ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ КАНОНИК ВОЛЬФГАНГ ШПАЙХЕЛЬ

Вейльбург ещё не бурлил и не кипел, но уже тревожно ворчал, словно котёл на огне. Кашлюха, собирающая всё более обильную жатву, строгая блокада города да к тому же адская жара, иссушающая сердца и умы, — всё это делало некогда мирный и доброжелательный Вейльбург опасно грозным и непредсказуемым.

Я сидел за кухонным столом с расстёгнутым поясом, в распахнутой рубахе, наслаждаясь отсутствием Хельции, которая терпеть не могла визитов инквизиторов в свои владения и всегда прогоняла нас отсюда. Размышлял я, стоит ли мне что-нибудь съесть или же лучше остаться голодным, но зато избавленным от необходимости шевелиться. И тут послышались шаги, и в дверях показался Людвиг Шон.

— Не желаешь ли прогуляться? — спросил он, остановившись на пороге.

Я поднял голову.

— Отчего бы нет? — отозвался я. — Солнышко ведь так ласково сияет. Нет ничего лучше, чем искупаться в солнечных лучах в самый полдень.

Он улыбнулся.

— Сам признаю, что жарковато, — молвил он. — Но, если честно, мне это не слишком-то мешает.

— Жарковато, — повторил я его слова с иронией. — Людвиг, на улицах нашего города у людей от жары плавятся мозги.

— И от страха, — добавил он серьёзным тоном.

Что ж, лень ленью, а слабость слабостью, но всё же следовало подумать о том, что безопасность Вейльбурга частично лежит на наших плечах. И мы не могли тратить время, жалея себя.

— Куда пойдём? — спросил я, зашнуровывая сапоги, которые перед этим ослабил, чтобы дать отдых отёкшим от жары ногам.

— В церковь Пресвятой Девы Безжалостной, — ответил он. — Послушаем полуденную проповедь.

— А, красноречивый каноник Шпайхель, — сказал я. — Что новенького он плетёт?

— Сам услышишь и оценишь.

— А вкратце, чтобы я знал, чего ожидать?

— Подстрекает паству против всех, кто кашляет, — ответил Людвиг с явным неудовольствием. — Утверждает, что кашлюха — это кара за грехи для безбожников, а праведные, богобоязненные и следующие заповедям в безопасности.

— Пусть болтает, — сказал я. — Пока не вижу в этом ничего, что нас бы касалось.

— Сегодня он объявит, что всех кашляющих надо изгнать за городские стены, а кто поможет в этом богоугодном деле, тот получит полное отпущение грехов и будет защищён от гнева Божьего, явленного в виде заразы, — закончил Шон.

— А блокада? — нахмурился я. — Как, по мнению нашего каноника, эти изгнанные справятся с блокадой?

— Не думаю, чтобы его это хоть сколько-нибудь заботило, — пожал плечами Людвиг.

— Пожалуй, так, — согласился я.

Мы вышли в прихожую, где я застегнул рубаху, подпоясался ремнём с ножнами, в которых покоился длинный нож, и сунул острый кинжал за голенище сапога.

— Ты сказал, что он «объявит», — заметил я. — Значит, пока не объявил, верно? Позволь спросить, откуда тебе известно о его планах? И когда каноник собирается воплотить их в жизнь?

— Шпайхель вчера готовил текст своей проповеди. Церковный служка всё слышал, поскольку каноник громко повторял наиболее выразительные фразы, — ответил мой спутник.

Я задумался на миг.

— Полагаю, служка кашляет, раз потрудился донести нам о проповеди?

Людвиг покачал головой.

— Кашляет его десятилетний сын, и, как ты понимаешь, отцу не слишком хочется, чтобы их обоих выгнали из города.

— Догадываюсь, — сказал я, надевая и застёгивая камзол. — Уварюсь в этом, — пробормотал я. — Меня беспокоит не столько сам план изгнания больных, сколько то, что при его осуществлении люди перестанут себя контролировать. И я готов поспорить, что в итоге многих кашляющих притащат к городским воротам без сознания, а то и вовсе мёртвыми.

— Я тоже так думаю, — вздохнул Людвиг.

— Ну что ж, я готов, — сказал я. — У нас есть два часа до начала мессы. Два часа, чтобы найти способ убедить Шпайхеля не говорить того, что он собирается. Есть идеи, как смягчить его каменное сердце?

— Убьём его?

Я слегка улыбнулся.

— Это, в общем-то, невинное решение оставим на крайний случай, если наша риторика окажется бессильной, — сказал я. — Давай пока подумаем, можно ли убедить его без насилия? Можно ли сделать так, чтобы этот, безусловно, талантливый и охотно слушаемый в городе проповедник и демагог вместо призывов расправляться с кашляющими призвал помогать им?

— Хо-хо, — рассмеялся Шон. — Высоко метишь, Мордимер.

Я развёл руками и улыбнулся.

— Говори скорее, если что-то приходит в голову. И давай откроем документы по Шпайхелю — вдруг там найдётся что-то интересное.

— Я уже просмотрел эти документы, — сказал Шон. — И не нашёл ничего, что мы могли бы использовать.

— Разгневанные мужья его любовниц? — предположил я, зная, что проповедник Шпайхель славится не только речами, открывающими людские сердца, но и тем, что перед ним раздвигаются бёдра наиболее соблазнительных слушательниц.

— За два часа мы их этим не напугаем, — пожал плечами Шон. — К тому же эти рогоносцы обычно всё знают, но притворяются, будто ничего не ведают, потому что так им удобнее. У каждого человека есть слабость, — задумчиво сказал он. — Что-то, чего он боится, или что-то, за что боится. Отрежем ему язык, — предложил мой спутник через мгновение. — Или хотя бы пригрозим, что отрежем. Ведь язык — его оружие и его гордость… Кем он станет без своего дара речи?

Я поднял палец.

— Меткое наблюдение и весьма соблазнительное предложение, — признал я с одобрением. — Но учти, что тогда мы получим не Шпайхеля, стоящего на нашей стороне, а Шпайхеля, навсегда искалеченного и немого, что лишь частично исполнит наши желания и планы относительно него.

— Разве что ограничимся угрозой, и он, её услышав, решит нас поддержать, — возразил мой спутник.

Я покачал головой.

— Каноник — человек гордый. Знаешь, что он сделает? Во время проповеди объявит, что мы угрожали отрезать ему язык, и тем сильнее взбудоражит паству, и тем внимательнее будут слушать его слова. Не говоря уже о том, что после этого мы не сможем подойти к нему ближе, чем на расстояние вытянутой руки, — так крепко его будут охранять.

— Думаешь, он зайдёт так далеко? — Людвиг прищурился.

— В обычные времена, возможно, он не решился бы объявить нам войну, — признал я. — Но в эти необычные времена поведение людей выходит за рамки привычного. Позволишь взглянуть на документы?

— Конечно, Мордимер, ты главный. Буду, честно говоря, более чем рад, если найдёшь то, что я упустил.

Это могла быть ирония, но её не было. Людвиг Шон знал, что дело у нас общее, и неважно, кто и в какой степени поспособствует успеху. Главное — победа.

Мы прошли в кабинет и сели за стол.

— Я оставил всё на виду, думал, ты захочешь посмотреть, — пояснил Людвиг.

— Немало тут, — вздохнул я.

Я начал листать страницы одну за другой. Они были исписаны разными почерками на бумаге разной степени сохранности. По аккуратному шрифту и не выцветшим чернилам я узнал стиль нашего нынешнего писаря. Документы о канонике состояли в основном из жалоб возмущённых верующих и замечаний инквизиторов, слушавших его проповеди. Что же до доносов, то они касались не столько содержания речей, сколько распутной жизни. Но за это ещё ни одного священника не наказали, разве что он переспал с женой или дочерью кого-то очень важного, кого подобное пренебрежение сильно разгневало.

— И что? Ничего, — сказал Шон, тоже ещё раз просматривая бумаги.

— Вижу тут зацепки, но нам нужно время, чтобы их использовать, — сказал я.

— Ба, это и я знаю, — ответил он.

И вдруг мой взгляд зацепился за что-то. Маленький, на первый взгляд совершенно незначительный донос, написанный, судя по содержанию, разгневанным соседом.

— Смотри, Людвиг, — постучал я пальцем.

— Боже мой, — сказал он, прочитав. — Я мельком заметил жалобу на вонючие кошачьи испражнения и пробежал глазами дальше…

— Спешил, вот и неудивительно, — отозвался я.

Затем я положил открытую ладонь на бумаги.

— Хайнрих внизу, верно?

— Да.

— Пусть немедленно бежит туда и проверит, живёт ли ещё та женщина. А если да, пусть тут же пришлёт к нам паренька с вестью.

— Дайте мне точку опоры, и я переверну каноника Шпайхеля, — объявил Людвиг с широкой улыбкой.

Я ответил ему улыбкой, но затем сказал:

— Не будем хвалить день до заката.

Шон сбежал в трапезную, а я, спустившись по лестнице, направился прямо к выходным дверям. Когда я их открыл, меня обдало жаром с улицы, будто я распахнул хлебную печь. Только вот наша улица пахла отнюдь не свежим хлебом.

— Эта жара меня убьёт, — пробормотал я.

Хайнрих промчался мимо меня быстрым шагом, хитро и довольно улыбаясь, а Шон вышел вперёд, оглядел улицу и пожал плечами.

— Жарковато, признаю без спора, — заявил он. — Но не так, чтобы с этим нельзя было жить. Просто ты, Мордимер, не любишь жару и особенно к ней чувствителен.

Когда мы вышли на улицу, я заметил бегущего в панике человека, прижимающего к груди какую-то суму, а за ним — несколько преследователей. Беглецу не повезло: он споткнулся о торчащий камень и с такой силой рухнул на землю, что я даже поморщился. Из его сумы высыпались ягоды смородины, и преследователи, уже не обращая внимания на того, кого гнали, кинулись собирать и пожирать эти ягоды. Попутно они орали друг на друга, а затем и вовсе подрались.

— Во имя меча Господня, что здесь творится? — спросил я скорее себя, чем кого-то ещё, но рядом стоял стражник, и он повернулся ко мне.

— Смородина, господин инквизитор, смородина, — ответил он с уважением.

— Вижу, что украли у человека ягоды и пожирают их, но почему, во имя гвоздей и терний?

— Вы ничего не знаете? — Он широко распахнул глаза.

Я посмотрел на него молча и тяжёлым взглядом.

— Сейчас объясню, сейчас объясню, — поспешно пообещал он. — Весь город знает, господин инквизитор, что смородина лучше всего лечит кашлюху! Поверите?

— Нет, не поверю, — отрезал я. — Продолжай.

— С вчерашнего дня, говорю вам, весь город с ума сошёл. Все только и скупают смородину. — Он покачал головой. — А эти, — он кивнул подбородком на улицу, — глупцы, — добавил с презрением.

— А ты что? — удивился я. — Не поверил в целебную силу смородины?

— Господин Маддердин, посмотрите сами, — он указал рукой на человека, всё ещё лежавшего на мостовой и отчаянно рыдавшего. — Какие он нёс ягоды, заметили?

Он не стал ждать моего ответа и сам ответил:

— Красные! А какие лечат кашлюху? Только чёрные, никакие другие!

— Ну да, теперь ясно, — кивнул я. — Действительно, кретины.

Людвиг, до того молчавший рядом, лишь слегка улыбнулся.

— Пойдём, прошу, — сказал он.

И, не продолжая беседы и не размышляя ни о целебной силе чёрной смородины, ни о человеческой глупости и легковерии, мы быстрым шагом двинулись дальше. Если миссия Хайнриха провалится, мы найдём другие способы убеждения, кроме того, что задумали сейчас. Но я был настроен оптимистично, полагая, что всё сложится к общей выгоде. Даже к выгоде самого каноника. Ведь мы не собирались его обижать, а лишь убедить стать нашим верным другом. Мы, инквизиторы, — наблюдатели и искатели. Мы смотрим на людей и ищем, чего они боятся и что любят. А когда приходит нужный момент, первое мы им даём, а второе отнимаем.

* * *

Каноник Шпайхель, красноречивый проповедник, был мужчиной средних лет, высоким и широкоплечим. У него была крупная голова и квадратная челюсть, выдающая сильный характер, волосы, ровно подстриженные над бровями, и пышные бакенбарды. В его лице взгляд притягивали глубоко посаженные, проницательные глаза. По стати Шпайхель больше походил на воина, чем на священника, хотя одевался он с барской пышностью. Мы застали его, когда он, облачённый в бархат, протягивал ногу одному из своих викариев, а тот старательно застёгивал серебряные пряжки на его сапоге. Когда мы переступили порог, каноник бросил на нас суровый взгляд поверх книги, которой он коротал время, пока викарий возился с его обувью.

— Инквизиторы, — произнёс он голосом, лишённым всякого почтения. — Что привело представителей Святого Официума в мои скромные покои?

— Горячая просьба о помощи, которую вы, господин каноник, могли бы нам оказать, — ответил я учтиво и мягко.

— Помощь? И чем же я, скромный труженик слова Божьего, — при этих словах он возвёл очи к потолку, — могу помочь столь великой и почтенной институции?

— Говоря «нам», я имел в виду не Инквизицию или её служителей, а жителей нашего города, столь тяжко поражённых гневом Божьим, — пояснил я. — Это им вы можете помочь…

— Вот как, — сказал он, потирая бакенбарды пальцами правой руки. — Присядьте, прошу. — Он указал нам на стулья. — Но я могу уделить вам лишь минуту, ибо, как вы, верно, видели, церковь уже полна верующих, ожидающих мессы.

— Конечно, мы видели эти толпы, — сказал я. — И, насколько мне известно, они ждут не только таинства святой мессы, но и ваших речей, что волнуют сердца, — речей, в искусстве произнесения которых вы, господин каноник, прославились.

Шпайхель нетерпеливо шевельнул ногой, и викарий, бережно её придерживая, опустил её на мягкую подушечку.

— Прочь, — приказал каноник, и викарий, уже немолодой человек, засеменил к выходу, шипя и разгибая спину.

Когда старый священник скрылся за дверью, Шпайхель окинул меня неприязненным взглядом.

— Господин Маддердин, чего вы от меня хотите? Если думаете обольстить меня красивыми речами, знайте, что я слишком хитрый ворон, чтобы выпустить из клюва кусок сыра.

Я искренне рассмеялся.

— Как человек, воспитанный в уважении к античной культуре, я ценю ничего так высоко, как изящное обращение к шедеврам…

— По крайней мере, вы поняли, о чём я, — вздохнул он. — Ну, говорите скорее, какая помощь нужна поредевшей Инквизиции…

Он особо выделил предпоследнее слово, явно давая понять, что не боится нас, когда нас в городе всего трое, а за ним стоят десятки верующих. Он не понимал лишь одного: трое решительных, готовых на всё и непреклонных, как стальной нагрудник на груди героя, людей способны справиться и с толпой, податливой к манипуляциям, и с тем, кто хотел бы этой толпой командовать, но не обладает достаточной беспощадностью, чтобы бороться за власть до конца.

— Наш бедный город страдает не только от заразы, которая, как говорят старцы, не так уж и обильно собирает жатву по сравнению с былыми эпидемиями, но и от недуга, что, подобно проказе тела, разъедает умы горожан…

— Люди боятся, — прервал он меня. — И правильно. Ныне они вкушают первый, ещё мягкий удар гнева Божьего, но кто знает, какими будут следующие, если мы не угодим Господу?

— И я так думаю! — воскликнул я радостно и даже хлопнул в ладоши. — Потому и хотел просить вас, господин каноник, призвать Божий народ не только возносить покаянные молитвы, но и являть пример заповедям любви благородными чувствами и столь же благородным отношением к ближним…

Людвиг Шон, до того смотревший в окно, повернулся к нам и радушно развёл руки.

— Разве не святой Павел писал: «Кто любит ближнего, тот исполнил закон. Ибо заповеди: не прелюбодействуй, не убивай, не кради, не пожелай и все прочие заключаются в этом слове: люби ближнего твоего, как самого себя! Любовь не делает зла ближнему. И потому любовь есть совершенное исполнение закона».

Он произнёс эти слова с таким благоговением и с такой серьёзностью на лице, что даже каноник не осмелился его прервать. И лишь когда мой спутник закончил, Шпайхель презрительно фыркнул:

— Я знаю Святое Писание не хуже вас, а, возможно, и лучше. Повторю ещё раз, и это будет в последний раз: чего вы от меня хотите?

— Лишь того, чего мы желали бы от всякого доброго христианина, — сказал я с серьёзностью. — Мы хотим, чтобы вы, господин каноник, объявили, что людям надо помогать, что их не следует преследовать и что больных не должно винить за их недуг.

— Моя проповедь направлена в совершенно противоположную сторону, — отчеканил он ледяным тоном и поднялся со стула. — Ну, всё, мы выяснили…

Я молниеносно оказался за его спиной, крепко сжал его плечи и приставил нож к горлу так плотно, что он не мог пошевелить головой, упёртой в высокую спинку стула.

— Ни звука, ни движения, — приказал я.

В тот же миг Людвиг задвинул засов на двери и подскочил к нам. Он придвинул скамеечку, сбросил с неё подушку, поставил её между ног каноника и сел.

— Зарежешь меня? — спросил Шпайхель с презрением, хотя голос его звучал приглушённо. Мне показалось, что эта приглушённость вызвана не столько страхом, сколько, во-первых, гневом, а во-вторых, тем, что лезвие моего ножа, вероятно, слегка давило ему на шею. — Здесь? В моей собственной церкви?

— Как ты можешь подозревать меня в чём-то столь грубом? — спросил я с укором. — Разве я похож на мясника? — фыркнул я. — Этот нож у твоего горла лишь для того, чтобы ты пока не говорил слишком громко и не дёргался. Я не намерен с тобой драться, а лишь разъяснить вопросы, которые нас интересуют.

— Ничего из этого не выйдет, — ответил он с гордым презрением.

— Посмотрим, — вздохнул я. — Святое Официум, конечно, смиренно и терпеливо, но сегодня у нас нет времени ни на смирение, ни на терпение.

Людвиг достал нож и слегка коснулся его остриём внутренней стороны голени каноника.

— Есть такое место в колене, между костями, — задумчиво сказал он. — Лезвие входит туда гладко, но стоит его повернуть, и оно дробит хрящи и суставы. После такой операции человек уже никогда не сможет ходить самостоятельно…

Я почувствовал и услышал, как каноник нервно сглотнул. Но от страха до искреннего желания сотрудничать — долгий путь. Нам нужно было преодолеть его несколькими быстрыми шагами.

— Вы меня не запугаете. Вы не посмеете мне ничего сделать! — прорычал Шпайхель, похоже, больше для того, чтобы подбодрить себя собственными словами.

— В Инквизиции нас в эти печальные времена всего трое, — сказал я. — И ты верно заметил, что это весьма поредевший состав. Но тебя не интересует, где сейчас третий из нас?

Каноник презрительно фыркнул. Что ж, он пока старался держать хорошую мину при плохой игре, и это, конечно, заслуживало уважения. Однако не такие твёрдые сердца, как его, уже ломались под напором инквизиторской риторики. Мы привыкли иметь дело с упрямыми, дерзкими и надменными гордецами, чья упрямство, дерзость и надменность со временем таяли, как снег под солнцем, превращаясь в покорность, раскаяние и смиренное желание угодить инквизиторам. Я был уверен, милые мои, что так случится и на этот раз.

— Мы не собираемся тебя обижать, — сказал я мягко. — Но мы сделаем кое-что другое. Мы обидим твою престарелую матушку.

Он напрягся, и я видел, что он хочет дёрнуться, но я так сильно вдавил лезвие ему под подбородок, что из пореза начала сочиться струйка крови.

— Ни звука, ни движения, — повторил я предупреждение. — Я не хочу тебя убивать, но если придётся, что ж… воля Божья… Я возьму этот грех на свою совесть.

Он обмяк, но его глаза пылали болью и яростью. Если бы он мог, если бы только был свободен, он разорвал бы меня в клочья. Или, точнее, попытался бы разорвать.

— Знаешь, как ломаются кости пальцев у стариков? — продолжил я. — С таким сухим треском, как хворост. Треск, треск, треск… И обычно они уже не срастаются. Боль длится до конца жизни, а из искалеченных, опухших рук всё валится.

— Если старушка вообще переживёт, — с печалью вставил Шон. — Ведь на сломанных пальцах дело не закончится.

— Верно, не закончится, — согласился я столь же мрачно. — И каждый раз, когда Хайнрих будет ломать палец твоей матери, он скажет, что это твоя вина, что твои грехи навлекли на неё страдания. Что её подвергают мукам, потому что ты любил свою гордыню больше, чем женщину, которая тебя родила и вырастила.

— Ты многим ей обязан, верно? — Нож Людвига скользил по ноге каноника. — Но и ты о ней заботишься. Живёт она в красивом доме, у неё есть служанка, которая о ней печётся. — Он широко улыбнулся. — И ещё эти её любимые кошечки, — добавил он.

— Плач измученной старушки, которая не понимает, за какие грехи её терзают, — один из самых печальных видов, какие только можно вообразить, — вздохнул я.

Шпайхель зарычал, но мне показалось, что в его голосе к гневу примешивалась и нотка отчаяния.

— Будь умён, и никому не будет худо, — заверил я его тепло. — Упрямься в глупой гордыне и тщеславии, и мы обидим твою мать. А затем, в своё время, отомстим и тебе. Через месяц, два или три кто-то нападёт на тебя на улице и отрежет тебе мужское достоинство. Все подумают, что это месть какого-нибудь рогоносца, чью жену ты соблазнил.

— А он ведь очень это любит, правда, Мордимер? — уточнил Людвиг.

— О да, очень, — подтвердил я. — Печальная участь — стать аскетом не по своей воле.

— Не говоря уже о том, что кастрацию переживают двое из десяти, — заметил Шон.

— Да, это весьма болезненная и сложная операция, — согласился я.

— А искалеченные священники не могут продолжать нести священническую службу, не так ли? — риторически спросил Шон.

Я посмотрел Шпайхелю прямо в глаза.

— Ты перестанешь быть священником, перестанешь быть мужчиной, потеряешь мать, — сказал я спокойно. — И всё из-за того, что однажды, когда инквизиторы попросили тебя произнести проповедь в духе любви к ближнему, ты отказался…

— Не отказывай нам, — предостерёг Шон печальным голосом, молитвенно сложив руки. — Заклинаю тебя: не отказывай. Ибо, если совершишь эту ужасную ошибку и откажешься, дела пойдут так, как никому не хотелось бы…

Я убрал лезвие от шеи священника и наклонился к нему.

— Мы хотим лишь мира и согласия, — сказал я сердечно. — Не желаем ни войны, ни чьей-либо беды.

А затем я зажал Шпайхелю рот, а Людвиг ловко, быстро и аккуратно отрезал ему мизинец левой руки. Каноник дёрнулся в моих объятиях, но нужно больше, чем напуганный и внезапно уязвлённый болью клирик, чтобы вырваться из хватки опытного инквизитора.

— Это лишь предупреждение, Вольфганг, — шепнул я ему на ухо. — Чтобы ты не думал, будто мы шутим. И чтобы не пытался быть хитрее нас. Каждый раз, когда подумаешь, что инквизиторов можно обмануть, смотри на свою руку без пальца и помни, что дела пойдут гораздо, гораздо хуже… И для тебя, и для твоей матери. А теперь запомни: не стонешь и не кричишь, — твёрдо приказал я. — Но можешь громче вздохнуть, если хочешь…

Я отпустил его, и он заскулил и разрыдался. Что ж, для человека, любившего говорить о муках, которым подвергнутся грешники в аду, он оказался на удивление нестойким к собственным невзгодам. Не таким уж и страшным…

— Господин каноник, как приятно сказать, что, хотя мы и поспорили о вопросах доктрины, мы достигли согласия, — произнёс я с величайшей сердечностью. — Как и подобает людям, наделённым Богом разумом и сердцем. Мы покидаем вас, полные надежды, что наша дружба будет долгой.

Я отпустил его, но тут Шон рывком поднял каноника на ноги, ударил его изо всех сил в живот и сказал: «крот». Затем ударил ещё раз и сказал: «рыба». И ещё раз ударил, сказав: «птица». После этого он опустился на колени рядом с корчащимся на полу священником, судорожно хватавшим ртом воздух, схватил его за волосы, приподнял его голову и наклонился так, чтобы их лица оказались близко.

— Если предашь нас, то ни под землёй, ни под водой, ни в воздухе не укроешься от гнева инквизиторов, — бесстрастно пригрозил он.

— Хватит, хватит, — мягко остановил я и присел рядом с каноником. — Он уже всё знает, всё понимает, он всей душой и всеми силами желает стать нашим другом.

Я помог ему подняться, обнял, подвёл к стулу и усадил.

— Надо перевязать вам руку, — заботливо посоветовал я. — Позвольте, я займусь этим.

Я аккуратно перевязал его, стараясь причинить как можно меньше боли, а Людвиг тем временем взял графин, откупорил его и наполнил вином хрустальный бокал.

— Выпейте на здоровье, — тепло попросил он. — Вам сразу станет легче.

Каноник дрожащей рукой принял бокал, сжал его так сильно, что я на миг подумал, будто хрусталь треснет, и жадно осушил поданный напиток. Он поставил бокал на стол с звоном, но не от гнева, а от того, что руки его так дрожали, что он не вполне владел своими движениями.

— Теперь мы проводим вас к алтарю, господин каноник, — объявил Шон. — И с вниманием выслушаем вашу проповедь. Искренне надеемся, что она тронет сердца людей и направит их к Богу.

— Старайтесь не выглядеть бледно, — добавил я. — Ведь нам важна не только суть, но и искренний пыл в вашем голосе.

— Мы молимся, чтобы вы заразили верующих энтузиазмом к добрым делам, — с таким сердечным воодушевлением добавил Людвиг, будто сам был готов немедленно творить добро направо и налево.

— Не подведите нас, господин каноник, — сказал я с нажимом, медленно и серьёзно. Затем положил руку ему на затылок и приблизил его лицо к своему. — Скажи ясно, Вольфганг, что ты нас не подведёшь.

— Не подведу, — пообещал он сдавленным голосом.

Я отпустил каноника и дружески похлопал его по плечу. Когда я отошёл, Шон вытянул перед собой растопыренную ладонь и сильно потянул указательный палец, так что хрустнули суставы.

* * *

Я знал многих людей — из опыта или из рассказов, — которые владели искусством красноречия, когда у них был заранее подготовленный и отрепетированный текст. Греческие и римские источники повествуют о ловких демагогах, способных менять судьбы целых государств, или о искусных юристах, которые на крыльях риторики возносили своих клиентов к свободе, хотя все считали их обречёнными. Христианские же источники упоминают не только святых проповедников, вдохновляющих толпы на подвиги, но и красноречивых вождей, умевших вселять надежду в солдатские сердца и изгонять страх перед смертью. И воины обретали горячую веру в победу, в которую прежде не верили. Великое, воистину великое умение — менять судьбы мира и ближних силой слова, не только искусно подобранных фраз, но и мастерской модуляции голоса. Но ещё более великое умение — говорить волнующе не благодаря заготовленному тексту, не благодаря тренировке или многократному повторению записанных строк, а совершенно спонтанно, словно в одно мгновение превращая в слова чувства, рождающиеся в сердце, и мысли, кружащиеся в голове. И заставить толпу, слушающую тебя, поверить, что твои слова — это их чувства и их мысли. Каноник Шпайхель обладал этим даром, и сегодня, кажется, он взлетел на вершины ораторского искусства. Собравшаяся в церкви толпа ждала его проповеди, ожидая волнующего зрелища, но, думаю, никто, включая меня и Людвига Шона, не предполагал, что оно будет столь захватывающим. Признаюсь, дважды за время этой проповеди у меня на глазах выступили слёзы, и я видел, как Шон поспешно вытирал глаза рукавом.

— Когда он говорил о старушке-матери, которую неблагодарный сын обрекает на погибель, я прямо увидел перед глазами свою мать — что бы с ней стало, если бы ей досталась такая судьба и такой сын, — сказал Людвиг, всхлипывая, когда служба закончилась, и мы вышли из церкви.

Я кивнул.

— А меня тронула картина ребёнка, изгнанного собственными родителями, — ответил я. — И мысль о том бедном, старом псе, который верно плетётся за малышом, хотя сам еле переставляет лапы, но до конца будет защищать одинокого кроху от злых людей, желающих ему зла.

— Не напоминай! — всхлипнул Шон.

— Надо признать, он честно заслужил нашу благодарность, — подытожил я.

— О да, о да, — согласился Людвиг. — Те, кто слушал его вместе с нами, теперь скорее прижмут кашляющего соседа к груди, чем прогонят.

— Какое-то время это будет работать. Недолго, но хоть на миг, — сказал я.

Мы оба прекрасно знали, что клятвы творить добро — это соломенный пыл, и рано или поздно благие намерения, обещания и обеты уносятся к чертям. Но для нас было важно одно: Шпайхель не разжёг ненависть, не спровоцировал бунты. Слава Богу, мы не позволили ему это сделать, ибо при его демагогическом таланте в Вейльбурге могли начаться погромы.

— Думаешь, мы убедили нашего милого каноника? — спросил я.

Людвиг на миг задумался.

— Мне показалось, что его страх всё же перевешивает уязвлённую гордыню или гнев, — ответил он. — Я не сомневался, что сегодня на проповеди он скажет то, что мы хотим услышать. Но что будет завтра или послезавтра, когда он примет меры, чтобы защититься от нашего гнева? — Он покачал головой. — Этого я не решился бы предсказать.

— Я пришёл к схожим выводам, — сказал я. — У меня печальное предчувствие, что гордыня и злоба будут в нём нарастать, как пар в закрытом котле. И в конце концов этот котёл разорвётся, к вящему вреду для всех.

Людвиг мрачно кивнул.

— Мои мысли пошли в ту же сторону, — подтвердил он. — Поэтому, пока ты говорил с каноником, я, наполняя его бокал вином, подсыпал щепотку шерскена в графин.

Я кивнул.

— Я подозревал, что ты можешь так поступить, — сказал я.

— После мессы он наверняка захочет выпить, и тогда, что ж… — Людвиг пожал плечами. — Ещё сегодня он будет счастливо петь «Аллилуйя» в небесном хоре.

Я перекрестился.

— Как же его участь счастливее нашей, — заметил я. — Нам всё ещё придётся прозябать в этой юдоли слёз, нетерпеливо ожидая награды на небесах.

— Надеюсь, никто не выпьет это вино вместо него, — заметил Шон.

— Каноник запирает свою комнату на ключ, — напомнил я. — А в гневе, обиде и с больной рукой он вряд ли захочет принимать гостей после мессы. Как знаю жизнь, он тут же бросится к графину и попытается вином смягчить боль.

— И это ему вполне удастся, — мой спутник тепло улыбнулся и широко развёл руки. — Мы сегодня сделали много добра, Мордимер. Много, много добра.

Я удовлетворённо кивнул.

— Мы спасли покой этого города и жизни многих его жителей, а цена, которую мы заплатили, ничтожна.

— Я бы сказал, вовсе никакая, — добавил Шон, облегчённо вздохнув.

— И какая же это радость, что даже священника мы сумели убедить в любви к ближним, — подытожил я.

— Жаль, что столь одарённый человек больше не послужит нам, — сказал Людвиг с искренней печалью.

Я не мог с ним не согласиться. Но именно из-за его таланта нам пришлось от него избавиться. Этот талант делал каноника для нас опасным. В этом запертом, обезумевшем от страха перед настоящим и будущим городе одна безумная проповедь могла стать искрой, брошенной в бочку с порохом. А ни я, ни Людвиг не собирались сгореть в этом взрыве. Потому Шпайхель должен был умереть, хотя, поверьте мне, милые мои, я искренне об этом сожалел. Каноник мог стать нашим оружием, но каждый полководец знает, что в битве следует остерегаться офицера, обладающего собственной волей, разумом, гневом и чувством обиды. Такое острие лучше зарыть в землю, чем брать в бой. Вот почему мы зарыли каноника Шпайхеля, да покоится он с миром.

— Думаю, на похороны мы должны послать красивые цветы, — серьёзно сказал Людвиг.

— О, непременно пошлём! — воскликнул я. — Даже огромный венок!

— А с какой надписью?

— Не знаю, — пожал я плечами. — С любой. Например: «Дорогому другу с любовью. Покойся с миром», — предложил я.

Людвиг поморщился.

— Слишком сухо и формально, — вынес он критический вердикт.

— Что же ты предлагаешь?

Он прищурился и поднял голову, словно ища вдохновения.

— О, как ты счастлив ныне, любимый друг, — начал он наконец с благоговением, — своими очами созерцая славу двора Господня. Вспоминай порой о нас, оставленных в скорби и тоске в этой юдоли слёз. Никогда не забудем твоей мудрости, доброты и преданности славе Божьей. — Людвиг выдохнул, открыл глаза и посмотрел на меня с ожиданием. — Достаточно красиво звучит? — спросил он.

— Превосходно, — похвалил я и беззвучно похлопал в ладоши. — Пусть именно эта надпись украсит наш венок, чтобы все знали, что мы искренне оплакиваем выдающегося пастыря.

Загрузка...