Глава 7

Глава 7

Воздух в сенях главных хором вибрировал от непривычной, но такой желанной жизни — тихим гулом призрачной челяди, скрипом половиц под невесомыми шагами, отдаленным перезвоном посуды. Эта ожившая память была и бальзамом, и шипом в сердце. Она напоминала о том, что было, и о том, что навсегда утрачено.

Рядом со мной появилась одна из служанок-кикимор, принявшая облик степенной женщины в белом платочке. Она молча присела в почтительном поклоне, а затем обратилась к Веге, указывая узкой, костлявой рукой вглубь покоев:

— Госпожа, пройди-ка со мной. Там банька истоплена, да и платье дорожное сменить не мешает. Смой с себя пыль чужеземную.

Вега посмотрела на меня, и в ее глазах читался вопрос. Она не хотела уходить, чувствуя, что происходит что-то важное, что-то, что касается самых потаенных струн моей души.

— Иди, — тихо сказал я ей, и моя улыбка была, наверное, усталой и печальной. — Ты в безопасности. Это мой дом и мои слуги. Приведи себя в порядок, отдохни. Я… мне нужно побыть одному и посмотреть, все ли на месте.

Она кивнула, доверяя мне, и пошла за кикиморой, которая засеменила впереди, ее силуэт будто растворялся в полумраке коридора. Я смотрел им вслед, пока они не скрылись за поворотом, и тогда навалившаяся тишина стала почти осязаемой. Теперь остались только я и призраки моего прошлого.

Я стоял один в просторных, теплых сенях. Мое сердце стучало гулко и неровно, как будто отзываясь на мерный, древний ритм самого дома. Ноги сами понесли меня по знакомому маршруту, тому, что был выучен еще в детстве и не стерся из памяти за прошедшие столетия. Дубовые половицы, отполированные до зеркального блеска бесчисленными шагами, мягко пружинили под ногами. Резные дверные проемы, гобелены на стенах, изображающие славные деяния предков, — все было таким же, каким я оставил. Будто время здесь и впрямь замерло, ожидая моего возвращения, чтобы вновь пуститься в бег.

И вот я остановился перед ней. Дверь в мои покои. Простая, из темного мореного дуба, с тяжелой железной скобой вместо ручки. На ней не было ни замков, ни засовов — только вырезанный в центре наш родовой знак: волк, казалось, смотревший прямо в душу. Я поднял руку. Пальцы дрогнули, зависнув в сантиметре от древесины. Что я увижу за ней? Пустоту? Забвение? Или ту самую комнату, из которой некогда ушел навсегда?

Собрав волю в кулак, я нажал на скобу. Дверь отворилась беззвучно, послушно, будто ее только вчера смазывали гусиным жиром.

И я застыл на пороге, будто боясь сделать шаг внутрь.

Воздух, ударивший в лицо, был сухим и пахнущим тем же, чем и тысячу лет назад: воском, деревом, сушеными травами в подушечке-саше и едва уловимым ароматом кожи переплетов и стальных клинков. Комната была не просто нетронутой. Она была живой. Здесь не было ни пыли, ни запустения. Все стояло на своих местах.

Широкий дубовый стол у окна, заваленный свитками и чернильницами. Притаившийся в углу деревянный сундук, в котором хранились мои юношеские доспехи. Полки с книгами, их корешки все так же ровно стояли в ряд. На стене висел мой первый настоящий меч, и лезвие его, как и тогда, отсвечивало холодной сталью. Даже воск в массивной медной свече на столе казался нетронутым.

Будто я вышел отсюда вчера. Будто все эти века, все страдания, все падения и возрождения были лишь долгим, кошмарным сном, от которого я наконец очнулся.

Я развернулся и вышел. Сюда я еще вернусь, но сейчас я хотел увидеть другую комнату, которая в этот миг для меня была важней всего. Ноги сами понесли меня дальше по коридору, к той двери, что была чуть дальше моей. Более легкой, резной, с изображением птиц и цветов. К двери в комнату моей младшей сестры. Насти.

Сердце заколотилось уже не от волнения, а от нарастающей, леденящей душу тоски. Рука снова дрогнула, когда я взялся за ручку. Я боялся. Боялся того, что увижу. Вернее, того, что не увижу. Боялся пустоты. Следов чужого присутствия. Забвения.

Я глубоко вдохнул и решительно толкнул дверь.

И мир перевернулся.

Комната была такой же нетронутой, как и моя. Но если в моей царил дух воина, ученика, будущего князя, то здесь все дышало детством. Милым, беззаботным, безвозвратно утерянным.

Солнечный свет (ибо здесь, в этом зачарованном месте, всегда стоял мягкий, ровный свет) падал на аккуратную кроватку, застеленную лоскутным одеялом, которое с такой любовью шила наша мать. На резном столике стояла кукольная колыбелька из бересты, а рядом — глиняная свистулька в виде птички, которую я ей вырезал, кажется, на ее седьмое рождение. На лавке у стены были аккуратно разложены платья. Я провел по ним взглядом, и у меня перехватило дыхание.

Это были не одежды юной девушки, невесты на выданье. Это были платьица девочки. Десяти, от силы одиннадцати лет. То самое, синее, в белую крапинку, в котором она так любила бегать по саду. Вон то, зеленое, праздничное, с вышивкой у ворота… Почему они здесь? Почему не изменились? Потому что таковой она и осталась в памяти этого дома? В моей памяти? Застывшим во времени ребенком, каким я ее оставил?

Игрушки. Некоторые из них я сделал своими руками. Деревянный конь с гривой из настоящего конского волоса. Неуклюжий медвежонок, которого я долго вырезал, пока не порезал палец. Она тогда так испугалась за меня… Они лежали и стояли на своих местах, будто ждали, что вот-вот дверь откроется, и в комнату ворвется смеющаяся девочка с растрепанными косами.

Я стоял посреди этой святыни моего прошлого, и что-то огромное, тяжелое, острое подкатило к горлу. Глаза затуманились. Я видел ее, ту, маленькую, с ямочками на щеках, с бездонными, доверчивыми глазами цвета летнего неба. Слышал ее звонкий смех, ее бесконечные «братец, а покажи!», «братец, а возьми меня с собой!».

Слезы. Непрошеные, горячие, потекли по моим щекам сами, не спрашивая разрешения. Они капали на чистый, навощенный пол, оставляя на нем темные круглые пятна. Я не пытался их смахнуть. Я стоял и смотрел на этот застывший миг безоблачного счастья, на эту вечную осень моего детства, и печаль, острая, как нож, разрывала мою душу на части. Я оплакивал все потерянные годы. Мою украденную жизнь. Мое одиночество. Ту пропасть, что пролегла между нами — между братом, ставшим легендой, и сестрой, что так и не дождалась его из похода.

Я плакал так горько, что не сразу заметил.

Мой взгляд, затуманенный слезами, скользил по комнате, цепляясь за знакомые черты, и вдруг выхватил нечто инородное. Нечто, чего здесь не должно было быть. На ее кровати, поверх лоскутного одеяла, лежал свиток пергамента. Он был аккуратно свернут и перевязан шелковой лентой нежного, лавандового цвета. И искусно вплетенная в эту ленту, тускло мерцала нить речного жемчуга.

Мое сердце остановилось.

Эту ленту с жемчугом… Я подарил ей. Давным-давно. На один из ее дней рождения. Она тогда так ей восхищалась, носить не хотела, берегла как зеницу ока.

Что она делает здесь? На этой кровати, в этой комнате-призраке?

Все мое горе, вся тоска мгновенно отступили, сменившись леденящим, пронзительным холодом. Кровь застыла в жилах. Я медленно, словно во сне, сделал шаг к кровати. Рука, та самая, что только что дрожала от эмоций, теперь тянулась к свитку с неестественной, пугающей плавностью.

Пальцы обхватили прохладный пергамент. Я почувствовал подушечками шероховатость его поверхности, упругость шелковой ленты. Я развязал ее. Жемчужины мягко звякнули, скатившись на одеяло.

Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Я медленно, почти боясь, развернул свиток.

И прочитал первые строки, написанные уставным, четким, знакомым до боли почерком. Почерком моей сестры. Насти.

Мир сузился до размера пожелтевшего листа пергамента в моих дрожащих руках. Все остальное — комната-призрак, застывшее детство, даже собственная плоть, наполненная молодой силой, — перестало существовать. Были только эти строки. Этот почерк. Ее голос, звучащий в каждой выведенной с любовью букве.

«Дорогой брат. Если ты читаешь это, значит, волхвы правы, и наше Родовое Убежище, наш дворец, вновь обрел своего хозяина. И ты нашел в себе силы вернуться…»

Первые слова ударили по мне, как молотом, подтверждая невероятное. Она знала. Знала о склепе. Знала, что я могу вернуться. И она оставила мне это послание. Словно бросила бутылку в море времени, надеясь, что однажды ее выловлю именно я.

Я опустился на край ее детской кровати, не в силах устоять на ногах. Пальцы впились в пергамент, и я продолжил читать, жадно, с жутким, нарастающим в груди холодом.

Она писала о том, что случилось после. После той последней битвы. Той, что я помнил смутно, как горячечный бред: ярость, боль, лицо генерала Нави, Четырехлистника, его отравленный клинок, пронзивший мою защиту…

«…Мы все думали, что ты погиб, — писала она. — Принесли тебя с поля боя бездыханного. Отец… долго горевал. Мать год носила траур. А я… я была со всеми, но будто осталась одна. Ты бросил меня, и я тебя в этот момент ненавидела. Плакала до тех пор, пока слезы не высохли. Весь Новгород оплакивал своего героя».

Непрошенная слеза упала на пергамент, размывая чернила. Я смахнул ее тыльной стороной ладони, словно кощунствуя, и продолжил читать, торопясь, боясь, что мне может не хватить духа закончить.

«Но круг волхвов нашел способ. Яд был страшен, он пожирал тебя изнутри, но не мог убить окончательно — твоя собственная сила, твоя магия сопротивлялась. Они ввели тебя в сон. Глубокий, как сама Навь. Они рассчитывали, что твое тело, твой дух смогут побороть яд во сне. Годами мы ждали. Я приходила к тебе, говорила с тобой, рассказывала обо всем… Но ты не просыпался. Шли годы, десятилетия… Ты оставался ни жив, ни мертв. И тогда было решено поместить тебя в родовой склеп. Скрыть от всех. Чтобы твой вечный сон не смущал умы и не стал яблоком раздора. Волхвы поставили чары: если ты сможешь ожить, то сможешь и выйти. А если яд победит, и ты превратишься в нежить… чары уничтожили бы твое тело. Это был жестокий выбор, братец, но иной надежды не было».

Так вот откуда этот многовековой сон. Не проклятие, не магия врага. Попытка спасти. Отчаянная, долгая, и в итоге… почти увенчавшаяся успехом. Я выжил. Я победил яд. Правда, ценой столетий беспамятства и долгого, унизительного пути к себе.

Я перевернул страницу, и мое дыхание перехватило. Она писала о жизни. О своей жизни, которая кипела, пока я спал.

«Мы закрыли главный разрыв Нави, братец. Твоей жертвой был куплен шанс, и мы им воспользовались. Твои друзья, твоя дружина… они сделали это. Навь отступила. Новгород был спасен».

Гордость, острая и горькая, смешалась с болью. Я не увидел этого. Не разделил с ними победу.

«А я… я росла. Стала княжной. И вышла замуж. За Яромира, сына полоцкого князя Всеслава. Он был добр и смел. И у нас… у нас родились дети. Близнецы, братец. Сын и дочь».

Слезы текли по моему лицу уже ручьями, но я не мог оторваться. У меня есть племянник. Были. Племянница. Часть моей крови, моей семьи, продолжилась в них.

«Сына я назвала Мстиславом. В твою честь. В надежде, что он будет таким же сильным и благородным, как его дядя, о котором я ему всегда рассказывала».

Имя. Мое имя. Она дала его своему сыну. Этот поступок, эта бесконечная вера и любовь, обожгли меня сильнее любого пламени. Я сглотнул ком в горле, пытаясь прочесть дальше, но буквы расплывались.

«А у наших родителей… знаешь, случилось чудо. Спустя годы после твоего упокоения, у них родился еще один сын. Младший брат наш, Святослав. Он вырос могучим воином. Стал великим князем. Он правил долго и мудро, продолжив нашу династию».

У меня был брат. Младший брат. О котором я ничего не знал. Чью жизнь, чьи победы и печали я пропустил. Целая ветвь рода, выросшая и укрепившаяся в моем отсутствии.

Она писала дальше. О радостях — первых шагах маленького Мстислава, о свадьбе дочери, о походах Святослава. О горестях — о смерти мужа, Яромира, о болезнях, о невзгодах, что неизбежны в долгой жизни. Она писала о том, как хранила память обо мне. Как заставляла летописцев вписывать мои подвиги, как поддерживала легенды, не давая Новгороду забыть того, кто отдал за него все.

И сквозь все это, сквозь описание целой прожитой жизни, красной нитью проходила одна, пронзительная нота — надежда.

'Мы ушли из дворца — Новгород был разрушен ордой мертвяков. В один момент мы не справились — расслабились, если честно. Думали, закрыли все разрывы, а Навь просто копила силы и когда ударила, мы не были готовы. Теперь мы перебрались в новый дворец, а этот запечатываем силой рода. Для всех остальных он будет сокрыт, и через век люди и не вспомнят, что он когда-то тут был. Он будет ждать своего хозяина.

Я всегда верила, братец. Всегда. Что ты не мог просто так уйти. Что однажды чары рассеются, и ты найдешь дорогу домой. Поэтому я оставляю это письмо здесь, в нашем Убежище, где время не властно. Если духи дома впустили тебя, и ты читаешь эти строки… значит, я была права. Значит, ты вернулся. И я молю предков и даже проклятых богов, чтобы у тебя было время прожить свою жизнь. Найти свой путь. И, быть может, однажды… ты встретишь моих потомков. Расскажешь им обо мне. И о нас'

Она подписала его просто: «Твоя сестра, Настя. Любящая тебя всегда».

Я дочитал. Последнее слово острым ножом резануло мое сердце, и я откинул голову назад, уставившись в резные потолочные балки, за которыми ничего уже не видел. Свиток выпал из моих ослабевших пальцев и мягко упал на одеяло.

Тишина.

Глубокая, всепоглощающая тишина зачарованного терема, нарушаемая лишь трепетом моего сердца.

А потом из моей груди вырвался звук. Не крик. Не стон. Вой. Долгий, пронзительный, животный вой, в котором смешалась вся накопившаяся за столетия боль, горечь утрат, радость узнавания и сокрушительная тяжесть правды.

Это был вой по всем тем, кого я не увидел. По родителям, так и не увидевшим, как их старший сын женится, растит своих детей. По сестре, прожившей долгую жизнь, в которой мне было отведено место лишь в памяти ее сердца. По брату, которого я никогда не знал. По племянникам, чьи лица я никогда не увижу. По собственной судьбе, переписанной ядом и долгим сном.

Этот звук, полный невыразимой печали и горя, разорвал идеальную, нетленную тишину княжеского терема. Он эхом прокатился по пустым залам, заставив на мгновение замереть даже призрачных слуг. Он был воплем души, которая пробилась сквозь тьму, обрела невероятную силу и молодость, но осознала, что самая страшная битва проиграна не на поле брани, а в безжалостных тисках времени.

И я сидел, сгорбившись, в комнате своей десятилетней сестры, великий князь с силами, которым не было равных в этом мире, и четырьмя образами стихий в груди, и плакал как ребенок. Потому что понял: каким бы могущественным я ни стал, я опоздал. Опоздал на целую жизнь.

Загрузка...