Я сидел за столом, склонившись над тарелкой с ещё дымящимися дерунами, и методично — с истинным восторгом — укладывал их в себя, поочерёдно макая то в густую сметану, то прихватывая ломтик ароматного маринованного мяса. Состояние было близкое к священному благоговению.
Бабушка поставила заварной чайник на стол, налила крепкий чай в тонкие гранёные стаканы, бросила в мой две дольки сушёного яблока.
— Еш, Кастусь, ты ж зусім праз вочы галадаеш (Ешь, Костя, ты же совсем через глаза голодаешь).
В этот момент дверь громко хлопнула, и на пороге возник дед — в своём кожаном фартуке, с закопчённым наперстком на пальце и привычной ворчливой энергией:
— О! Полдня праспаў, а цяпер дранікі есць, як млын пад зялёны гарох! (О! Полдня проспал, а теперь драники есть, как мелет мельница под зелёный горох!)
— Дык чалавек адпачывае! (Так человек отдыхает!) — рявкнула бабка, даже не обернувшись. — Ён у нас не за станком, а ў адпачынку! (Он у нас не за станком, а в отпуске!)
— У адпачынку? Гэта ж той самы, што з бані выскачыў як капрал на трывогу! (В отпуске? Это же тот самый, что из бани выскочил как капрал по тревоге!) — проворчал дед, но с усмешкой в голосе.
Я улыбнулся, лениво жуя:
— Дзядуля, я ж па вашым прыкладзе — ноччу працую, днём снедаю (Дедуля, я же по вашему примеру — ночью работаю, днём завтракаю).
— Ха! Гаварыць умее. Але кроў у ім мая — глядзі, як той чорт дранік у смятану круціць! (Ха! Говорить умеет. Но кровь в нём моя — смотри, как тот чёрт драник в сметану крутит!)
Бабушка со вздохом уселась рядом и подала деду стакан чая.
— Сядзь ужо, Міхал Кірылавіч, не бурчы. Чай пі, покуль не астыў (Садись уже, Михаил Кириллович, не ворчи. Чай пей, пока не остыл).
Через десять минут мы с дедом направились к его мастерской.
— Пара табе, Кастусь, у рукі ўзяць і шыла (Пора тебе, Костя, в руки взять и шило).
Мастерская располагалась в углу старого сарая. Деревянная, с покосившейся дверцей и неповторимым запахом, в котором смешались смола, древесная пыль, старая кожа и само время.
Внутри царил образцовый порядок — массивный верстак, аккуратно развешенные инструменты, коробки с кожаными обрезками, стопка заготовок различных оттенков.
На стене — фотография деда в молодости, в кожаном фартуке, с молотком в руке, улыбающегося из чёрно-белого кадра.
— Вось, Кастусь. Зараз пакажу, як робіцца шво «па сабачаму». Самы трываласны (Вот, Костя. Сейчас покажу, как делается шов «по-собачьи». Самый прочный).
Он протянул мне кожаный лоскут, шило, воск, нитку.
— Зрабі вось тут, і каб не як модны рамеснік, а як чалавек. Раўна, глыбока, і шчыра (Сделай вот здесь, и чтобы не как модный ремесленник, а как человек. Ровно, глубоко, и искренне).
Я присел за верстак. Рассмотрел материал, взял нитку. Пальцы — словно сами попали в нужный ритм. Шов пошёл ровный, с правильным натяжением, с идеальной глубиной. Как будто я делал это не впервые в жизни.
«Друг» молча активировал микроконтроль движений.
Я ощущал каждое натяжение, слышал характерный скрип кожи, вспоминал, как учился вырезать детали для протезов на орбитальной станции — и это неожиданно складывалось в безупречное движение руки.
Дед замер, наблюдая.
— Слухай… а ты ж, здаецца мне, ўжо з кімсьці вучыўся! (Слушай… а ты же, кажется мне, уже с кем-то учился!)
— Толькі з табой, дзед (Только с тобой, дед).
— А шво твой — як у Івана Паплаўскага быў. Той у Маскве лакаматыўшчыкам стаў, а пачынаў з ботаў (А шов твой — как у Ивана Поплавского был. Тот в Москве машинистом стал, а начинал с сапог).
Он покачал головой, взял мою деталь, ощупал пальцем:
— Ого. Гэта ж шво — як струна. Малады ты, а ў табе спакой у руках. Гэта дарагое. Гэта рэдкае (Ого. Это же шов — как струна. Молод ты, а в тебе покой в руках. Это дорогое. Это редкое).
Я кивнул, тихо:
— Дзядуля… я хацеў бы зрабіць нешта сваё. З нуля. Можа — торбу. А можа — кайданы для «Друга», каб не бурчаў (Дедуля… я хотел бы сделать что-то своё. С нуля. Может — сумку. А может — кандалы для «Друга», чтобы не ворчал).
«Друг» отозвался мгновенно:
— Отмечено. Уровень опасности низкий. Коэффициент юмора: 83%.
Дед расхохотался, хлопнул меня по плечу:
— Ты не проста наш, ты — з душой! (Ты не просто наш, ты — с душой!)
Так начался мой первый день в дедовой мастерской. Без высоких технологий. Без нейроимплантов. Только кожа, игла, мерный шорох нитки — и мудрый старик, который верил, что передаёт нечто большее, чем просто ремесло.
На верстаке под яркой лампой лежала она — не просто кожаная сумочка, а настоящая вещь с характером. Элегантный клатч. Строгий, тёплого каштанового цвета, из мягкой, чуть шершавой на ощупь кожи. С аккуратным клапаном, прошитым исключительно вручную, и лаконичной застёжкой на обтянутой кнопке. Внутри — подкладка из старого брезента, отбелённого и вычищенного до блеска бабушкой.
На обратной стороне клапана — крохотный кожаный ярлычок, вырезанный дедом собственноручно, с тиснением: «МКБ-81». Міхал Кірылавіч Борисенок. Год. Точка. Всё предельно честно.
Я вытер пальцы ветошью, провёл ладонью по безупречному шву.
— Я б так не зрабіў у дваццаць (Я бы так не сделал в двадцать лет), — сказал дед, пристально глядя. — А ты зрабіў. Ціхамірна, роўна, з душой (А ты сделал. Спокойно, ровно, с душой).
— Дзякуй, дзед. Але я ж з табой, не сам (Спасибо, дед. Но я же с тобой, не сам).
— Сам ты. Рукі твае. Вочы твае. І сэрца — тваё. Віншаванне (Сам ты. Руки твои. Глаза твои. И сердце — твоё. Поздравляю).
Он взял клатч, покрутил в руках, словно ещё раз пытался найти изъян — но не нашёл. Протянул мне обратно. Держал двумя руками, будто передавал боевую награду.
— Гэта ўжо твая праца. І твая памяць. На ўсё жыццё (Это уже твоя работа. И твоя память. На всю жизнь).
Я принял. Сумка лежала в руке — тёплая, живая. Как слово, сказанное в нужный момент. Как прикосновение, которого не ждёшь, но которое помнишь всегда.
— Я ёй аддам (Я ей отдам).
— І яна зразумее (И она поймёт).
Я кивнул. Никаких «люблю», «жду», «встретимся». Только — искренний поступок от всей души. И, возможно, именно поэтому он скажет больше тысячи слов.
Клатч покоился на полке, словно уже предвкушая поездку в Минск. Дед наливал в жестяные кружки ароматный чай с травами, когда я вдруг произнёс, почти шёпотом:
— Дзядуля… а ты… мог бы дапамагчы мне з адным… складаным? (Дедуля… а ты… мог бы помочь мне с одним… сложным?)
Он прищурился, не оборачиваясь:
— Ну? Гавары (Ну? Говори).
— Я хацеў бы… туфлі. Для дзяўчыны. Самыя лепшыя (Я хотел бы… туфли. Для девушки. Самые лучшие).
Он замер. Повернулся медленно.
— Для той, што табе і торт, і чай, і вочы, як у палявой раніцы? (Для той, что тебе и торт, и чай, и глаза, как у полевого утра?)
Я кивнул.
— Ага. Для яе (Ага. Для неё).
Он поставил кружку на верстак.
— Тады садзіся. Малюй. Паглядзім, ці ёсць у табе вока на форму (Тогда садись. Рисуй. Посмотрим, есть ли у тебя глаз на форму).
Я достал карандаш и лист плотной бумаги. Провёл первую линию. Потом ещё одну. Туфля-лодочка. Без платформы. Изящная, с тонким вырезом по подъёму, элегантным скруглением и изысканным каблучком — буквально два пальца высотой. Не вульгарно. Не пафосно. А чисто — как характер. Там, где сдержанность красноречивее слов.
Дед молча наблюдал.
— Ты яе добра адчуваеш. Бо тут — не мода, а жаночае. Простае. Жывое (Ты её хорошо чувствуешь. Потому что здесь — не мода, а женское. Простое. Живое).
Я выдохнул с облегчением.
— Зможам? (Сможем?)
— Калі б не змаглі — я б табе і дранікі не дазволіў есці (Если бы не смогли — я бы тебе и драники не позволил есть).
Он встал, подошёл к старому шкафу. Достал кусок отборной, мягкой кожи — карамельного оттенка.
— Адзін кавалак — якраз. Калі не зганьбіш — будзе яе абутак. А калі зганьбіш — зробім для кумы (Один кусок — как раз. Если не опозоришь — будет её обувь. А если опозоришь — сделаем для кумы).
Он положил кожу на стол, развернул на свет.
— Глядзі сюды. Гэта не проста «скура». Тут важна — нацяжэнне, выгнутасць, швы, каб не ціснула. Пад’ём, пятка, каб не «плавала», і галоўнае — гармонія формы (Смотри сюда. Это не просто «кожа». Здесь важно — натяжение, изогнутость, швы, чтобы не давила. Подъём, пятка, чтобы не «плавала», и главное — гармония формы).
Он показал, как вырезать точный шаблон. Обвёл линии, отметил точки натяжения. Дал тончайшее шило — «гэта не для лапцей, а для каралеў» (это не для лаптей, а для королей).
— Будзем рабіць разам. Ты — левае. Я — правае (Будем работать вместе. Ты — левую. Я — правую).
Я засмеялся.
— Паспаборнічаем? (Посоревнуемся?)
— Не. Мы зробім пару. Каб не было лішняга. Як жыццё: адзін без другога — катафалк для сэрца (Нет. Мы сделаем пару. Чтобы не было лишнего. Как жизнь: один без другого — катафалк для сердца).
Работа началась. Тихая. Сосредоточенная. В ритме дыхания и мерного постукивания иглы. Пальцы чувствовали материал. Разум — просчитывал форму. А сердце — уже представляло, как она поднимет глаза, когда откроет коробку.
И в этот момент я понял: я делаю не просто обувь. Я приближаюсь. К ней. К себе. К земле, которая стала мне домом.
Печь уже остывала. Лампа еле гудела, словно боялась нарушить священную тишину. Мы с дедом сидели друг напротив друга. Оба — склонившись над кожей. Он — над правой туфлей. Я — над левой. Уже не разговаривали. Только дышали в унисон. Работали. Иногда — молча обменивались инструментами. Иногда — ловили взглядами кивок: «правильно».
Кожа резалась, сшивалась, натягивалась на деревянную колодку. Каблук — из двух частей, проклеенных намертво, подбитых латунной кнопкой. Подкладка — из мягкой стёганой ткани. На носке — лёгкий изгиб. Внутри — полураскрытое сердце.
— Сенсорный отклик на высоком уровне. Ты испытываешь… удовлетворение? — подал голос «Друг».
— Испытываю.
— Уровень мотивации — 97%. Это… нетипично для тебя.
— Это — для неё.
Ближе к рассвету я прошил последнюю строчку, закрепил шов и глубоко выдохнул. Снял туфлю с колодки, провёл ладонью по гладкой поверхности. Готово.
Я поднял глаза — дед тоже закончил. Его туфля лежала на столе строго, уверенно.
Моя — рядом, чуть скромнее, но живая.
Дед взял мою в руки. Покрутил. Приложил к своей.
— Слухай, Кастусь… Гэта ж… (Слушай, Костя… Это же…)
Он замолчал. Поставил обе на стол рядом. И они сошлись. Как пара, созданная не по чертежу — а по чувству.
— Ты зрабіў гэта (Ты сделал это).
Он выпрямился.
— Гэта ўжо не вучоба. Гэта — твор. І аддаць яго можаш толькі той, хто зразумея. І хто вартая (Это уже не учёба. Это — творение. И отдать его можешь только той, кто поймёт. И кто достойна).
Я кивнул. Взял туфли в руки — обе. Осторожно. Словно стеклянные. Они пахли кожей, теплом, трудом, заботой. И чем-то настоящим. Без слов.
Первые лучи солнца легли на стол. Промелькнули по гладкой поверхности, коснулись идеального шва. А в груди зарождалось тихое и мощное чувство — как бывает, когда делаешь нечто большее, чем просто туфли. Ты шьёшь чувство.
Солнце медленно заползало на крыльцо. По двору поднимался лёгкий пар от прогретой земли. Кур ещё не выпускали.
Я сидел на лавке, облокотившись на перила, и держал в руках коробку. Простую, обтянутую оберточной бумагой, перевязанную бечёвкой. Внутри — они. Мои. Наши. Её. Туфли. Созданные ночью. С теплом. С терпением. С нервом. Как из кожи делают не обувь — а признание.
Дверь скрипнула. Вышла бабушка. В домашнем халате, с кружкой в руке и полотенцем через плечо.
— Ужо не спіцца? (Уже не спится?)
— Не. Спіцца — калі ўсё скончылася. А тут… толькі пачынаецца (Нет. Спится — когда всё закончилось. А здесь… только начинается).
Она села рядом, подвинулась ближе. Я протянул ей коробку молча. Она взглянула, приподняла крышку. Достала одну туфельку. Повернула в руках, погладила.
— Ммм… як жа ж тонка… (Ммм… как же тонко…)
Помолчала. Потом — тихо, словно в воздух, почти шёпотом, с мудрой улыбкой:
— Ох, сынок… калі яна ў іх цябе не палюбіць — то значыць, яна з космасу, а не ты (Ох, сынок… если она в них тебя не полюбит — значит, она из космоса, а не ты).
Я рассмеялся, но одновременно проглотил что-то более глубокое. Потому что это была правда. Бабушка не стала убирать туфли обратно. Наоборот — аккуратно поставила их поверх коробки, на вышитую льняную салфетку. Туфли стояли как экспонат, как заявка, как… признание, выставленное на свет.
— Жанчыны сэрцам бачаць. А ты ім — паказаў, што яно ў цябе ёсць (Женщины сердцем видят. А ты им — показал, что оно у тебя есть).
Я кивнул. Не потому что понял умом. А потому что — почувствовал сердцем.
Солнце пробивалось сквозь ветки, играя бликами на коже. И именно в этот момент от калитки послышались лёгкие шаги.
— Дзень добры! (Добрый день!) — раздалось звонко.
На двор вошла Наташа, дочка Міхася, соседа, в чьей бане мы парились пару дней назад.
Девушка — лет двадцати, стройная, с длинной косой и глазами, полными того самого деревенского огня, что пробивает броню лучше любого бластера.
— А гэта што ў вас? (А это что у вас?) — она уже подходила ближе, взгляд — прикован к туфлям.
Остановилась, ахнула, прикрыла рот ладонью.
— Божа… дзядуля Міхал! Гэта ж яны?.. (Боже… дядя Михаил! Это же они?..)
Мы с бабушкой переглянулись. Из мастерской вышел дед. На лице — выражение человека, которого только что назначили виноватым в женской трагедии века.
— Наташка… я ж табе казаў, што зробім. Але гэта… не табе (Наташка… я же тебе говорил, что сделаем. Но это… не тебе).
— Не мне⁈ (Не мне⁈) — губа дрогнула. — А я думала… Ты ж мне абяцаў! Я ж казала, што на вясну хачу. На высокім абцасе, каб усё як у людзей! (А я думала… Ты же мне обещал! Я же говорила, что на весну хочу. На высоком каблуке, чтобы всё как у людей!)
— Дык не я ж рабіў. Унук (Так не я же делал. Внук).
—Ён? (Он?) — она повернулась ко мне. — Вы?
Я встал, несколько неловко:
— Я… ну… так. Для аднаго чалавека (Я… ну… так. Для одного человека).
— А мне? (А мне?) — голос стал тише, почти шёпотом. — А я ж таксама… жанчына. І таксама чакаю (А я же тоже… женщина. И тоже жду).
Бабушка молчала. Дед — тоже. А Наташа смотрела. Не с упрёком. С мольбой. Словно этим взглядом она защищала своё право быть красивой. Нежной. Настоящей.
И я понял: даже одна пара туфель может стать обещанием. А обещание — вещь, которую не бросают.
Я кивнул:
— Застаюся яшчэ на дзень. Зробім. Але — з высокім абцасам (Остаюсь ещё на день. Сделаем. But — с высоким каблуком).
— Невысокім! (Невысоким!) — вставила бабушка строго. — Каб без фанабэрыі (Чтобы без фанаберии).
— Ну… с элегантным.
Наташа вспыхнула, как маки в высокой траве.
— Дзякуй. Я… я прынясу тканіну для падшэўкі. І колер — з барвінка. Можна? (Спасибо. Я… я принесу ткань для подкладки. И цвет — с барвинка. Можно?)
— Можна (Можно), — сказал я.
Дед хлопнул меня по спине:
— Вось што значыць — майстар. Не сысці, пакуль усіх не абуеш (Вот что значит — мастер. Не уйти, пока всех не обуешь).
И день снова начался. С новыми нитками, новой колодкой. И с пониманием: иногда одно «можна» (можно) меняет всё.
За окном — уже темнеет. Печь потрескивает, запах кожи перемешался с ароматом липового чая и бабушкиного варенья. На верстаке — разложены детали. Шаблон. Колодка. Кусок мягкой кожи оттенка «барвінок» (барвинок), с лёгким фиолетовым отливом на свету.
Дед с головой погружён в работу, но с искрами в глазах:
— Ну, як ты думаеш, Кастусь? Абцас — з выклікам, ці са сціпласцю? (Ну, как ты думаешь, Костя? Каблук — с вызовом, или со скромностью?)
— З выклікам… але так, каб каханне само падышло, а не адразу на каленях паўзло (С вызовом… но так, чтобы любовь сама подошла, а не сразу на коленях поползла).
— Во-о-о! (Во-о-о!) — дед хохочет. — Майстар-паэт! Ты б яшчэ вершы пра шво напісаў! (Мастер-поэт! Ты бы ещё стихи про шов написал!)
Над краем верстака появляется рука — Наташа. Она тихо ставит две кружки с чаем и тарелку с сушками.
— Я… думала, можа вам… перакусіць крыху (Я… думала, может вам… перекусить немного).
— Дзякуй, дачушка (Спасибо, доченька), — дед подмигивает. — Наш майстар зноў працуе да зор (Наш мастер снова работает до зари).
Я беру кружку, отпиваю глоток, снова принимаюсь за строчку. Наташа не уходит. Она присаживается в уголке, молча, сложив руки на коленях. Смотрит. Почти не дышит.
А я работаю. И чувствую её взгляд — в каждом своём движении. Каждый прокол, каждая дуга шва — становятся точкой соприкосновения. Не просто кожа и нить. А — жест, адресованный прямо в душу.
Дед проверяет прочность склейки каблука, кивает с удовлетворением:
— Надзейна. Калі ў ёй і па лужах пройдзе — не скароціцца шлях да шчасця (Надёжно. Если в них и по лужам пройдёт — не сократится путь к счастью).
Я ставлю туфлю на полку. Она готова. И вторая — тоже.
На веранде царствуют солнце, упоительный аромат свежего ржаного хлеба и парного молока. На старой деревянной лавке покоится коробка, бережно обёрнутая в пожелтевший газетный лист и аккуратно перевязанная грубой бечёвкой. Наташа появляется неслышно, словно призрак, но глаза её пылают тем особенным огнём, который зажигается в детской душе перед долгожданным подарком.
— Можна? (Можно?) — тихо спрашивает она.
— Можна, — степенно кивает дед. — І трэба. (И нужно.)
Мои руки дрожат, когда я медленно открываю коробку. Извлекаю туфли с почти религиозным благоговением. Они предстают передо мной во всём своём сдержанном изяществе. Кожа переливается мягким, тёплым блеском, словно впитавшая в себя солнечные лучи. Каблук выточен с ювелирной точностью — аккуратный, под самую косточку. Форма линий настолько плавная и совершенная, что напоминает застывшую улыбку.
Наташа замирает, как статуя. Время останавливается. Потом она медленно, почти торжественно снимает свои старые, изношенные туфли, босыми ногами переступает по потеплевшим от солнца доскам и поднимается во весь свой небольшой рост. Я подаю ей одну туфлю, словно священную реликвию. Затем — вторую. Она надевает их с трепетом невесты, примеряющей подвенечное платье. Встаёт. Осторожно делает первый шаг.
— Яны… як бы… самі ідуць. (Они… как бы… сами идут.)
И начинает кружиться. Едва заметно. По-девичьи застенчиво. Потом внезапно замирает, и в голосе её звучит удивление, граничащее с потрясением:
— Я… ніколі не мела такога. Гэта… быццам я — такая, якой хацела быць. (Я… никогда не имела такого. Это… словно я — такая, какой хотела быть.)
Дед тихо, глубоко выдыхает, и в этом выдохе — вся мудрость прожитых лет:
— Мы ж табе не проста туфлі зрабілі. Мы табе… памяць зрабілі. І крыху ўпэўненасці. (Мы ведь тебе не просто туфли сделали. Мы тебе… память сделали. И капельку уверенности.)
Наташа подходит ко мне. Смотрит прямо в глаза — открыто, искренне, без тени сомнения. Улыбается той улыбкой, которая способна согреть даже самое холодное сердце:
— Дзякуй, майстар. Гэта… на ўсё жыццё. (Спасибо, мастер. Это… на всю жизнь.)
Я молчу. Только киваю, потому что горло сжимается от подступающих слёз. Потому что существуют особенные моменты в жизни, когда слова становятся лишними и даже неуместными. Остаётся только — шаг. Шаг в её новых туфлях. Шаг в её счастливый день. Шаг в её искреннее «дзякуй», которое эхом отзовётся в сердце на долгие годы.