На следующее утро я проснулся за два часа до подъёма. На тумбочке часы показывали 4:30. Рядом лежала потрёпанная дембельская форма, которую мы с ребятами тайком перешивали ночами в подсобке.
Тишину казармы нарушал только храп Шевченко с соседней койки и писк мышей за стеной. Пахло гуталином, махоркой и дешёвым одеколоном «Тройной», которым я вчера поливал воротник гимнастёрки, чтобы хоть как-то убить запах двухлетней носки.
В 6:00 дежурный сержант Осадчий пнул мою койку:
— Встаёшь, дембель! Сегодня твой звёздный час!
Медкомиссия прошла в рекордные двадцать минут. Военврач капитан Козлов, не глядя, тыкал печатью в мою медкнижку:
— Годен… Годен… О, Борисенок! Ну, счастливо, орёл!
В канцелярии роты, старшина выдал мне предписание и проездные документы. Его кабинет пах типографской краской и перегаром.
— Запомни, ефрейтор, — он понизил голос, — если милиция задержит — говоришь, что едешь из части. Понял?
В столовой повар дядя Ваня, ветеран Кореи, сунул мне свёрток:
— Возьми, сынок. Сало, хлеб, две банки тушёнки. На дорогу.
Рота строилась на плацу. Командир, капитан Петренко, тот самый что влепил мне строгача за утерю рации, зачитал приказ:
— Ефрейтора Борисенок К. Д. уволить в запас…
Голос его дрогнул. Мы ведь вместе прошли и учения под Борисовом, и тот проклятый снежный десант под Полоцком, и последнюю выброску где меня…
У шлагбаума собралась вся рота. Лейтенант Дроздов, наш «салага», нелепо протянул букетик астр:
— Товарищ ефрейтор, это… от нас…
Сержант Петренко, мой лучший друг, молча обнял меня. Он нечаянно оставил царапину на щеке — пахло «Красой» и порохом с утренних стрельб.
Дежурный по части капитан Жуковский протянул мои документы:
— Борисенок, ты свободен.
Я сделал последний шаг за ворота. За спиной раздалось:
— Рота, смирно! Для встречи… равнение на-пра-ВО!
Они отдавали честь мне, простому ефрейтору.
Автобус «Витебск-Орша» пах бензином и молоком. Я прижал к груди свёрток с дембельским альбомом — фотографии, письма, парашютный шнур от первого прыжка.
Кондукторша, хмурая тётка в платочке, протянула билет:
— Тридцать пять копеек, солдат.
Я сел у окна. Через стёкла было видно, как на плацу рота идёт на занятия. Кто-то нёс мою любимую рацию, которую я настраивал два года.
Автобус дёрнулся. Где-то вдалеке прогремел знакомый гул — это взлетал Ан-26 с десантниками на учения.
Я закрыл глаза. В ушах ещё звенела утренняя команда:
— Рота, ша-а-агом МАРШ!
А в кармане кителя лежали: военный билет с печатью «Уволен в запас». И три рубля пятьдесят копеек — всё, что осталось от дембельских ста.
Моя гражданская жизнь начиналась с автобусного билета.
Автобус «Витебск-Орша» дёрнулся на выбоине, когда кондукторша крикнула:
— Лесная через три километра! Кому выходить — готовьтесь!
Я прижал к груди свёрток с дембельским альбомом и посмотрел в запотевшее окно. За стеклом последовательно проплывали: покосившиеся сараи окраины, старуха с коромыслом у колонки, потом поля с неубранной картошкой, трактор «Беларусь» с дымящим выхлопом, и наконец первые сосны, как штыки на параде.
Ровно через 3,2 км по спидометру, на который я посматривал через плечо водителя, автобус свернул на грунтовку, уже засыпанную жёлтой хвоей. Знак: «Лесхоз. Проезд запрещён» с пулевыми отметинами от наших же учебных стрельб.
Водитель, мужик с нашивкой «Афган-80» на куртке, обернулся:
— Солдат, тебе точно здесь? Тут до Орши ещё…
— Мне здесь уважаемый.
Автобус остановился у сгоревшего лесничества. Когда он отъехал, через нейроинтефейс вызвал «Друга»:
— Ну что, все по плану?
— Да медик-инженер второго ранга. Атмосферник под маскировочным полем ждет вас в 278 метрах, строго на восток.
Атмосферник завис над поляной с легким треском хвои. Он гудел почти неслышно, как большой шмель, и мягко опустился в просвете между соснами.
Я вышел, вдохнул — влажный, пряный, настоящий воздух. Намного лучше чем в Минске. Земля, листья, дымок где-то вдалеке.
На запястье — лёгкое постукивание: «Друг» предупредил об отключении режима маскировки и выходе в стратосферу.
— Точка дежурства достигнута. Приветствие отключено.
— Понято. Отбой, дружище. Тут — зона покоя.
Дорога от поляны шла лесной тропой, знакомой на интуитивном уровне — видимо, предшественник гулял тут с детства. Всё казалось знакомым, но будто из чужого сна: коряга, развилка, старая яблоня на обочине.
Дом стоял, как и положено, — с деревянным крыльцом, облупленной дверью и полосатым ковриком у входа. На лавке — дед. Сухой, жилистый, в синем фартуке. В руках — сапог, в зубах — обрезанная щётка. Поднял глаза. Присмотрелся. Зажмурился.
— Ой, ды ж ты, пане Божа, Кастусь! Ты што, гэтак падрос⁈
— Здарова, дзядуля! — сказал я, стараясь не улыбаться слишком широко.
— Я ж думаў, ты па весне можа ўскочыш, а ты ж вось як прыйшоў — па-мужыцку. Аж нагу падкасіла.
Он встал, подхватил меня в объятия — крепко, по-настоящему. За плечом послышался голос:
— Хто там? Дык гэта наш⁈ — бабка выглянула из сеней, в халате и с деревянной ложкой в руке. — Кастуся прынесла! Ой, Маці Божа!
Она вытерла руки о передник, и через секунду уже прижимала меня к себе, похлопывая по спине, как будто я снова был пятилетним.
— Ты глянь на яго! Глянь, глянь, які прыгожы, нібы з фатаграфіі!
Я не перебивал. Память тела подсказывала — просто стой и улыбайся. А нейросеть внутри тихо комментировала:
— Уровень трасянки: 86%. Обработка в реальном времени. Эмоциональный фон: стабильный, высокий уровень привязанности.
Я всё это понимал и так. Даже без слов.
В доме витали ароматы печки, укропа и сушёных яблок.
На столе — огурцы, яичница, белый хлеб и две рюмки с самогоном «для встреч».
— Слухай, а дзе ж ты падзеўся, што так ціха? (Слушай, а где же ты подевался, что так тихо?) — спрашивал дед, наливая по капле. — Усё думалі, што ты ці то ў стройбату, ці то ў хіміі (Всё думали, что ты или в стройбате, или в химии).
— А я, дзед, па зямлі хадзіў і людзей лячыў. А цяпер — дамоў вярнуўся (А я, дед, по земле ходил и людей лечил. А теперь — домой вернулся).
Он прищурился, кивнул:
— Дык малайчына. А можа і праўда, што табе дарога цяпер — не толькі па зямлі? (Так молодец. А может и правда, что тебе дорога теперь — не только по земле?)
— Можа (Может), — сказал я, — але тут — мая зямля (но здесь — моя земля).
Бабушка принесла миску с картошкой.
— Еш, унучок. У цябе вочы галадаюць. Яшчэ ж худы, як матыляк (Ешь, внучок. У тебя глаза голодают. Ещё же худой, как мотылёк).
— Дзякуй, бабця. Гэта якраз тое, што трэба (Спасибо, бабушка. Это как раз то, что надо).
Я ел. И в этот миг понял — я дома. Не на базе, не на борту, не в капсуле. А просто — у бабки с дедом. С хлебом, салом, мовой і душою (с языком и душой).
Я сижу на лавке у стены, ноги вытянул, кружка с чаем в руках. Бабушка тихо вяжет на стуле, рядом — миска с лесными орехами и курагой с базара от знакомого узбека.
Дед — на табуретке у печки, в старом вязаном жилете, с газетой, сложенной вдвое.
Он рассматривает мои берцы. Те, что выдали перед дембелем — кожаные и новые.
— Сынок… а ты ж у нас цяпер чалавек тэхнікі, так? З космасу, можна сказаць? (Сынок… а ты же у нас теперь человек техники, так? Из космоса, можно сказать?)
Я усмехнулся:
— Ну, бывало, дед. По звёздам тоже лазил. Но вот — к тебе пришёл в берцах.
Он покивал, поставил локти на колени:
— Дык я табе скажу. Усё, што вы там паўдумалі, — не з той скуры! (Так я тебе скажу. Всё, что вы там придумали, — не из той кожи!)
— А з якой — тады? (А из какой — тогда?)
— З нашай! З савецкай! (Из нашей! Из советской!) — он встал, подошёл к старому комоду, вытащил коробку.
Достал оттуда… сапоги. Чёрные. Массивные. С аккуратным каблуком и прострочённой подошвой.
Кожа живая, словно вчера с коровы снятая.
— Вось. Пары трыдзесць гадоў. І я іх сам сшыў (Вот. Паре тридцать лет. И я их сам сшил).
Я взял сапог в руки — он тяжёлый, как слово командира. Пахнет дёгтем и временем.
— Ты знаешь, — сказал я, — если бы мне такие дали на службе — я бы до базы дошёл пешком.
— Ага! А не ў сваіх пластыкавых цацках! (Ага! А не в своих пластиковых игрушках!)
— А ты откуда такие делать умеешь?
Он развёл руками:
— Я ж, унучок, сапожнік. Не абувшчык, не фасоншчык. А сапожнік! З пядзі ў пядзь, з голкі ды ніткі. У вайну — я ж у арміі быў, у запасным палку, але мне камандзір сказаў: «Сідзі ў майстэрні, бо без цябе мы ўсе на босу нагу пойдзем!» (Я же, внучок, сапожник. Не обувщик, не модник. А сапожник! С пяди в пядь, с иголки да нитки. В войну — я же в армии был, в запасном полку, но мне командир сказал: «Сиди в мастерской, ведь без тебя мы все босиком пойдём!»)
Бабушка хмыкнула:
—Ён табе, Кастусь, не расказаў, як аднаго майора ад баявога сыпу выратаваў. Бо той — у шкляных галошах па холаду хадзіў. І ўжо ногі адмарожваў (Он тебе, Костя, не рассказал, как одного майора от боевого тифа спас. Потому что тот — в стеклянных галошах по холоду ходил. И уже ноги отмораживал).
Дед скромно кивнул:
— Праўда. Падшыў яму валёнкі, і па сёньня, можа, яшчэ жывы ходзіць (Правда. Подшил ему валенки, и по сей день, может, ещё живой ходит).
Я смотрел на сапоги, чувствовал их вес, каждый шов, дыхание мастерской руки. Это была не просто обувь. Это было — выживание, знание, защита.
— Дед… научишь?
Он усмехнулся:
— А ты ж хіба здольны? З тваімі тэхналогіямі? (А ты же разве способен? С твоими технологиями?)
— У меня есть главное — желание уметь как ты! Но нет твоего умения в руках. Пока нет…
Он кивнул.
— Тады прыходзь заўтра з раніцы. Будзем рабіць. І каб вочы не пужаліся, калі іголку праштурхнеш праз скуру (Тогда приходи завтра с утра. Будем работать. И чтобы глаза не пугались, когда иголку протолкнёшь через кожу).
Печка потрескивала, бабушка наливала второй чай. А внутри зарождалось чувство… что настоящая мудрость не в лазере и не в капсуле. А в сапоге. Сшитом рукой. С любовью.
Наступил поздний вечер. За окном уже сгущались сумерки. Печь потрескивала, и дед развязывал свой рабочий фартук.
В дверь тихо постучали.
— Міхась! (Михаил!) — дед сразу узнал голос. — Ну, заходзь, калега! (Ну, заходи, коллега!)
В дверях появился сосед — лет сорока с хвостиком, широкоплечий, с веником из дубовых веток под мышкой.
— Баня гатовая. Пар моцны, як партызанская клятва! Хадзем! (Баня готова. Пар крепкий, как партизанская клятва! Пошли!)
Он увидел меня и добавил:
— А вось і госць твой? Дык трэба чалавека адразу на правільную сцежку! (А вот и гость твой? Так надо человека сразу на правильную тропу!)
Я посмотрел на деда.
— Баня — это…
— Гэта святое. Пайшлі. Будзеш потым выганяць усё, што твае ваенныя лекары не дагледзелі! (Это святое. Пошли. Будешь потом выгонять всё, что твои военные врачи не доглядели!)
Баня стояла у соседа во дворе — аккуратная, добротная, с трубой, которая высилась гордо и красиво.
Внутри пахло деревом, мёдом и настоящим жаром. Веники уже замочены. Полок тёплый, ковш влажный, вода шипит на раскалённых камнях.
«Друг» шепчет в ухе:
— Температура превышает комфортную зону. Потеря жидкости нарастает.
— Заткнись и расслабься, — отвечаю я, растирая плечи мёдом с солью.
— Регистрируется снижение мышечного тонуса и нормализация центральной нервной системы.
— Вот, видишь… оно работает лучше твоих модулей.
— Ну што, Кастусь, вытрымаеш тры заходы? (Ну что, Костя, выдержишь три захода?) — спрашивает дед, хлопая по спине.
— Я и на Марсе не сдавался!
Пар валит стеной. Михась хлещет веником по спине с весёлым улюлюканием. Я чувствую, как каждая пора открывается, словно тело вспоминает, что оно — живое.
Потом — вылетаем на улицу. Тела парят в вечернем воздухе. Какое же это наслаждение!
— У ручэй! (К ручью!) — кричит дед. — Ён зусім побач! (Он совсем рядом!)
Ручей — тихий, чистый, с песчаным дном. За ним — черёмуха, травы, и багровое небо, отражающееся в тёмной воде.
Я ныряю. Шок. Вода ледяная, бьёт в сердце — и тут же возвращает всё. И я кричу — от счастья. Не от холода. От свободы.
«Друг» тихо:
— Структура сенсорного отклика нестабильна. Регистрируется… эйфория?
— Да, брат. Это называется — жить.
Позже — в предбаннике. Тело лёгкое, как облако. Глаза сами закрываются. Дед и Михась что-то спорят про рыбу и цену на шерсть, а я… просто слушаю. И улыбаюсь.
Спать меня уложили в дедову кровать, на перину. Я провалился в сон, словно в тёплое облако. Без снов. Без тревоги. Просто лёг. И исчез. Будто вернулся домой.
Я проснулся не от сигнала, не от тревоги и даже не от «Друга». Я проснулся от запаха. Чем так могло пахнуть — не знал. И, забыв обо всём, двинулся на этот аромат. Вылез из кровати, словно возвращаясь на землю с орбиты. Тело чувствовало себя легко, как после глубокого сна в стазисе.
Голова — пустая и ясная. Настоящее утро. Без дел. Без тревог.
В окно лился медовый свет. Где-то за окном лаяла собака. По двору расхаживали куры. И слышался голос бабушки:
— Кастусь! Уставай, бо смятана ж астывае! (Костя! Вставай, а то сметана же остывает!)
— Ба-а!!! Чем так пахнет?
— Дерунами.
Настоящими. С корочкой, с луком, на свином сале, с тем самым шорохом на сковороде, от которого даже мёртвый встанет.
На кухне всё уже было готово.
Бабушка в переднике, румяная, ставит на стол последнюю сковородку. На тарелке — горка дерунов, румяных, хрустящих по краям. Рядом — банка с маринованными огурчиками, тонкие, хрусткие, с укропом и чесноком. Которые ещё вчера очень мне понравились. На отдельной тарелке — маринованное мясо, розовое, сочное, порезанное ломтиками. А сверху — ложка густой домашней сметаны, жирной, как крем.
Я застыл у порога, как пилот перед шлюзом:
— Бабця… дык гэта ж… (Бабушка… так это же…)
— Сядай! І едзь, як чалавек! (Садись! И ешь, как человек!)
— «Угу… „нейтральный белковый гель №5“. Это оно.»
Я сел. Взял вилку. Положил дерун. Сверху — мясо. Сбоку — огурчик. Всё. Идеальное комбо.
Бабушка села напротив, сложила руки на столе и смотрит, как я ем.
— У цябе вочы ззяюць (У тебя глаза сияют).
— Ага… страўнік запрацаваў (Ага… желудок заработал).
— Ну дык чалавек ты ці хто? (Ну так человек ты или кто?)
— Я цяпер, бабця, вельмі зямны (Я теперь, бабушка, очень земной).
Мы оба рассмеялись. В этот момент — всё было правильно. День начинался не просто с еды, а еще с любви, и дома. И с простой человеческой простоты.