Глава 17 Выстрелы

Милован Чабринович сидел на краю узкой железной кровати и методично чистил револьвер. Движения были точными, отработанными. Вынуть барабан, проверить каждую камору, протереть промасленной тряпкой ствол, вернуть барабан на место, провернуть. Щелчок. Еще раз. Щелчок.

Семь патронов лежали на потертом одеяле выстроенные в ряд. Семь латунных гильз с тупыми свинцовыми головками. Семь возможностей изменить историю. Или семь способов умереть.

За грязным окном комнаты на третьем этаже дома на окраине Белграда садилось солнце. Золотой свет падал на Дунай, превращая реку в расплавленную медь. Красивый закат. Последний мирный закат Европы, хотя Чабринович этого не знал. Не мог знать. Он думал только о том, что через три часа австрийский офицер будет мертв.

Револьвер FN M1900, бельгийского производства. Калибр 7.65 миллиметра, компактный, надежный. Чабринович купил его два месяца назад у торговца оружием в подвале на Кнез-Михаиловой улице за восемьдесят динаров, все деньги, которые он скопил за полгода работы писцом в конторе.

Теперь он потерял и эту работу. Слишком много времени проводил в кафе, слушая разговоры о свободе. Слишком много кашлял кровью на бумаги с цифрами, которые должен был переписывать. Хозяин конторы сказал, что больной чахоткой работник отпугивает клиентов.

Не важно. Работа больше не нужна. Жизнь больше не нужна. Осталось только одно дело.

Чабринович поднял последний патрон к свету, изучая его так, словно видел впервые. Свинцовая пуля тщательно обточена, он сам работал над ней напильником три вечера подряд, превращая тупой конец в острие.

Австрийцы сильны, но не бессмертны. Пуля войдет в тело, разорвет ткани, найдет жизненно важный орган. Сердце. Или печень. Или просто наполнит брюшную полость кровью, и человек медленно умрет в агонии, понимая, что смерть неизбежна.

Он вставил патроны в барабан. Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Седьмой оставил на одеяле.

Последний патрон для него самого. Если что-то пойдет не так. Пусть пока будет отдельно.

Чабринович закрыл глаза и позволил памяти вернуться туда, куда не хотел возвращаться. Но должен был. Должен помнить, зачем делает это.

Сараево. Лето 1908 года. Ему было восемнадцать лет, и мир казался полным возможностей.

Отец торговал на рынке керамикой, привозил из деревни горшки и миски, продавал австрийским домохозяйкам и боснийским крестьянам. Деньги небольшие, но хватало.

Мать шила по ночам, заказы брала у соседей. Младшая сестра Милена, тогда десять лет, смеялась и бегала по двору босиком, и волосы у нее были черные, как воронье крыло.

Все изменилось в октябре.

Австро-Венгерская империя аннексировала Боснию и Герцеговину. Формально эти земли и раньше были под австрийским управлением, но теперь император Франц Иосиф объявил их своей собственностью навечно.

Сербы протестовали. По всей Боснии прокатились демонстрации, мирные, с флагами и песнями, с надеждой, что великие державы заступятся за маленький славянский народ.

Великие державы промолчали. Россия, истощенная войной с Японией, не рискнула вступить в конфликт. Франция и Британия были заняты своими делами. Австрийцы получили карт-бланш.

Петар Чабринович вышел на демонстрацию в Сараево вместе с тремя тысячами других сербов. Они шли по главной улице, пели народные песни, держали транспаранты: «Босния — не Австрия», «Свобода для славян», «Долой оккупантов». Мирная демонстрация. Без оружия, без насилия.

Австрийские жандармы встретили их у ратуши. Два взвода в темно-синих мундирах, с винтовками наперевес. Командир, гауптман с лицом, высеченным из камня, приказал разойтись.

Толпа не разошлась. Пели громче.

Тогда жандармы пошли в атаку.

Прикладами. Штыками. Сапогами.

Милован не видел, как это произошло. Он стоял в задних рядах, пытался вытащить оттуда отца, но толпа паниковала, люди давили друг друга, кто-то кричал, кто-то падал под ноги.

Потом раздались выстрелы. Не залпом, а одиночные, хаотичные. Жандармы стреляли в воздух, чтобы напугать.

Но один выстрел был не в воздух.

Милован нашел отца через двадцать минут, когда площадь опустела. Петар Чабринович лежал у ступеней ратуши в луже крови.

Голова разбита прикладом. Правая сторона черепа продавлена внутрь, осколки кости торчали сквозь кожу. Глаза открыты, смотрят в небо, но уже не видят. Рот приоткрыт, словно хотел что-то сказать, но не успел.

Милован сидел рядом с телом и держал отца за руку, пока не пришли санитары. Рука была еще теплой. Австрийский сапог оставил отпечаток на груди отца. Подошва с подковками четко отпечаталась на белой рубашке, как клеймо на скоте.

Мать умерла через год. Официальная причина — чахотка. Настоящая причина — разбитое сердце. Она не могла жить без мужа, не хотела. Просто гасла, день за днем, пока не погасла окончательно.

Милена осталась одна. Четырнадцать лет, красивая, беззащитная. Милован пытался работать, кормить ее, но денег не хватало. Тогда она нашла работу сама. Пошла прислугой в дом австрийского майора фон Клейста.

Милован знал, что там происходило. Все знали.

Австрийские офицеры брали сербских девушек в прислуги не для того, чтобы те подметали полы и мыли посуду. Милена приходила домой раз в месяц, молчаливая, с пустыми глазами, и не отвечала на вопросы. Однажды он увидел синяки на ее запястьях. Она сказала, что упала.

Милован ничего не мог сделать. Если бы попытался вытащить сестру из этого дома, ее бы просто выгнали без денег, и они оба остались бы на улице. Австрийцы не терпели непокорности.

Вот тогда ненависть стала физической. Не эмоцией, не чувством, а реальностью, которая жила внутри него, как второе сердце. Черное, холодное, неумолимое.

В 1911 году он встретил майора Танковича в кафе «Златна моруна». Танкович был офицером сербской армии, но все знали, что он также глава тайной организации «Унификация или смерть», той самой «Черной руки», которая боролась за освобождение всех сербских земель любыми средствами.

Танкович долго смотрел на Милована, изучая его глазами хищника, который оценивает добычу. Потом спросил:

— Ты готов умереть за Сербию?

— Да, — ответил Милован без колебаний.

— Ты готов убить за Сербию?

— Да.

— Даже если это будет женщина? Ребенок? Священник?

Милован задумался. Потом сказал:

— Если они враги Сербии, да.

Танкович улыбнулся. Холодная, хищная улыбка.

— Тогда приходи завтра ночью. Запомни адрес.

Инициация проходила в подвале дома на окраине Белграда. Двенадцать человек в черных балахонах стояли в круге вокруг стола, на котором лежали кинжал, револьвер и Библия. Танкович зачитал клятву:

— Я клянусь моей кровью, моей честью, моей жизнью, что буду служить делу освобождения и объединения сербского народа. Я готов убить врагов Сербии и умереть за свободу моей родины. Я признаю власть «Черной руки» и обязуюсь выполнять приказы без вопросов и сомнений. Если я нарушу эту клятву, пусть эта рука, которая держит оружие, отсохнет, и пусть мое имя будет проклято навеки.

Милован повторил слова. Потом Танкович взял кинжал и порезал ему ладонь. Кровь капала на Библию. Милован взял револьвер и поцеловал ствол.

Он стал членом «Черной руки». Исполнителем. Тем, кто делает грязную работу.

За три года он участвовал в пяти операциях. Взрывы мостов, подрыв железнодорожных путей, поджоги австрийских складов.

Никого не убил. Не было приказа. Но знал, что рано или поздно приказ будет.

И вот он пришел.

Вчера Танкович встретил его в том же кафе. Передал изображение и адрес.

— Гауптман Франц Шульц. Комендант австрийского гарнизона в Земуне. Отвечает за подавление сербских волнений в Воеводине. Под его командованием жандармы разогнали три демонстрации за последний месяц. Двенадцать сербов убито, сорок ранено. Его нужно устранить.

— Когда? — спросил Милован.

— Сегодня ночью. Он возвращается из кафе около полуночи. Всегда один. Маршрут известен. Вот карта.

— А если поймают?

Танкович посмотрел на него долгим взглядом.

— Цианид. — Он положил на стол маленькую стеклянную ампулу. — Если нет выхода. Быстрая смерть.

Милован взял ампулу и спрятал во внутренний карман.

Теперь он сидел на кровати и смотрел на револьвер. Через три часа он станет убийцей. Не взрывником, не диверсантом, а убийцей. Человеком, который лишит жизни другого человека. Целенаправленно. Хладнокровно.

Должен ли он чувствовать сомнения? Угрызения совести?

Не чувствовал.

Австрийцы убили его отца. Австрийцы убили его мать. Австрийцы забрали его сестру. Австрийцы оккупировали его родину, топтали его народ, унижали его веру, разрушали его культуру.

Один мертвый австриец — это справедливость. Маленькая, недостаточная, но справедливость.

Милован встал с кровати и подошел к столу. На стене над столом висел портрет. Отец, мать, он сам и маленькая Милена. Сделан за год до аннексии. Все улыбаются. Счастливая семья.

Мертвая семья.

— Прости, отец, что не смог защитить тебя тогда, — сказал Милован вслух. — Но сегодня я отомщу.

Он взял рисунок и поцеловал лицо отца сквозь стекло. Потом поставил обратно.

На столе лежало письмо, написанное вчера вечером. Адресовано Милене. Прощальное письмо, на случай если он не вернется.

'Милена,

Прости меня за то, что не смог защитить тебя. Прости за то, что оставил тебя одну. Я знаю, что ты страдаешь в доме этого австрийца. Знаю, что он делает с тобой. И не могу этого вынести.

Я сделаю то, что должен сделать. Отомщу за отца, за мать, за нашу семью. Может быть, я умру. Но умру свободным человеком, а не рабом австрийцев.

Если ты читаешь это письмо, значит, меня больше нет. Уезжай из Сараево. Найди работу где-нибудь в деревне, подальше от городов и австрийцев. Выходи замуж за хорошего серба, роди детей, живи счастливо.

Я люблю тебя. Всегда любил. Ты единственное, что у меня было.

Твой брат Милован'

Он запечатал письмо в конверт и положил на стол. Если не вернется, хозяйка найдет его утром и передаст Милене.

Милован надел темный пиджак, проверил карманы. Револьвер во внутреннем кармане слева. Ампула с цианидом в нагрудном кармане справа. Спички в боковом кармане. Ничего лишнего.

Он подошел к окну и посмотрел на закат. Солнце уже коснулось горизонта, Дунай горел красным. Красное небо. Кровавое небо.

Хороший знак. Или плохой. Не важно.

Милован взял со стола потрепанный сборник стихов Джуры Якшича. Открыл на странице, где угол был загнут, и прочитал шепотом по-сербски:

'За слободу отаџбине своје,

За част српског имена,

Спреман сам на жртву највећу —

Живот свој без страха дам'."

(За свободу отчизны своей,

За честь сербского имени,

Готов я на жертву величайшую —

Жизнь свою без страха отдам.)

Он закрыл книгу и положил на стол рядом с револьвером. Якшич написал эти строки о борьбе с турками.

Но австрийцы ничем не лучше турок. Может, даже хуже, турки хотя бы не притворялись, что несут цивилизацию и прогресс.

Потом вытащил из ящика стола бутылку ракии, сливовой водки. Налил в стакан, поднял к свету.

— За Сербию, — сказал он и выпил залпом.

Водка обожгла горло, разлилась теплом по груди. Хорошо. Не для храбрости. Для ритуала. Перед боем воины всегда пили.

Милован посмотрел на часы. Восемь вечера. Через четыре часа Шульц выйдет из кафе. Нужно прийти раньше, занять позицию, ждать.

Он еще раз проверил револьвер. Шесть патронов в барабане. Все готово.

Прежде чем уйти, Милован открыл тумбочку и вытащил маленькую икону Святого Георгия Победоносца, покровителя воинов. Икона принадлежала отцу, тот всегда носил ее с собой. Милован перекрестился и поцеловал икону.

— Святой Георгий, помоги мне. Я иду на войну.

Он спрятал икону во внутренний карман, рядом с револьвером.

Потом погасил керосиновую лампу, открыл дверь и вышел в темноту.

На лестнице было тихо. Соседи спали или сидели по своим комнатам. Никто не видел, как худой молодой человек в темном пиджаке спустился по скрипучим ступеням и вышел на улицу.

Белград встретил его ночной прохладой и запахом Дуная. Где-то вдали играла музыка. Ссербская народная песня, грустная и прекрасная. Гармонь и скрипка плакали в ночи.

Милован Чабринович зашагал по булыжной мостовой к набережной. Он вспомнил, что забыл седьмой патрон. Но ничего.

Револьвер в кармане тяжелел с каждым шагом. В груди билось черное сердце ненависти.

Через четыре часа австрийский офицер будет мертв.

А может быть, мертв будет он сам.

Не важно. Важно только одно: кто-то умрет сегодня ночью.

И это будет справедливо.

* * *

Гауптман Франц Шульц шел по темной набережной Дуная и чувствовал приятное тепло ракии в животе. Хорошая была выпивка сегодня. Венгерская, настоящая, не сербское пойло. В кафе «Zum goldenen Stern» всегда имелся приличный выбор водки для австрийских офицеров, там понимали, кто в этом городе хозяин.

Он шел уверенной походкой военного человека, не обращая внимания на сырость, поднимавшуюся от реки. Май в Белграде непредсказуем. Днем жарко, ночью холодно, словно сам климат этого проклятого славянского города не мог определиться, чего хочет. Как и его население.

Шульцу было тридцать восемь лет, и он провел последние шесть из них в этом гнезде сербского национализма, работая в комендатуре австро-венгерского гарнизона в приграничном Земуне. Официально его должность называлась «помощник коменданта по вопросам безопасности». Неофициально все знали, что гауптман Шульц отвечает за подавление сербских волнений в Воеводине и сбор информации о деятельности белградских националистов.

Он был высоким, широкоплечим мужчиной с тяжелыми чертами лица, которые делали его похожим скорее на мясника, чем на офицера. Квадратная челюсть, толстая шея, короткие светлые волосы, зачесанные назад с военной четкостью. Маленькие серые глаза, посаженные глубоко под тяжелыми надбровными дугами, смотрели на мир с холодным расчетом человека, который давно перестал видеть в других людях что-то кроме инструментов или препятствий.

Форма на нем сидела безукоризненно. Темно-синий мундир венгерского пехотного полка, начищенные до блеска сапоги, портупея с револьвером Rast Gasser калибра восемь миллиметров. Надежное оружие, австрийское, не то что эти бельгийские игрушки, которыми торговали сербские контрабандисты.

Шульц не был пьян. Три рюмки ракии — это ничто для человека его комплекции и привычек.

Он пил каждый вечер после службы, это помогало забыть о грязной работе, которую приходилось делать. Допросы. Обыски. Аресты. Иногда более жесткие меры, о которых не писали в рапортах.

Сербы называли его «Мясник из Темишвара». Это прозвище появилось после подавления волнений в Воеводине три года назад, когда сербские крестьяне попытались устроить демонстрацию против венгерского землевладельца.

Шульц командовал жандармами, которые разгоняли толпу. Приказ был четким. Применять силу, не церемониться.

Двенадцать мертвых, сорок раненых. Крестьяне разбежались. Порядок восстановлен.

Шульц не считал себя мясником. Он считал себя солдатом, выполняющим приказы. Империя нуждалась в порядке, а порядок требовал твердой руки. Сербы понимали только силу. Это он усвоил за годы службы на Балканах.

Набережная пуста в этот поздний час. Только далекие огни белградских домов отражались в темной воде Дуная, и где-то вдали играла музыка. Сербская гармонь пела жалобную песню о потерянной свободе.

Шульц усмехнулся. Свобода. Они всегда пели о свободе, эти славяне. Но что они сделали бы со свободой, если бы получили ее? Резали бы друг друга, как во время Балканских войн. Варвары.

Он свернул в знакомый переулок между складами. Короткий путь к дому, который снимал на окраине Земуна.

Здесь темнее, фонари не горели, только луна пробивалась сквозь облака, отбрасывая странные тени на булыжники.

Шульц не боялся темноты. Он вырос в ней.

Детство в Вене. Район Оттакринг, где жили бедняки, ремесленники, чернорабочие.

Отец пьяница, слесарь на фабрике, приходил домой пьяным и бил мать. Мать прачка, работала до изнеможения, умерла, когда Францу было двенадцать. Братьев и сестер нет. Только он один.

В школе над ним издевались. Он был толстым ребенком, неуклюжим, с тяжелым подбородком и маленькими глазами.

Его звали «свиньей», «жирной задницей», «тупым Францем». Били каждый день. Отнимали еду. Запирали в подвале школы и оставляли там на несколько часов, слушая, как он плачет и стучит в дверь.

Хуже всего были братья Штайнеры, Карл и Йозеф. Двое подростков из приличной семьи, чей отец был адвокатом.

Они особенно любили унижать Франца. Однажды зимой они раздели его догола и заставили бежать через весь двор школы под смех других учеников. Учителя видели, но не вмешивались. Мальчики из хороших семей имели привилегии.

Франц терпел три года. Потом что-то сломалось внутри.

Ему было четырнадцать, когда он подстерег Карла Штайнера в том же подвале, где его самого запирали. Избил камнем по голове, пока Карл не перестал двигаться. Не убил, врачи его спасли, но мальчик остался калекой на всю жизнь, левая сторона тела парализована.

Франца не посадили. Не было доказательств. Карл не видел нападавшего в темноте. Но все знали. Хулиганы больше никогда не подходили к нему. Никто не подходил. Все боялись.

Франц понял важный урок: сила решает все. Кто сильнее, тот прав. Кто боится применить насилие, тот жертва.

В шестнадцать он сбежал из дома и записался в армию, приписав себе два года. Военные не задавали лишних вопросов. Им нужны были солдаты для гарнизонов на Балканах, где брожение усиливалось после аннексии Боснии.

Армия стала его домом. Дисциплина, порядок, четкие правила.

Никто не издевался над солдатом, который выполняет приказы лучше других. Наоборот, его заметили.

Унтер-офицер Мюллер оценил беспощадность юного Шульца при подавлении крестьянского бунта в Хорватии. Молодой солдат не колебался, когда приказали стрелять в толпу.

Шульц быстро рос в чинах. Фельдфебель в двадцать два года. Лейтенант в двадцать шесть. Гауптман в тридцать четыре.

Не из аристократии, не из офицерской семьи, а из венской трущобы. Но он доказал свою ценность единственным способом, который признавала армия, — эффективностью.

Его переводили туда, где нужна была твердая рука. Галиция, где поляки бунтовали. Словения, где словенцы требовали автономии. Босния, где сербы и хорваты резали друг друга. Воеводина, где сербское меньшинство мечтало о присоединении к Белграду.

Везде Шульц делал одно и то же: наводил порядок. Допрашивал подозреваемых. Получал информацию любыми методами. Арестовывал зачинщиков. Подавлял волнения. Быстро, жестко, эффективно.

Он не считал себя садистом. Не получал удовольствия от чужой боли. Просто делал работу. Когда нужно было сломать человека на допросе, он ломал. Когда нужно было запугать деревню, он запугивал. Когда нужно было убить, он убивал.

Сербы ненавидели его. Шульц знал.

Видел ненависть в их глазах, когда жандармы врывались в дома с обыском. Слышал проклятия на сербском языке, которого выучил достаточно, чтобы понимать угрозы. Получал письма с угрозами. Плохо написанные, полные орфографических ошибок, но искренние в своей злобе.

Ему было плевать. Пусть ненавидят. Страх важнее любви. Это он тоже усвоил в детстве.

Шульц остановился на минуту, прислушиваясь. Показалось, что сзади шаги. Но когда обернулся, переулок был пуст. Тени от луны скользили по булыжникам, превращая складские стены в движущиеся силуэты.

Он пожал плечами и пошел дальше. Паранойя профессиональная болезнь людей его ремесла. Слишком много врагов, слишком много угроз.

Но Шульц не боялся. Револьвер на боку, сила в руках, годы военной подготовки. Пусть попробуют.

За последние три года было несколько покушений на австрийских офицеров в Белграде и Сараево. Один лейтенант убит ножом в спину. Другой отравлен в кафе. Третий застрелен на улице каким-то студентом-фанатиком.

Шульц знал, что может быть следующим. Но не собирался менять привычки из-за страха.

Страх — это слабость. А он давно победил в себе слабость.

Переулок сужался. Склады с обеих сторон, груды ящиков, запах гнилых овощей и речной сырости. Еще пятьдесят метров, и он выйдет на освещенную улицу, где стоял его дом.

Шульц не услышал, как за его спиной из тени между ящиками вышла фигура. Не услышал осторожных шагов, которые приближались, держась на расстоянии десяти метров.

Он услышал только голос. Молодой, дрожащий от напряжения, но твердый:

— Шульц.

Гауптман резко обернулся, рука инстинктивно дернулась к кобуре. Но он не успел.

Грохот выстрела разорвал тишину переулка. Пуля ударила Шульца в живот, чуть ниже ребер.

Боль была мгновенной, жгучей, как удар раскаленным прутом. Он согнулся, но не упал. Годы военной подготовки, годы боев, тело знало, как держаться на ногах даже раненым.

Второй выстрел. Пуля вошла в грудь, правее сердца, пробила легкое. Шульц почувствовал, как что-то лопнуло внутри, и рот наполнился металлическим вкусом крови.

Теперь он упал. На колени сначала, потом на бок. Револьвер выпал из кобуры, со звоном ударился о булыжники, отскочил в сторону.

Шульц лежал на холодных камнях и смотрел вверх. Над ним стоял молодой человек, худой, с впалыми щеками и горящими глазами.

В руке револьвер, ствол еще дымился. Лицо незнакомое, но Шульц видел таких лиц сотни. Сербский студент, фанатик, готовый умереть за идею.

— За моего отца, — сказал юноша по-сербски. — За всех, кого ты замучил.

Шульц хотел ответить, но из горла вырвался только хрип. Кровь заливала рот, легкие наполнялись жидкостью. Он задыхался, тонул в собственной крови.

Юноша подошел ближе. Поднял револьвер, целясь в голову. Руки у него дрожали, лицо было бледным, как у мертвеца.

— Warum? — выдавил Шульц. Почему?

— За справедливость, — ответил юноша.

Справедливость. Какое смешное слово. Шульц хотел засмеяться, но вместо этого закашлялся кровью.

Он вспомнил Карла Штайнера. Мальчика, которого избил камнем в темном подвале. Это тоже была справедливость? За годы унижений?

Он вспомнил сербских крестьян, которых жандармы расстреливали в Воеводине. Они кричали о справедливости, когда падали под пулями.

Он вспомнил заключенных, которых допрашивал в подвалах комендатуры. Многие кричали о справедливости, когда он ломал им пальцы или бил прикладом по почкам.

Справедливость. Все хотят справедливости. Но справедливость — это просто месть сильного над слабым. Или слабого над сильным, когда он найдет момент.

Третий выстрел прервал его мысли. Пуля вошла в голову, чуть выше правого уха. Мозг разорвало на куски. Боли он не почувствовал, смерть пришла мгновенно.

Загрузка...