Глава 50

Шесть ладей с медведем на парусах бессильно застыли посреди моря в дне ветряного ходу от Боянщины. Моряй на головной ладье тревожно всматривался в дальнокрай и морщился. Твою мать, море странное, безветрие кругом, вода не дышит: ни ряби, ни даже полуряби, а то что есть, это как малец носиком на воду пыхает. Синяя бездна сделалась точно мелкий стоячий пруд в лесной чаще, через которую не продерётся никакой ветер, хоть перегнись через борт, да глядись в неподвижную гладь, как в зерцало. Но вот глядишь ты, воевода княжеского ладейного поезда, вовсе не за борт, а на восточный дальнокрай и премного странного видишь — а там, кажется, вода темнее, а там, кажется, рябит вовсю, а на полудне дымка плавает-колышется, дальнокрай смазывает… да и нет его по сути дальнокрая. Украден. Спрятан туманом.

— Краёк, ну-ка глянь по сторонам. Ничто странным не кажется?

Кудрявый отрок, сам долговязый, шея долговязая и даже нос ему от отца-мамки достался какой-то долговязый, приложил руки к бровям.

— На полудне дальнокрая вообще не вижу, а во-о-н там чёрточка малость жирнее, чем должно быть.

— Значит не показалось. Как-то резко ветер ушёл. Что за напасть! Ведь почти дошли! До Скалистого всего ничего!

— Чтобы с полуночи да ветра не было… — Краёк только руками недоумённо развёл.

— Хороший из тебя мореход выйдет, — Моряй щелкнул долговяза по носу, тот широко улыбнулся и вернулся к делу — верёвки бочатами укладывал.

С кормы Дыродел руками спросил: «Что происходит?» Некогда знатный рубака, воевода кого-то из млечских бояр, он осел на Боянщине и теперь ходил поверенным Отвады в торговых делах. Почему осел в Сторожище, а не на отчине, отчего ударился в купечество — как ни пытали, никому не сказал, при себе оставил, и мрак его побери, может быть, поэтому именно Дыродел водит княжеские торговые поезда в Торжище Великое, а не какой-нибудь Зигзя?

«Не знаю, — Моряй пожал плечами и показал рукой, — но там и там что-то неправильно».

— Слушай меня, — зычно провозгласил он, — вёсла на воду!

— Вёсла на воду! — полетело с кормы на вторую ладью, а оттуда на третью и так далее. — Товсь!

Ладьи растопырили весла, будто ладонь пальцы, разбили зерцальную гладь мертвенной воды.

— Пошли!

Двигались уступом, каждая сзадиидущая ладья била девственно-ровную синюю целину чуть правее, и гребцы, пока взбалтывали море, удивлённо переглядывались: это тебе не в волну идти, хотя бы даже небольшую. Ладья идёт гладенько, быстро, качки нет совсем, корабли вспарывают недвижимое зерцало, как нож тканину, только вода журчит. Моряй поглядывал на восток и кусал ус. Чёрточка на дальнокрае, что виделась как гусеница лишь самую малость жирнее неуловимой полосы схождения воды и неба, стала видна отчётливо, и значить это могло только одно — что-то приближается, а ещё это неожиданное знание тащило за собой громадный вопросище, даже больше чем ладья: как гусеница двигается быстрее корабля на гребном ходу? Ветра ведь нет. На полудне по-прежнему «дымило», дымка завесила дальнокрай и показывать его не хотела никак. Там, прямо по носу море постепенно отдавало свой цвет, бледнело, делалось сероватым и терялось, ровно всамделишный туман укрыл. Если поднести ладонь к глазам, рука аккурат закроет туманное пятно, а справа и слева от ладони во вселенскую ширь всё так же будет струиться из тумана нить дальнокрая. Только… кажется и серое туманное пятно движется. Неужели и дымка отползает на полдень? Хорошо хоть запад обошёлся без неожиданных подарочков: полночь куда-то спрятала ветер, с востока ползёт неожиданно проворная гусеница, на полудне странное серое облако скрыло дальнокрай. И дом в той стороне — стоит и ждёт где-то там, за туманом.

Дыродел на корме что-то углядел на востоке, хмуро показал на гусеницу Моряю. Тот молча кивнул. Ага, это. Купец со значением опустил взгляд на меч, до середины вытащил клинок, поднял вопросительно брови. Ага? Может быть, кивнул Моряй. Пока идём прежним ходом и ждём.

Гусеница наползала удивительно быстро, впрочем не быстрее того, как боянский ладейный поезд подходил к туманной завесе, но удивительнее прочих чудес вышло бы то, окажись жирная чёрточка каким-нибудь морским змеем, а не цепочкой ладей под белыми парусами с чёрным кругом посередине.

— Наддай, братва! — рявкнул Моряй, едва гусеница подошла настолько близко, что распалась на отдельные точки, из которых вскорости время выточило полуночные граппры. Их, почитай, получилось вдвое больше.

— Твою мать, — Дыродел, не веря глазам и не отводя взгляда, таращился на восток, да и Злобог бы с ними, с чужими граппрами — впервой что ли — но, мрак тебе в оба глаза, откуда у них ветер?

— Паруса надуты, море сизое, волна толкается в борта, — Моряй потрясённо смотрел на полуночников. — В меха ветер заточили, а теперь выпустили?

Боянские ладьи отчаянно резали зерцальную гладь, и всей ряби вокруг было только от самих ладей за кормой да от капель с вёсел, что разлетались по сторонам. Оттнирские же граппры по самые борта закопались в попутных волнах, а простая рябь против волн — это всё равно как глиняный медведь-свистулька около всамделишной зверюги, и вот вышел ты против косолапого, только у тебя даже свистульки нет. Две морские лужи разлились в нескольких перестрелах друг от друга: одна, ровно скаковой жеребец несётся на другую, вот-вот сольются, ветер оттнирам паруса мало не рвёт, волны гонит вслед за граппрами, но будто есть невидимая межа, перелететь через которую он не может.

— Раз, два, раз, два, — убыстрил биение вёсел Моряй. Должны, должны заскочить в туманную дымку впереди, и только одна есть надежда — сгусток тумана окажется достаточно велик чтобы спрятаться. — Братва, наддай!

Дымка висит недвижима прямо перед носом, глядишь на неё и голова кружится — ни клубов тебе, ни завитков, завеса не течёт, не дышит, просто висит в воздухе, будто нарисованная. Головная ладья первой нырнула в туман, и вихрь клубковатой серой пелены стал первой, привычной глазу обыденностью, которой вокруг должны быть рассыпаны многие тысячи, а вот почему-то нет. А то, что влетев шальным ладейным намётом в туман, ты дыхание задерживаешь от боязни засосать носом что-то плотное, ровно кисель, это обыденность? Моряй счёт или два не дышал вовсе, туман вышел настолько «творожным», что казалось носом затянешь что-то густое, как простокваша. От носа до кормы всего ничего, но кормчего просто не видно. Не вид-но!

— Раз-два! — дал счёт и не узнал собственный голос — глух, невзрачен и плосок, будто недосоленное жаркое.

И шелест волн будто пригасили: не видел бы гребцов, на слух подумал бы что гребут в осьмушку силы. Так ведь нет, упахиваются до звёздочек перед глазами. Ага, пошла, пошла привычная обыденность — паруса, ровно заступы, перепахивают серый туман, вон клубы заворачиваются да отваливаются на сторону, точно пласты земли на пахотном поле.

— Кабан, голос дай! — крикнул Моряй вожатому второй ладьи.

— Туточки! — прилетело из тумана, — Вот ведь вляпались! Идти недалеко да влезли в молоко!

— Передай на шестую — пусть назад косятся, как раздёрнет ветром туман — изготовиться к бою. Всем надеть брони!

Улетело по цепочке со второй ладьи на третью и так далее. Облачались к бою по очереди: носовая половина ладей гребёт, кормовая в кольчуги да панцири влезает, потом наоборот.

— Хотя, думаю, по следу не пойдут, возьмут наперерез, — буркнул себе в усы Моряй, — напрямки в тумане и захотят подрезать.

Какое-то время вспахивали туман, а Моряй все пытался воду под носом ладьи высмотреть, что там да как? То ли подозревать что-то начал, то ли заболтало корабль едва заметно, то ли Проворный рыскать начал, точно пёс на острых камнях — до сих пор бежал резво, а тут слегка переваливается с боку на бок, совсем незаметно, но ведь переваливается. И захолодало отчего-то, аж пар пошёл. А потом дыхание прилетело — не ветер, а именно его дыхание, ровно впереди ураган резвится, а сюда лишь лишь остаточки долетают, лениво дымку ворочают.

— Суши! — громко шепнул Моряй и руки над головой скрестил.

— Суши! — вполголоса передал Кабану Дыродел.

Там впереди кто-то есть и что-то происходит, жаль глазом не достать, ухом не дотянуться. В этой молочно-серой дымке, будто в грязи вязнет всё: звуки, дыхание, даже само время. Сколько уже прошли в тумане? А Злобог его знает. Гребков сорок? Полста? Где преследователи, мрак их подери?

— Два гребка, — показал Моряй.

— Два гребка, — передал Дыродел дальше.

Не было, не было, и на тебе: прилетело дыхание ветра, взболтало дымку впреди-слева, и тут — Моряй аж поморщился, ровно в зубе прострелило — вместе с волнением тумана прилетели треск и крики, глухие-глухие, на пределе слышимости. Потом ещё и ещё, трещало и орали — но ладно, это где-то впереди — а когда оглушительно хлопает над самым ухом, будь ты хоть трижды глухой, потроха так взболтает, как миленький башкой закрутишь во все стороны: откуда это. Моряй с недоумением оглянулся и раскрыл рот: парус ожил и не просто ожил, дважды щёлкнул, будто кнутом кто стегнул на разрыв, и дохнуло так, аж волосы со лба сдёрнуло. Твою мать, парус ожил, и ветер, взявшийся невесть откуда, распотрошил туман к Злобожьей матери. Ветер подкормил волны и прогнал боязливую рябь — пришёл настоящий медведь, наступил на глиняную свистульку и даже не заметил. Проворный рванул вперед так, что Моряя и Дыродела с ног снесло, начали было вставать, да опять упали: на волнах ладью закачало, начала рыскать с гребня на гребень, откуда только волна взялась?

— Ох, не к добру это, — Моряй кое-как взгромоздился на ноги и крикнул что было сил: — Парус убрать!

Ветер не дал донести приказ, сорвал с губ и унёс вперёд, и моряевское «парус убрать!» растворилось где-то впереди в бурлении грязно-серого тумана.

Дымку мутило, крутило и рвало, и Моряй с каким-то злорадством подумал, что у туманов всё как у людей: перебрал с ветром — получи свистопляску внутрях и кружение, а этот серый туман ветра перебрал уж точно, его не просто ворочает, а наизнанку выворачивает. Хоть глазами води за кругами, что клубы выписывают. Сверху вниз, снизу вверх, там в петлю закручивает и снова вверх.

— Вверх…. вниз… петли, — холодея, прошептал Моряй и что было глотки рявкнул ещё раз: — Парус вниз! Твою мать, вниз парус!

Цепляясь за борт двинул к мачте сам и только по глазам Крайка, ставшим круглыми, чисто у совы, понял — посмотри за спину, Моряй, посмотри на нос, воевода.

Петли… конечно петли. Точно занавески, туман в одно мгновение разнесло вправо-влево, и как-то вдруг, в один счёт пространство между небом и морем заняла собой гора льда. Здоровенная, высоченная, необъятная, хоть голову задирай, вершину ищи. Петли, петли… а это ветер разгоняется, увлекает за собой дымку, разбивается о ледяную скалу, взлетает по отвесному обрыву наверх, ровно горный козёл, и опрокидывается на спину, переворачиваясь, чисто кит — наверху клуб тумана крутится без остановки, точно гончарный круг, поставленный на ребро. Такие вот козлы и киты. Ветер скакнул вдоль левого бока громадной льдины, снёс дымку, будто одеяло сдёрнул, под которым прятал гостинец, а там, насколько хватало взгляда, в полосе чистого моря бешеные волны стучат о лёдяную глыбищу обломками граппров и людьми. Пара носовых змеев так и осталась во льду, ровно морские гады зубами за лёд уцепились, отпускать не хотят. На изрядном удалении один от другого два бруса, сиротливые, обломанные, торчали из льдины, точно их всадили в трещины с исполинской силищей, а прямо на глазах боянов, в клубовороте тумана из серой пелены, будто из потусторонней дыры, вынырнул граппр. Он нёсся наперерез так быстро, что у Моряя защекотало внутри — будто стоишь беззащитный у подножия снежной горки, а сверху сани катятся, аж дух захватывает и в пупе всё скукоживается. Вот должен ты обрубить верёвку, только на мгновение раньше у самого внутри обрывается, чисто с вершины ледяной горы сиганул, и чем корабль оттниров ближе, тем туже требуха в узел стягивается.

Моряй подобрался к мачте, вынул меч и в один счёт полоснул по верёвке. Поздно. Парус не успел опасть. Граппр и ладья поцеловались, морской змей на носу граппра укусил морского волка на носу ладьи, а может быть, наоборот, только зубы обоих зверей так и разлетелись щепками по сторонам. Гребцов, ровно полудохлых зимних мух, как щелчком посбивало со скамей и швырнуло вперёд. Мореходов утаптывало одного в другого основательно, с хрустом костей и звоном броней, и вряд ли больше половины встанет на ноги — морской змей нёсся вперёд почище скакового жеребца, и даже представить жутко, что случилось бы, окажись на пути жеребца ледяная стена. Моряя швырнуло в скамью, на которой только что сидел Краёк, и приголубило о самое ребро — воздух едва легкие не разнёс, как лопается мех, надутый, запечатанный да проколотый остриём.

— Родненькие мои, — кривясь от боли, воевода ладейного поезда подполз к борту и кое-как поднялся, — ведь не доброго утра пожелать догоняли?

Носы кораблей смяты, свои ворочаются по настилу, стонут, привстают на колени и качаясь, падают. С оттнирами хуже: лишь трое-четверо ползают по палубе, остальные елозят на месте, баюкают руки-ноги да стонут. Несколько человек швырнуло в воду, но то, что оба корабля затонут, стало ясно с первого взгляда. К ворожцу не ходи. Что дернуло… как почувствовал… Моряй и сам не понял, но будто светоч слева запалили — шкуру едва не обожгло. Поискал глазами, а это на граппре кто-то стоит у борта на тряских ногах, еле держится за брус и глазами обжечь пытается. С такой ненавистью глядит, что весь остальной мир с громадной льдиной, разбитыми граппрами, тонущими людьми будто поблёк и стушевался, а это молодое лицо с острыми глазами одно только во вселенной и осталось — видно сразу, будто взгляд привязан.

— Ну и чего тебе надо, красавец? — сипнул Моряй и с улыбкой впечатал ладонь левой руки на плечо правой, да ещё вверх подёрнул, чтобы уж наверняка заметил. — Ешь, не обляпайся.

Справа ветром в парусе «просвистела» ладья Кабана — он тоже попытался обрубить верёвку — и на полном ходу вмазалась в ледяную гору, только щепки полетели. Третью в лёд впечатало так, что после удара корабль аж кормой взбрыкнул… и только три последние ладьи отделались относительно дёшево: там успели убрать паруса, резко повернуть кормило вправо, и даже «закопать» весла против хода — руки из плечей выкручивало, дружинные аж зубами скрипели, но как могли налегали всей тяжестью на вёсла. Море противилось, норовило ребра вёслами пересчитать а то и местами поменять. От удара о ледяную гору не спасло, но вышел он не смертельным, на плаву остались, и даже не сильно помяли корабли.

Тот, на граппре, продолжал с ненавистью таращиться и что-то шептать. Моряй, перебирая руками по борту, заковылял вперёд, и не получалось перестать лыбиться. Ковылял вперёд, зловеще ухмылялся и шептал: «Никуда не уходи, потолковать нужно». Граппр и ладья сцепились намертво: узкое, хищное тело граппра, теперь уже без морского змея на носу, пробив борт Проворного чуть снизу — ладью в момент удара поднесло на волне — сидел крепко, будто нож, всаженный по самую рукоять. Рубки насмерть дружина на дружину не будет, с обеих сторон на ногах стоит едва ли с десяток, меч смогут удержать вообще единицы, но та «единица», которой жизненно важно удержать меч в крепкой ладони, его уже держит и даже ковыляет вперёд.

— Землячок, а ты чего такой злой?

До смертельного объятия кораблей Моряю оставалась лишь пара шагов, когда ветер с разбегу ударил плечом в парус граппра, и вроде бы ничего странного, но то кольцо тумана, что допреж крутилось и крутилось в выси, ровно гончарный круг, вдруг сломалось, дымка водопадом полилась вниз, да и прямиком в парус оттниров, только с носа. Граппр вздрогнул, заворочался, завозился, попятился назад и задрожал, чисто малец, которого сильные руки отца тянут из пёсьей конуры наружу, на белый свет, а того друг держит зубами, рычит и просит не уходить. Настил под ногами заходил, Проворный задрожал, дерево заскрипело, когда исполинская силища потащила граппр наружу. Несколько больших волн, будто руки, вверх-вниз качнули граппр, выламывая из Проворного, несколько раз ветер толкнул плечом парус, и с очередной волной морской змей выполз из пробоины ладьи.

— Даже не поговорим? — Моряй сплюнул кровавую слюну, губу прокусил что ли?

Молодой боян со злыми глазами едва заметно качнул головой, и как-то резко ветер стих. Он не исчез, его слабое дыхание продолжало вяло копошиться в клубах тумана, но к ледяной горе из дымки едва не ползком выбрались только два граппра. Последние. Дружины отчаянно крутили вёслами поперек хода, и оба морских змея походили на коня, что упирается копытами в землю, идти не хочет. Морские гады лишь чувствительно стукнулись мордами о лёд, одному выбило зуб-щепку, второму расквасило нос, и оба тихонько закачались на волнах.

— Забирай своё стадо, — Моряй сплюнул в пробоину и мотнул головой на полосу обломков вдоль исполинского куска льда. — Чую, пастушок, свидимся ещё.

Боян зловеще улыбнулся, кивнул и что-то зашептал. Ровно всамделишным пологом ветер лениво завесил оттниров туманом — уже не тот ураган, что разбил больше десятка кораблей, а сонный гуляка, что на ногах стоит едва-едва после пьяной драки. Моряй огляделся. Слава богам, все живы, трое-четверо стоять не могут, пятеро за рёбра держатся, сам — шестой, остальные вроде ничего. Подошёл к парусу, внимательно оглядел. В углу странную нашивку обнаружил, отодрав которую с помощью ножа, долго смотрел, качая головой — под заплатой пятнел знак, сделанный углем с каким-то странным багровым отливом: стрелка остриём вниз. А на нижнюю грань птичья косточка нашита.

— Что нашёл? — Дыродел, отряхивась, прохромал к мачте, встал рядом.

— А мрак его знает, — угрюмо буркнул Моряй, кивая на стрелку. — Придём домой у Стюженя спрошу. Одного только не пойму — когда вражина успел поработать?

— Думаешь в этом дело? — купец бородой показал на стрелку.

— А то! Уверен, если поищем на других ладьях, найдём такие же! Эй, Кабан, как слышно? Все живы? Это хорошо. Подойди к парусу…

* * *

Для судилища выбрались на берег Озорницы. Что? Город должен продолжать работать? Работать, пока Сивого будут чехвостить за его мерзкие дела? Спокойно резать кожи, стучать молотом по раскалённной заготовке, вертеть гончарный круг пока будут судить того, кого считаешь величайшим ублюдком-храбрейшим воем во все времена? Нет уж дудки! Дудки, кстати, были — начало судилища возвестили тремя здоровенными охотничьими рогами. Для князя и бояр сколотили помостки, чтобы глядели на подсудимца сверху вниз. А пусть, поганец, бороду вверх задирает! Так ему! Не ровня. Знай, грязь подножная, своё место.

— Ишь чего удумали, — шептались в толпе, — судить его на том самом месте, где оттниров перемогли!

— Князь даёт понять, дескать, неприкасаемых нет?

— Да как же так-то? Или не вместе мы плечом к плечу полуночников разбили? Вот прямо тут?

— Хорошо хоть на плёс догадались не соваться! С плёсу Сивый побеждённым ни разу не ушёл!

Даже если бы закрыли ворота и разнесли по брёвнышку мосток, в городе никого не удержали бы, да что в городе — из окрестных сёл подошли. Те, что поухватистее да поумнее — ещё затемно, остальным только и осталось на заре уткнуться в самый хвост толпы да толкаться на дальних подступах и слушать соседей. Безрода на судилище вывели первым. Ещё затемно. Раньше всех. Даже до того, как для городских открыли ворота. Пусть ждёт своих судей. Не берестяной, не развалится. И уж таким хитрым образом всё устроилось, что никого из «стариков»-дружинных при нём в охранении не оказалось: одни только боярские да юнцы желторотые. Вот подтягиваются к месту судилища самые продуманные рукоделы и купцы ещё затемно, места занять поближе, а там заря ночную темень помалу размывает, и проступает из сумерек клетка из соснового тёса толщиной с голень. А клетка чёрная, смолой вымазана, а дневной свет осторожно снимает ночной мрак слой за слоем, будто грязь мокрой тряпицей, а в клетке лежит кто-то руки под голову, и до того, подлец, невозмутим, аж страже неловко сделалось. Вот кольнуть бы сволочь копьём в бок, ровно медведя, чтобы на ноги вздёрнулся на потеху толпе. Только нельзя. Запретили трогать. Ну разве что острым языком в него «швырнуть».

— Гля, опять без пояса! Рубаха болтается.

— Ага, только в те разы красная была.

— Тьфу, аж смотреть больно. Будто на безрукого глядишь.

— А не сбежит?

— Дурья твоя башка! Захотел бы сбежать — никто не удержал бы. Понимать надо, глухомань! Не абы кто! Злобожий сынок!

— Ага, такое провернуть — это тебе не чихнуть в пыльном сарае!

— Слыхал, опять беда приключилась? Говорят, на полуночи оттниры высадились!

— А я слыхал на полудне хизанцы озоруют!

— Вот не сойти мне с этого места, сам видел, как Перегуж дружину увёл. Да всё намётом, скорее-скорее!

И только в самую последнюю очередь, с первыми лучами солнца на свои места потянулись бояре и князья, как водится верхами. Каждому своё — этот сидит в клетке, без пояса, глядит снизу вверх, по мосту верховые наземь сходят, глядят сверху вниз, рассаживаются, будто на пиру, правая рука, левая рука, подальше-поближе, погуще-пожиже. По-хорошему на цепь нужно бы посадить пса шелудивого, только не дастся просто так, без суда убивать придётся. Когда с моста съехал Косоворот, его ухмылку можно было в горшок собирать — течёт по губам тяжёлая, тягучая, едкая, глаза люду жжёт, смотреть долго невозможно, отворачиваешься… Кукиш, проезжая мимо клетки, просто утробно оскалился и плюнул… Головач бросил в Безрода огрызок яблока, не попал… Лукомор высморкался да пальцы в сторону Сивого вытряхнул… Смекал самодовольно бросил: «Падаль!»

Отвада ехал, по сторонам не глядел, в сторону подсудимца даже головы не отвернул, а когда с клеткой поравнялся, всё, кто был на поляне, замерли. Что-то будет? Плюнет? Скажет что-то? Но князь проехал, ровно придорожную берёзу миновал, каких кругом сотни сотен. Спешился, степенно прошёл на своё место.

— Мой свояк соседится со Стюженем, — шепнул Гречан Хватку, шорник и гончар подсуетились загодя — выбрались за ворота ещё накануне, перед закрытием, да ночь в лесах и пересидели. — Говорит, своими собственными глазами видел, как подвели среди ночи коня верховному, тот в седло прыг, и нет его.

— Известно, чего засуетился, — гончар скрестил руки на груди, хотя тут скрещивай-не скрещивай: от того, что тебе по великой тайне шепнули на ухо, крылья на спине растут, аж рубаха трещит, вот так и взлетел бы надо всей толпой, которая знать ничего не знает, а ты — да. — Моровые в стадо сбились, на полудне бедуют. Их, болтают, уже под Сторожищем положили видимо-невидимо. Во как далеко забрели. Во какую силищу Сивый обрёл!

— А он с такой силищей не сбежит? Гляди, лежит, ровно на полянке под солнцем. Хоть бы хны ему.

Хваток, соглашаясь, мрачно покачал головой. Если, как говорили, Сивый в одиночку торговые поезда избивает, голыми руками людей пополам рвёт, да кровь, будто воду хлещет, ему эта клетка, как лосю щелчок пальцем по лбу. Пройдёт насквозь и не заметит. Как раз давеча Ромаха умным назвала, а тут, хочешь не хочешь, нужно лицо держать.

— Не знаю, как там насчёт сбежит, но, думаю, просто этим днём никому не будет.

А⁈ Каково⁈ Думаю… не просто… Это тебе не с упряжью возиться! Запоминай, колода, как сказал, при случае сумничаешь!

— Ещё бы! Не каждый день бояре мрут, ровно скотина забойная!

— Что? — Хваток рот раззявил от удивления: у Гречана тоже крылья растут?

— Не слыхал? Тю-ю-ю-ю, малой, эдак заработаешься, всё на свете проглядишь! Болтают, Длинноус помер. А перед смертью бредил и вышло, что он самый что ни есть младший брат князю! Сечёшь?

— Бредил?

— Ага! Признался во всех грехах, и проговорился, дескать эту тайну ему матушка на последнем издыхании поведала. Слюбилась с батюшкой Отвады, со старым князем, а мужу ничего и не сказала, а как помирать пора пришла, тяжкий грех душу придавил, крылья расправить не давал. Вот и скинула камень с души.

— Ну чего ты брешешь? — протянул кто-то сзади.

Гречан и Хваток оглянулись. За их спинами стоял каменотёс Кош и затылок скрёб, поглядывая то на одного, то на другого.

— А ты думал! — залихватски скривился Гречан. — Небось, целый день над камнями гнёшься, облизываешь да нюхаешь, у тебя вон каменная пыль на носу, а всё туда же, поправлять лезешь.

— Не-а, не брат он ему, а сын! Отвада ему как раз в отцы и годится.

Хваток и Гречан озадаченные переглянулись. Ну, пожалуй, такое возможно. Уж точно не полста ему, молодой был слишком. Если так, что выходит? Сын?

— Но если сын, тогда…

Что «тогда», Хваток не договорил. Охотничьи рога его перебили, и трубный зов унёс гулкий шепоток толпы, ровно ветер пыль. Одна только Озорница «рта» не закрыла — как текла, так и продолжила течь, как бормотала что-то своё, так и продолжила.

— Слушай меня, люд сторожищинский, народ боянский! — Отвада встал и повернулся к толпе. — Суд учиняем! Воеводу заставы на Скалистом острове видоки обвиняют в злодействах и душегубстве! Виноватят в разгуле мора и лиходействе. Всего столько набралось, что было бы у Безрода десять голов, и выйдет так, что на самом деле виноват, все десять оттяпали бы.

Хохотнули. Правда не громогласно и не все. Большинство просто зашумело, ровно не дышало до того, а теперь вздохнуло во всю мощь лёгких.

— Все вы знаете, в прошлую войну, плечом к плечу бились, вместе город от врага обороняли, но уж слишком обвинения тяжелы.

— Гля, князь на него и не смотрит, — шепнул Кош, а Хваток и Гречан, не сговариваясь, поёжились, будто колючих семян шиповника обоим за шиворот сунули.

— Аж так усердно вместе бились, князюшко, — крикнул кто-то слева, ближе к Озорнице, — что мало не сгнобил ты его!

— Сам-то в горячке, поди, тоже не медовый пряник, — Отвада повернулся на голос, развёл руками. — Небось, поколачиваешь благоверную под бражкой?

— Не без того, — весело крикнул правдоруб. — Только тут силы равны: язык у баб так стучит, как не всякий кулак сподобится — в ухо заедет, аж башка полдня раскалывается! И перед глазами красно!

Толпа зашлась в трогательном единодушии, гоготали, не сдерживаясь — дулись, толкались да обиженно щипались только жёны, да и то не все: какие-то кобылицы ржали громче мужей, аж складывались в поясе, хлопая себя по ляжкам.

— Разберёмся, — Отвада успокоил толпу. — Что-то и сам видел. Чего не было, сочинять не буду, а что увидел, и вы узнаете. Или нет у вас веры своему князю?

— Есть, — в один выдох шумнула толпа, и Отвада довольно крякнул — то-то же!

Безрод сидел в своей клетке, грыз травинку и ковырял под ногтями черенком от яблока. Когда толпа хохотливо взбурлила, удивлённо поднял голову, покосился в просвет между бревнами клетки, да в промежуток меж телами стражи. Усмехнулся, нашёл глазами Верну, подмигнул, потыкал в сторону гомонящих горожан, назидательно поднял палец. «Слыхала, что говорят? В ухо войдёт, да потом в голове чисто ураган гуляет». Она, как на иголках сидевшая со Снежком наособицу от остальных родовитых да именитых баб, удивлённо выкатила глаза, подняла брови и разве что в голос не крикнула, тыкая в себя: «Я что ли? Ты это про меня?» Сивый дурашливо скривился, по-скоморошьи распахнул глаза и несколько раз вопросительно качнул головой. «А разве нет?» Верна закатила глаза, подняла руку и плавно заводила вверх-вниз, из стороны в сторону. «Я полночи без единого слова нежила тебя пёрышком! Молча! А ты лишь рычал да мурлыкал». Безрод нахмурился, припоминая, затем поднял глаза и удивлённо кивнул. «Точно! Молчала. А я мурлыкал!» А потом в лице Верны что-то дрогнуло, она шмыгнула носом и крепко сжала зубы, аж на скулах заходило. Показала на себя, потом несколько раз пальцем ткнула в стражников и, оскалив зубы, в сердцах полоснула себя по горлу. Сивый стёр с губ дурашливую улыбку и покачала головой. «Нет!»

— Гля, душегуб со своей змеищей в гляделки играется, — жёны, дочери, сёстры родовитых, сидевшие своим кружком сразу за мужьями и отцами ревниво косили налево и разве что не шипели. — По-хорошему её бы в клетку к душегубу!

— Сильно болит нос? — княжна, улыбаясь, повернулась к Луговице, с белилами по всеми лицу больше похожей на снежную бабу. — Дурында, надо было сразу лёд приложить!

— Да кто ж знал, что она здорова, как лошадь, и биться горазда, ровно вой?

— То есть в следующий раз не полезешь правду рубить?

— Конечно нет! Мне, знаешь ли, ночами нужно мужа ублажать, а как его ублажать с такой рожей? Нос расквашен, точно у портовой шалавы, губа распухла.

— Тварюшка продажная, что ж ты тогда в судьи лезешь? — Чаяновна глядела тепло-тепло, улыбалась ласково, подмигивала так, как обычно поддерживают, мол всё обойдётся, и Луговица от растерянности даже рот забыла захлопнуть, будто оглоушили. — Тебе кулак показали и ты продалась, ровно та самая шлюшка с постоялого двора.

— Да это же он тебя продал! — встряла Роднянка, жена млечского князя Белочуба — уж на что боярышням да боярыням не терпелось языки отвязать, выговаривать Зарянке такое могли, пожалуй только Роднянка да Узорница, половина былинейского князя Хвоста. — С рук на руки передал! А кого у нас продают с рук на руки? Подсказка — это бывает на постоялых дворах.

Боярыни и боярышни захихикали, но после взгляда Зарянки собственным же смешком и поперхнулись.

— Уж кого на самом деле продали, так это дурочку одну замуж, — Зарянка беспечно пожала плечами, — Нет, оно понятно — за неудачное покушение откупаться девками да золотом, оно того стоило, правда? Забыла только, что в списке первым стояло: золото или девка? Не напомнишь? А уж как та проданка ноги раздвигает, да рожает своему покупателю одного за другим, про то рассказ отдельный.

Роднянка зубами заскрипела, уже было рот раскрыла, да остальные зашипели — тихо! Первого свидетеля выводят. Пока за княжнами смотрели да слушали, остальное чуть не упустили. На открытое вышли сразу двое, и если второй местным знаком не был, первого сторожищинцы узнали — нет-нет, да посвистывали. В судейские глашатаи выбрали былинейского воеводу Речкуна, он-то и вывел на ответ Кабуса да Шкуру.

— Чего это с ним? — былиней кивнул на Кабуса.

— В себя не пришёл, — буркнул Шкура. — Да боюсь и не придёт больше.

Хизанский купец моргал, щурился, то и дело дёргал головой, будто отворачивается, руками подёргивал, ровно закрыться хочет, и спроси кто-нибудь у сотни человек, чего это с ним, вся тысяча ответила бы: «Как пить дать боится».

— Рассказывай. Подробно. Ничего не таи. Но и лишнего не давай.

Шкура исподлобья обвёл взглядом толпу, насколько хватило глаз, покосился в сторону чёрной клетки — Сивый как сидел, так и остался сидеть, привалясь к бревну решётки и сложив руки на груди — молча кивнул.

— Уже мор по землям гулял. Не как сейчас, послабже. А я торговый поезд из Арчиды к соловейским берегам вёл.

— Это сбоку от Хизаны что ли? — крикнули из толпы, — Арчида твоя?

— Ага, сбоку, — усмехнулся Шкура. — В уголке, на полочке.

По толпе пробежал смешок, и прилетело обиженное: «Сама дура! Нигде не бываю, так хоть спрошу!»

— И оставалось нам всего ничего до первой соловейской заставы, когда…

Раньше, считай, Кабус и вовсе смирно стоял, а всамделишно трясти его начало вот теперь. Голову задёргало и остановиться он сам не мог: руки то подносил к лицу закрыться, но назад опускал, и морщился, ровно удара ждёт. Все, кто был на суде: толпа, князья и бояре, мужчины и бабы, все переглянулись, каждый нашёл глазами соседа. Не каждый день увидишь, как ужас человека разбивает.

— Когда на дороге появился… — Шкура обвёл глазами скамьи на возвышении: бояре, именитые да родовитые аж с мест повскакивали, всё имя ждали, — человек в синей рубахе, с рубцами по всему лицу.

— Да говори сразу: «Безрод появился!» — рявкнул Косоворот.

— И появился верховой в синей рубахе, вся рожа в рубцах, одно лицо с Безродом, — упрямо повторил Шкура, едва заметно сплюнув как раз в ту сторону, где сидели князья и бояре. — Я не знаю, сколько времени это заняло, но поезд вместе с охранением он прошёл, даже не вспотев.

— Это как? — нахмурился Речкун.

— А так, — Шкура скривился. — Шустёр оказался, подлец, ровно стрела. Человек для него вышел, ровно для мухи. Ты только замахиваешься, а он тебя уже десять раз разрубил, потом накрутил на меч ещё с десяток, а про то, что где-то в начале остался ты, уже и думать забыл.

— Вот прямо так и разглядел Синюю Рубаху, если он такой шустрый? — крикнули из первым рядов.

— А чего там разглядывать, — усмехнулся Шкура, — если в самом конце рубки, когда уже все попадали из сёдел, и никого больше не осталось — я один — он передо мной нарисовался весь такой красивый и долго таращился, ровно запомнить давал.

— Сука ты, Сивый! — прилетело откуда-то справа, от берега Озорницы.

— Да не блажи, малохольный, — кто-то хрипло оборвал крикуна. — Для того и разбираемся!

— Тихо, тихо! — Речкун угомонил горячие головы. — Значит, ты утверждаешь, что это Безрод избил торговый поезд из Арчиды к соловейским берегам?

«А тупицы существуют лишь для того, чтобы всегда существовал некто умный и невидимый и говорил из тени: я их уделал!»

— Я утверждаю, что торговый поезд обескровил человек в синей рубахе, лицом похожий на Сивого, как зерцальное отражение.

— Да не тяни ты кота за хвост! — Кукиша аж с места поднесло. — Говори прямо: Безрод удушегубил всех.

Шкура в сторону Кукиша даже не повернулся, лишь плечом повёл, да щелчком пальцев смахнул что-то с рукава, будто запачкался, а уж то, что смахнул в сторону боярина, углядел бы даже слепой.

— Я сказал то, что видел.

— Ай да, Шкура, ай да молодец! — крикнул кто-то. — Нашёл способ расквитаться. Не силой да умением, так хитростью!

Млеч и ухом не повёл. Речкун подошёл к Кабусу и пока подходил, купец всё пятился, за Шкуру отступал, отворачивался да руки поднимал, будто от беды загораживается.

— Боится он. Разумом ослаб, — буркнул Шкура. — Спросить что хочешь, мне скажи. Я единственный, в ком он не видит Синюю Рубаху. И то лишь потому, что всё время на его глазах был.

Речкун что-то негромко сказал, млеч повернулся к хизанцу и повторил. Воевода осторожно подошёл ближе, но чтобы не пугать очевидца сверх меры повернулся спиной.

— Это сделал жуткий человек в синей рубахе с рубцами по всему лицу! — громко провозгласил Речкун, а в рядах бояр пошла волна — едва с мест не повскакивали, вокруг князей сгрудились, что-то зашептали.

Шкура покосился в сторону родовитых да именитых и презрительно сплюнул. Ты гляди, едва из портов не выскочили. Отвада несколько раз мотнул головой, не соглашаясь, но в конце концов, утвердительно кивнул.

— Подведите видока к чёрной клетке! — прорычал сияющий Косоворот, будто самолично сподобился отрубить башку молниеносному Синей Рубахе, даже махнул в сторону клетку, будто нет здесь больше ни князей, ни бояр — властно, со значением.

— А не боишься, боярин? — Шкура немного подвинулся, закрывая собой Кабуса.

— Одного боязливого хватит, — расхохотался здоровяк. — Да и чего бояться?

— Ну да, если Кабус душу богам отдаст, тебе то что? — млеч хищно усмехнулся уголком рта.

— Сказано, подведи! Правду ищем, понимать надо!

Речкун, неодобрительно качая головой, многозначительно взглянул на Шкуру и взял купца за правую руку. Шкура плюнул, пристроился слева и что-то шепнул Кабусу. Тот начал коситься за спину, совсем не глядя вперёд, да ещё сам порывался обогнать провожатых. Только у самой клетки, когда стража раздалась в стороны и его поставили против Сивого, купец перестал коситься за спину и взглянул перед собой.

— Тварь Сивая, повернись и посмотри на него! — рявкнул Косоворот.

Безрод, до этого глядевший в сторону, нехотя повернул голову прямо и закрыл глаза. Бешеный, нечеловеческий крик испуганной птицей раскатился вдоль Озорницы и улетел к морю. Кабус, точно подкошенный, рухнул наземь, свернулся клубком, чисто малец в утробе, и забился, тряся головой.

— Пена, твою мать, — рыкнул Шкура, сорвал с себя пояс и сунул кожу в зубы до смерти перепуганному Кабусу. — Руки-ноги держи!

Речкун навалился на рухнувшего купца, стража от неожиданности попятилась, толпа задышала, по ней забегали волны. Отвада в бешенстве стукнул кулаком по подлокотнику сиденья и зло оглянулся на Косоворота. И будто посреди ясного солнечного дня раскатился гром и сверкнула молния — откуда-то прилетел свист, оглушительный до того, что люди близ клетки уши позажимали, а кто стоял подальше, жмурился да отворачивался, как будто от звука в чистом поле куда-то схоронишься. А когда свист растворился в воздусях и повисла такая тяжелая тишина, хоть ложками черпай, кто-то зычно, песенным голосом рыкнул: «Подтащи его ко мне», и никто в целом мире не понял бы, что это Безрод, если бы он не встал и не подошёл.

Речкун и Шкура ещё недоумённо оглядывались по сторонам — кто сказал — когда Верна крикнула что было мочи: «На клетку гляди! На клетку!»

Бабы в боярском кружке удивлённо переглянулись, а Коса и Луговица осенились обережным знамением — охраните боженьки! Да она же орёт громогласно, под стать душегубу! Вот это глотка у бабы. А младенец на её руках даже ухом не повёл. Спит, пузыри пускает!

— Гля, да это же Сивый! — люди показывали друг друга на клетку.

— Добить что ли хочет, не пойму? — кто стоял подальше, тянули шеи да глаза щурили — плохо видно.

— Шкура, отдай, — весело крикнул кто-то. — Хуже не будет! Всё равно уже не жилец!

— Ага, — прилетело с другого конца толпы. — Удушегубит, и доказывать ничего не надо!

— Отец! — в кружке видоков против Сивого пошло движение, какой-то молодой мужчина порывался пробиться к клетке, но на нём повисли, сбили с ног, накрыли телами и обездвижили так, что его и видно не стало.

Речкун и Шкура переглянулись, и старый воевода кивнул. Подтаскиваем.

— Лицом ко мне, — Сивый присел. — Раскройте ему рот, да не давайте сомкнуть зубы.

Шкура вынул из ножен кинжал, сунул рукоять Кабусу в зубы, а Безрод, вытянув руку меж брёвен клетки, несколько раз перебрал пальцами, будто раздавил что-то, и в рот несчастному потекло тонкой, сиротской струйкой.

— Что это? — Речкун с недоумением смотрел, как подсудимец разжимает здоровенный кулак и мимо кинжала заталкивает в бедолагу какой-то жмых.

— Яблоко, — усмехнулся Безрод. — Огрызок. Не доел вот. В углу валялся.

Сначала Кабус перестал биться и стучаться всем телом о землю, потом успокоился и обмяк, там и пена с губ ушла. Его унесли.

— Ну дела! — низкий гул, повисший над судилищем, разрезал звонкий бабий голос. — Эй Сивый, ещё есть? Мой, когда напьётся почти такой же! Только не об землю стучится, а об меня! Да почему-то всё кулаками!

Когда Безрод, усмехаясь, пожал плечами да руками развёл, а зеваки разразились громким хохотом, Смекал, Кукиш и остальные волками зыркнули на Косоворота. Тот мрачнее мрачного ковырял глазками-угольками подсудимца и в бессилии от злобы что-то шептал.

— Свободен! — Отвада отпустил Шкуру, но млеч будто не услышал. Князь нахмурился, поглядел на млечского собрата, на соловея, на былинея и громко, отчётливо повторил, — Ты рассказал всё. Здесь глухих нет. Ступай, переведи дух.

— Эй, парень, — Речкун легонько толкнул млеча, — Уходи. Князь отпустил.

— Меня выслушали, — Шкура с места не отшагнул и даже вида не сделал, что услышал судейского глашатая. — И на том благодарю. А кто-нибудь спросит, что я об этом думаю?

Даже до того, как Отвада раскрыл рот, со всех сторон полетело:

— Режь правду, Шкурка!

— Зажигай!

— Отпусти язык! Не сдерживай себя!

Млеч покосился на помост. Отвада согласно кивнул.

— Многие тут знают — с тем, кто сидит в клетке, у меня дружбы никогда не было. И не будет.

— Ещё бы, — подсказал кто-то из зевак, — Он тебе рожу так начистил, что при словах «дружба с Безродом» у тебя остатние зубы сами собой от ужаса выпадать начинают!

Бурю гогота млеч отстоял невозмутимо, ждал, когда отзвенит последний смешок, ровно дождь под навесом перестоял. Потом продолжил.

— Но ещё меньше по нраву, когда из меня дурака делают. Сивый не медовая завитушка, нравиться не обязан, только без причины избивать торговые поезда он не стал бы. А если и стал бы, я оказался бы последним, кому он оставил жизнь. А в этом деле так удобно всё получается, просто диву даёшься: в живых остался как раз тот, кто на Сивого не просто зуб имеет — волчий клык! Да притом знает, как облупленного. А этот ещё на коне передо мной иноходит: с одного боку повернётся, с другого, так дал себя рассмотреть, потом с другой стороны. Уверен, сказал бы я в то мгновение, что не узнал лиходея, Синяя Рубаха вернулся бы, все телеги запалил бы посреди дня, чтобы видно было получше и сам назвался бы. Дескать, это же я Безрод, не узнаешь что ли…

Ассуна тревожно посмотрела на молодого боянского ворожца. Очень удобно — вокруг толпа ржёт, со смеху покатывается, будто не суд кругом творится, а ряженые представление дают — и никому нет никакого дела до нескольких человек, далёких от смеха как никто в этой толпе. Ненаст зловеще улыбнулся, покачал головой.

— Он не нарушил условий договора. Обещал сказать про человека с рубцами в синей рубахе и сказал. Ваш Ужег сделал всё как надо. Но тут не повезло. Заклятие его не поломает.

— Но…

— Два. Два обстоятельства, — молодой хищно улыбнулся, растопырил два пальца. — Люди меняются. И мы этого не учли.

Потом позвали видоков за Безрода, и когда толпа слушала углекопа, Ладку и Пламенька, равнодушным не остался никто. Сивый, увидев случайных знакомцев, даже брови приподнял, а когда углекоп попросил у князя разрешения для пущей верности замотать подсудимцу лицо тканиной, чисто раненому, усмехнулся.

— Заматывай, если делу поможет, — Отвада махнул рукой.

Ладка подошла к чёрной клетке, подозвала отрока и шепнула Сивому:

— Пусть он. Дай ему хоть потрогать тебя. Век будет помнить, как Безроду лицо заматывал, да детям расскажет.

— Звать-то как?

— Пламенёк.

— Ну давай, Пламенёк.

Тот бережно, не в силах сдержать торжествующей улыбки, замотал рубцы Сивого тканиной, а Безрод вполглаза смотрел на сияющее лицо юнца и отчего-то сглатывал чаще чем обычно.

— Это он! Это он! — Пламенёк торжествующе крикнул в сторону «скамей», потом повернулся к толпе и ещё раз повторил, — Он! Он!

— Точно он, — согласно кивнули углекоп и Ладка.

— Да кто он-то?

— Это Безрод не дал им меня в землю втоптать!

— Да кому им? Парень, ты можешь толком рассказать? — крикнули из толпы.

— Трое катались по деревням, смуту сеяли, дескать, это Безрод поезда избивает и мор к нам запустил! Я крикнул, чтобы не врали, а они меня метелить начали! А Сивый за меня встрял и тех троих навеки угомонил! Я же говорю, не он это! Ну не может человек одной рукой людей травить, а другой спасать! Это не он!

— Эх, молодо-зелено! Знал бы ты, парень, на что человек способен, глаз у тебя потух бы, — ворчливо буркнул Речкун, махнул углекопу, — Давай, говори, что знаешь.

— Углекоп я, значится, зовут Быстряк, — начал было тот.

— Не больно ты похож на скорохода, — хихикнули в толпе.

— Ну… в молодости тебя, болтун, хоть откуда настиг бы, да пинками быстрее себя погнал, — Быстряк для пущей ясности утвердил указательный и средний пальцы на ладони второй руки и под громовые раскаты всеобщего гогота показал «вот я бегу и догоняю». — Ну про смутьянов мальчишка всё рассказал, только было в той истории ещё кое что.

— Что?

— Старшина наш. Чубан. Должен был гнать смутьянов в три шеи, а не погнал. Сделал вид, будто не слышит. Но ведь должен был?

Быстряк повернулся в сторону именитых да родовитых, и Отвада без колебаний кивнул.

— А потом находим мы Чубана в его собственном доме, а он не в себе. Глядит в никуда, трясется, ровно Злобога узрел, не видит, не слышит, аж под собой всё намочил и, глав дело, мошну с золотом в зубах держит, выпустить боится, ровно кто наказ дал. А на двери его княжеский знак — медведь с оскаленной пастью, мол, княжеское дело блюди, да порядок держи.

— Тех троих золото, — Ладка презрительно махнула за спину. — Купили стервеца, дабы не мешал.

— А я ещё вспомнил, — взвился Пламенёк. — Эти трое люд подбивали на полдень уходить вместе со скотиной и скарбом. Дескать, на Боянщине жизни больше не будет, а там и земля гуще, и бояре мягче!

— Может и мягче, — буркнул вполголоса Отвада, еле заметно покосившись назад.

— Ты заметила, — молодой ворожец на ухо шепнул Ассуне, — эта толстуха встала так, что случайно махнула в правильную сторону.

— Меня всё больше тревожит этот дурацкий суд. Видоки за Сивого ублюдка пока перетягивают.

— Кто много смеётся, у того потом пузо болит. Дышит с трудом, — Ненаст хищно оскалил зубы.

Потом выступали видоки против. Торговый поезд из Хизаны. Четверо выжили. В один голос показали, что видели Безрода. И нет в том у них никаких сомнений. Потом пахари говорили, те что выжили после бесчинств Синей Рубахи. Селение обезлюдил. И да, это был именно он. Один из хлебородов даже не выдержал, на клетку бросился, руки внутрь просунул, ухватить норовил подсудимца. Насилу оттащили. Бился, кусался, хотел бревно грызть. Толпа смотрела молча и глухо роптала.

Когда на открытое выбрался кривой Косарик, люд хмурился, морщился и в сомнении качал головами. Кому верить? Эти говорят, мол, хороший Безрод, едва на руках не носят. Те клянут на чём свет стоит, и нет ни в словах, ни во взглядах ни песчинки лжи. Попробуй поскоморошничай, как тот пахарь. Даже ряженые употеют, а так не получится. А что скажет этот кривой млеч? Хороший Безрод или плохой?

—… А потом Безрод и говорит, мол, город в опасности, беги, народ собирай с косами.

— С чем? — удивлённо переспросил Речкун.

— С косами. Моровых косить, ровно траву. Он сказал, дескать, это уже не люди и чтобы к себе не подпускали близко. А тот второй, старик, сказал, что моровые сами хотят упокоиться, поэтому чем скорее мы с ними покончим, тем будет лучше для всех. Ну мы и выкосили всех. Нет, вру. Не всех. Утром больше десятка моровых нашли обезглавленными. Кто-то мечом поработал. Это Безрод был. Больше некому.

— Всё?

Косарик вздохнул, наморщил в потугах припоминания лоб, замотал головой. Нет, не всё.

— Старик… ну, Стюжень, сказал, что если бы у моровых получилось, отмыться у боянов не вышло бы ни за что. Тот, кто это придумал, знал, что делает.

Сторожищинские с широко раскрытыми глазами переглядывались. Только глянь, что в мире творится, пока ты головы не отрываешь от своего гончарного круга, пока горбишься в кузнице, сгоняешь с тёса ароматную стружку. Трудишь руки, жилы рвёшь, а какая-то сволочь тебя виноватым сделала и под меч подвела. Ведь случись в Поруби так, как и задумывал неизвестный враг, млечи, вместо бочат с горными медами, привезли бы сюда мечи и топоры, и ни в одной летописи потом не нашли бы даже слова о том, что бояны оказались не виноваты. Косоворот и остальные, удивлённые не меньше, а пожалуй даже больше простого люда, переглядывались с тайным значением и красноречиво поигрывали рукоятями мечей и боевых ножей. Разве что зубами не скрипели.

— А мы всё гадали, кто сорвал такую блестящую задумку, — молодой боян запустил на губы змеиную улыбку. — Это мог быть лишь он. У Сивого потрясающая способность оказываться в нужном месте в нужное время. Интересно, откуда?

— Слышал ведь, что говорят, — Ассуна закатила глаза и небрежно покрутила рукой, — дескать, сын Злобога и всё такое.

— Будь это правдой, он выступал бы на нашей стороне.

— Он на самом деле жуткий. Как взглянет, сердце останавливается. Хвала мудрости Повелителя, — Ассуна возвела глаза к небу, — который никогда не держит врага за придурка. И того достаточно.

— Я посоветовал бы тебе поступать так же.

— Когда дело будет сделано, кое-с-кем я с удовольствием поквитаюсь, — Ассуна глазами опалила Верну. — И подойду к делу предельно ответственно…

Солнце перевалило за полдень. Люд потихоньку начал дуреть, не соображал уже никто, и если иной скажет, мол, с устатку перед глазами двоится, все, кто был на поле могли говорить, что с устатку в ушах голоса играют. В одно ухо Злобог нашёптывает: «Виноват, поганец!», в другое Ратник громогласит: «Чист Безрод!»

— Довольно! Остальное завтра! — объявил Речкун, поймав замученный взгляд Отвады и остальных.

Ладно, завтра. Ладно, князья и бояре разъехались по теремам да палатам. Ладно, Безрода увели под охраной обратно в город, но простой люд отнюдь не потянулся восвояси — почти все, кто умудрился попасть на судилище, разбрелись по окрестным лесам ставить пологи и навесы для ночёвки. Не подсуетишься, будешь завтра как те бедолаги, что теперь ходят от одного к другому, пристают да выспрашивают: «А тот кривенький что говорил? Он откуда? А те трое за Сивого или против?» И когда разъехались родовитые да богатые — последними явились, первыми убыли, никто иного и не ждал — рукоделы: гончары, кузнецы, бондари и прочий люд, чья обширная торговлишка сбитым мёдом, мехами да рудами не сильно пострадала от избиения торговых поездов Синей Рубахой, шагу прочь не ступили, а ждали, когда Безрода поведут в город. Три дружины двойной цепью отгородили подсудимца от толпы, а сторожищинцы вытянулись вдоль всей дороги к мосту и ловили взгляд Сивого.

— Сынок, ты скажи, душегубил или нет?

— Безрод, а Безрод, как же так? Кровь за нас лил, а теперь ты Синяя Рубаха?

— Вот юнец за тебя горло рвал. Обманул мальчишку?

Сивый головы не опустил, только взгляд спрятал от греха подальше, но когда услышал старческий, дребезжащий голос, на мгновение замедлился и повернулся в сторону говорившего.

— Эх, парень, помирать мне скоро, а с чем перед богами встану, так и не понял. Всю жизнь прожил, яблока не украл, вот думаю, может душегубить стоило, под себя рвать, кусать направо и налево?

— Только посмей рот раскрыть! — шепнул Безроду на ухо Алчуй, топавший в шаге позади — старший сын Косоворота, воевода охранной дружины. — Или кто-то в толпе, не приведите боги, пострадает. А что? Хотели напасть на стражу и дать тебе сбежать.

Безрод покосился назад, усмехнулся и только метнул взгляд в сторону старика. Тот, хоть и щурился, хоть и морщился, тем не менее выхватил цепкими стариковскими глазами каждое несказанное слово, каждую полутень, и когда вослед ходу с подсудимцем прилетело: «Сынок, ты бы выдохнул, а то надулся как пузырь, неровён час взлётишь!» Алчуй какое-то время торжествующе лыбился. Получи, подлый душегуб! Недолго лыбился. Пока не полетели смешки. Обозлённый Косоворот-младший резко обернулся, но старика и тень пропала. Наверное за спинами спрятался. Алчуй пыхтел-пыхтел, водя глазами по зевакам, но в конце концов шумно выдохнул.

— Так-то лучше, а то уж багровый стал! — прилетело с другой стороны.

Косоворотовичу хватило ума не начать рычать и рыскать взглядом по толпе, всё равно никого не нашёл бы. Упёрся бы в чьи-нибудь непонимающие глаза и поди доказывай, что не медведь. Рожу-то можно расквасить, но тогда сочувствия Сивому ублюдку будто телегами подвезут.

— Не верится мне что-то, — вослед ходу из-за спин соседей буркнул дед Пыляй, старейший в конце каменотёс. — Тут режет, там спасает. Не-а, не Сивый это.

— А вдруг следы путает? Как заяц. То сюда прыгает, то туда.

— Заяц петляет, когда от опасности бежит, стало быть надобность в этом просто башку оторви да выбрось. А Сивому что за надобность Боянщину кровью заливать?

— А вдруг Злобог его к себе обратил…

— Лучше помолчи. Кого надо, Злобог уже давно к рукам прибрал… — Алчуй загривком почуял — в спину глядят, аж щекотка по хребту побежала.

Загрузка...