумана не видел.
— Да, вероятно, не видел. — Он кивнул. — Где бы ты мог его увидеть, правда?
У меня снова возникло странное чувство, будто я — потрошеная курица. Чувство, к тому же, неприятное оттого, что потрошить во мне было уже нечего.
Я вздрогнул.
— Что ж, — сказал Кнабе. — Благодарю тебя за беседу, Мордимер, и за данные объяснения. Вероятно, тебя еще подробнее расспросят обо всем этом деле в Кобленце, и там же будут приняты окончательные решения о твоей дальнейшей судьбе.
Это звучало, может, и не очень утешительно, но я все же верил, что меня не изгонят. Что я могу быть нужен и организации, которой служил, и Господу нашему и Создателю, которому служила вся эта организация.
— Твоя отвага и безжалостность, безусловно, впечатляют, — добавил Кнабе.
Он неожиданно глубоко наклонился в мою сторону.
— Не стану отрицать, что ты — острый меч, Мордимер, — сказал он. — Проблема лишь в том, что ты слишком охотно выскальзываешь из рук фехтовальщика.
— Инквизиторов учат принимать решения в своем сердце и уме, если они убеждены, что эти решения служат нашему святому Делу, — возразил я.
— Это правда. — Кнабе уже откинулся обратно на свое место. — Вот только это правило не действует тогда, когда инквизиторам отданы строгие и ясные приказы. Тогда нет места для дискуссий и для выбора, каким приказам подчиниться, а какие проигнорировать. Думаешь, мы были бы теми, кто мы есть, и стояли бы там, где стоим, если бы не чтили святую добродетель послушания?
Что ж, я мог бы привести Кнабе из истории Святого Официума примеры таких поступков инквизиторов, которые нарушали дисциплину и порицались начальством, но впоследствии оказывались спасительными. Но я все же не хотел сравнивать себя с теми давними, легендарными героями, ведь я ни героем себя не считал, ни не думал, что когда-либо войду в легенды. У меня не было иллюзий, что кто-либо в будущем вспомнит мое имя, да мне это было и не нужно. Бог знал меня и мои деяния, и этого мне было вполне достаточно, чтобы с поднятым челом предстать перед суровейшим Судом Господним, когда этот благословенный день настанет.
— Мы словно пауки, Мордимер, — с серьезностью продолжал Кнабе. — Мы терпеливы и трудолюбивы, и нашу сеть мы ткем неспешно, но прочно. Иногда многим людям кажется, что, о, какую же они одержали победу, освободившись из расставленной нами сети. Но вот, когда они мчатся, ошеломленные внезапным триумфом и опьяненные свободой, они попадают в новые путы. А когда вырываются и из них, то попадают в следующие. Пока наконец, если у них хватает ума и остроты взгляда, они не увидят, что весь мир опутан нитями паутины, а на конце каждой нити бдит паук, внимательно вглядывающийся в них своими многочисленными глазами.
Я вздрогнул, но не от нарисованной картины всемогущества Инквизиции, а потому, что просто не люблю пауков. Я слышал когда-то, что существуют погруженные в вечную тень леса, где гигантские пауки охотятся даже на людей, однако всегда считал подобные рассказы ярмарочными байками. Хотя кто знает, может, такие пауки и вправду существуют? Ибо что мы, запертые в границах Империи, на самом деле знаем о большом мире? О безмерных джунглях, покрывающих земли за бескрайними океанами?
— Мы еще непременно встретимся, Мордимер, — серьезно пообещал он, глядя мне прямо в глаза. — Когда-нибудь Дитрих Кнабе приведет тебя в мир, о существовании которого ты даже не знаешь, ибо двери в него для тебя захлопнули.
Я не понимал, о чем он говорит, но не думал, что он ответит, если я спрошу. Что ж, раз он хочет быть загадочным сфинксом или таинственной пифией, пусть себе будет, а я не доставлю ему удовольствия выпрашивать ответ.
— А теперь перейдем к делам более приземленным и важным для нас здесь и сейчас, — сказал он уже более легким тоном. — Здесь неподалеку, у тракта, примерно через полчаса ты должен до него доехать, находится постоялый двор «Спертый Гром». Там ты должен ждать прибытия инквизиторов, которые сопроводят тебя в Кобленц.
Я ничего не ответил, и он добавил:
— Ты не пленник и не будешь им, Мордимер. — На этот раз его тон был мягче. — Эскорт должен служить твоей защите. Князь-епископ, может, и не отличается особой сентиментальностью, но, знаешь ли… ты убил его сына. И он знает, что именно тебе он обязан крушением своих планов. Так что мы не желаем, чтобы прихвостни епископа убили тебя или схватили, дабы затем подвергнуть пыткам и казни. Если мы захотим тебя убить, мы убьем тебя сами…
— Приятно это слышать, — вежливо ответил я. — Я, конечно, исполню твое пожелание.
— Это не пожелание, а приказ, — холодно пояснил он. — И если ты осмелишься им пренебречь, как ты это сделал с предыдущими приказами, ты будешь наказан так, что даже тебе это покажется… — он сделал паузу. — Неприятным, — закончил он.
— Я не намерен бессмысленно рисковать жизнью, которая еще может на что-то пригодиться Святому Официуму, — ответил я. — Разумеется, я дождусь эскорта.
А затем мой таинственный спутник просто натянул поводья своему скакуну и уехал, не попрощавшись.
Обещанный Кнабе эскорт состоял из трех веселых инквизиторов, вполне довольных тем, что могут вырваться из скучного города и отвлечься от повседневных обязанностей, а взамен неспешно ехать по тракту, останавливаясь в постоялых дворах, чтобы поесть и выпить за счет Святого Официума и поболтать с незнакомым спутником. Они расспрашивали меня о событиях в Вайльбурге, не только о бушующей кашлюхе, но и о споре с архидьяконом и о мятеже в городе. Однако их вопросы были не допросом, а искренним любопытством соратников, которые от очевидца хотели узнать, что произошло. Я рассказал им почти все, умолчав, однако, о своем участии в разжигании бунта и о роли, которую во всей этой катастрофе сыграла Кинга.
— Ну вот так и бывает, когда жизнь интересная, — заметил один из сопровождавших меня инквизиторов. — Не то что у нас… — вздохнул он и с покорностью махнул рукой.
Что ж, вайльбургские события, вошедшие в историю города под названием «кашляющий бунт», может, и были интересными, но, с другой стороны, унесли много человеческих жизней, а мне доставили немало хлопот. Однако я мог поздравить себя с тем, что все, что я делал или не делал, неважно, было ли это намерением, действием или бездействием, имело целью приумножить в мире славу Божию. Независимо от того, что говорили бы другие люди, и независимо от того, как в итоге сложились дела, я надеялся, что наш самый суровый и самый справедливый Господь записал реестр моих деяний сияющим пером. И когда я предстану пред Его высочайшим ликом, у меня не будет причин ни для стыда, ни для беспокойства, ибо каждая моя мысль и каждый мой поступок были посвящены Ему.