Глава 37

— Конечно, ужаса в его глазах никто не видел, Чарзар не слонялся с утра по дворцу с потерянным видом, — через помянутые два дня на одном из своих выпасов Дуртур мерно прохаживался по шатру пастуха, а Стюжень сидел на скамье и внимательно слушал. — Но приблизительно в то же время, что обозначил ты, старик, пропала одна из дев для услад Чарзара. Исчезла без следа. Как ты понимаешь, спрашивать об этом дерабанна глупо, и тревоги бить никто не стал, но поразмыслить можно.

— Услады — дело ночное, — старик с улыбкой закивал, — А чего только ночью не увидишь, тем более если делишь с повелителем ложе.

— Да, чего только ночью не случается, — повторил зерабанн. — Чтобы кого-то убрать без следов, основания нужны более чем веские, и я полагаю, что бедняжка увидела то, чего не должна была видеть. И я спрашиваю, старик, тебя: «Что это было?»

— Просто твой брат узнал, как выглядит его страх, — Стюжень простецки развёл руками.

Младший брат дерабанна, было на мгновение вставший, как вкопанный в середине шатра, вновь мерно заходил из угла в угол.

— Тайную темницу брата разыскать удалось без особого труда. По крайней мере мне. Но, повторюсь, уверен — она напичкана колдовством, как ягнёнок приправами, может быть, именно поэтому Чарзар её почти не скрывает. Я совершенно в этом не смыслю, но отчего-то готов голову поставить на кон: как только вы туда сунетесь, брат обо всём узнает, как паук узнаёт, что кто-то потревожил его паутину.

— И решать станешь только после того, как мы преодолеем ворожачий заслон и выкрадем родных Ужега?

— Выдвигаться в дальний и опасный поход можно только на крепкой и надёжной лошади, которая довезёт тебя да цели, а не рухнет на полпути, — Дуртур выразительно смотрел верховному прямо в глаза, и старик пожал плечами. Ну раз так…

— Колдовство — оно как грязь, прилипнет, не отмоешься. Если вам улыбнётся удача, не получится ли так, что брат найдёт вас по колдовскому следу? Не перепачкаетесь?

«Не знаю, — ворожец пожал плечами. — Может быть, извозимся по самое „не балуйся“, может быть, нет. Время покажет».

— Если только исполните задуманное и оторвётесь от преследователей, мои люди буду ждать здесь. Несколько дней придётся переждать, а затем поодиночке я переправлю домочадцев Ужега к границе. Ты понял, Стюжень?

Старик удивлённо потащил брови на лоб. Дуртур усмехнулся.

— Мы тоже знаем окружение Отвады, и спутать тебя с кем-то иным было бы очень мудрено. Ничья?

* * *

Козлёнок смешно блеял и топал вперёд, а уши его, длинные и вислые, болтались как налобные подвески у местных красавиц, разве что не звенели. Стюжень и Безрод, схоронившись за толстенным стволом дерева, плоды которого тутошние сушат, перемалывают и добавляют в пресные хлеба, дабы сообщить им сладость, внимательно наблюдали за голенастым комочком в серой шкурке. Степь здесь и там пятнали зелёные островки леса, но обмануть никого не могли: чем дальше дело раскатывалось на полдень, тем явственнее густые леса сходили на «нет», полуночных исполинов тут сменяли местные разновидности, тощие и недокормленные, степь ширилась, входила в силу, и если солнце — это конь, как верили хизанцы, по чистой и ровной степи оно носилось из края в край так, что только ветер вихрем гулял.

— Больно долго ничего не происходит, — бросил старик.

— Чую: скоро, — Сивый мотнул головой вперёд.

Не змеилась по земле рубежная линия, не парил в воздухе упреждающий знак, но едва козлёнок ступил за невидимую межу, на него ровно древесный ствол рухнул. Так-то ствола не видно, но Стюжень поклялся бы чем угодно, что если бы упало дерево, козлёнка придавило бы точно так же. Глаз не успел выхватить, а голову, ноги, шею зверёныша ровно к земле прибило — не оторвать. Огузок вверх задран, задние ноги туловище поднять пытаются, да не в силах козлята тягать неподъёмные стволы да валуны. Потом вдруг спинка вниз обрушилась, как-то резко: в это мгновение ещё нет, а в это — будто дубовыми костылями приколотили. А задние ножки… сначала назад выгнуло, чисто намётом скачет, да так и застыл в прыжке, а потом в коленях против хода сустава переломило, старик аж поморщился, когда хруст прилетел.

— И ведь ни звука не издал, — прошептал верховный. — Даже не взблеял ни разу.

— Глотку сразу изломало, — Безрод усмехнулся. — Чарзар верен себе. Костоломка.

— Ну что, босяк, делать будем? — старик спиной сполз по стволу, сел в корнях. — Искать противозаговор можно, да больно долго.

— Ломает всякую живность, — Безрод присел рядом.

— Интересно, Чарзар на козлёнка стойку сделал, чисто охотничий пёс? Знает уже? Мчит сюда во весь опор?

Сивый плечами пожал. Может мчит, может нет. Поглядим.

Примчались. Четверо. Со стороны Хизаны. И до ста не успели бы досчитать. Бояны переглянулись, верховный ко всему и страшные глаза сделал — понял, босяк? Видать, недалеко стан разбили. Хорошо хоть сами с другой стороны пришли, да притом ночью, да притом тишком да молчком, да притом рощица есть худая-бедная, есть где лошадей спрятать. Степь, она ведь какая: тут чихнёшь, в Хизане услышат. Стражи увидели козлёнка, радостно загомонили, потирая руки. Один, шагов десяти не доходя, швырнул копьецо вроде рыбацкого с большим крюком и кольцом на кованой пяточке, к которому была привязана длинная верёвка. Попал. Чарзаровичи утянули козлёнка с межи и радостно заорали. Тут же, шагах в двадцати от смертельного рубежа развели огонь и принялись добычу свежевать.

— Зажарят, да сожрут, — верховный пожал плечами и тяжко вздохнул. — И ведь не подошли к черте близко. Знали.

— Сожрут — выпьют, — Сивый снял с травинки жука, поднёс к глазам, легко подул, и тот аж на брюшко опустился, вцепился когтистыми лапками в палец. — Выпьют — захмелеют.

— И что?

Безрод повернулся к старику, утащил брови на лоб и дурашливо захлопал глазами.

— Так ты скажешь мне, как будет по-хизански: «Проведи меня в потайную темницу Чарзара. Я уведу оттуда пять человек?»

Стюжень долго крепился, наконец не выдержал и придушенно расхохотался. Если и спрашивать, то теперь самое время.

* * *

Безрод бросил обглоданную косточку в огонь. Взяли по маленькому куску мяса, только для того, чтобы поглядеть, прожарилось или нет. Ничего так, прожарилось, молодцы Чарзаровичи. Ужеговским, когда выберутся из застенка, хорошая еда не помешает. Поди на хлебе да воде сидели. Отощали, должно быть.

— Где находится тайная темница Чарзара? — Сивый, доедая, присел перед четвёртым, последним оставшимся в живых. — Нам нужно вывести пять человек.

И посмотрел на Стюженя с вопросом.

— Когда говоришь «темница», окончание проговаривай жёстче: «гетрег». Понял? Гетрег, рег, а у тебя получилось почти «кетрик» — овсяная каша.

— Гетрег, — повторил Безрод и усмехнулся. — Дети не слушались родителей и плохо ели «кетрик» и за это очутились в «гетрег».

Раненый, прижимая руки к боку, сидел на земле и качался. Верховному на мгновение даже показалось, что его колотит не от боли и ран, а от ужаса — хизанец пытался отползти подальше, пучил глаза, мотал головой, будто гнал прочь с глаз наваждение, а оно не уходило, сидело на корточках в паре шагов и говорило страшным голосом.

— Эк, его перекосило. Вон, глаза таращит, ровно самому себе не верит, — и переспросил, показывая на Сивого. — Знаешь его?

Хизанец будто ждал вопроса.

— Это чудовище в синей рубахе, что Чарзар держит на привязи около себя!

— Страшное?

— Синий разорвал на куски Буставана, едва тот провинился, и скормил куски волкам в яме. И, поговаривают, волкам досталось не всё.

— Так как вывести пять человек из тайной темницы Чарзара?

Раненный даже не смотрел в сторону старика, и верховный не удивился бы, окажись так, что хизанец не увидел его вообще. Так бывает — просто непойми откуда сыплются вопросы, степь говорит низким громыхающим голосом, а сам ты не можешь отвести глаз от существа в синей рубахе, и царапает зверюга взглядом до того плотоядно, аж слюна с клыков капает.

— Колдовство работает только в одну сторону. Мы видели, как ворона села внутри круга и перешла через рубеж невредимая.

Стюжень перевёл Безроду, задумался и неопределённо помахал рукой.

— Ну… в общем, смысл имеет. И так сил положил немало, а представь — нужно вдвое больше.

— Двум смертям не бывать, а два раза выйти не получится.

— Как-то нескладно, — старик покачал головой.

— Но верно.

— И что?

— Пошёл.

— Этот может и наврать. Ты ему в брюхе требуху перемешал, треск костей для него теперь — самая сладкая музыка. Хоть ты затрещи, хоть ужеговские.

Безрод пожал плечами, встал, отряхнулся и просто пошёл. Тенька остался у костра, раненый хизанец, не отрывая взгляда от спины в синей рубахе, в изумлении раскрыл рот, Стюжень деловито подбросил в огонь дровьё.

— Он… отправился… туда?

Старик скосил глаза на Чарзаровича. Ты гляди, кто-то ещё мгновение назад умирал, а тут вдруг передумал. Решил подождать, поглядеть, как оно там выйдет?

— Туда.

— Его… переломает! Там, внутри ещё четверо на страже!

— Ты радоваться должен.

— Я и радуюсь. Чарзар за меня отомстит.

— Вяленько радуешься. Сплясал бы. Где блеск в глазах?

А за пару шагов до межи, Сивый остановился и оглянулся. Стюжень замер и даже дышать перестал. Что будет?

Огонь костра прижух, мало наземь не лёг. В жаркой степи откуда-то взялся порыв ледяного ветра, пробежался, как скаковой жеребец, от края до края, а Стюжень с хизанцем равно изумлённо подняли глаза и, не считаясь со временем, долго провожали взглядами падающие снежинки. У самой границы заколдованного пятна вырос пылевой столб, сделалось так темно, будто небо затянуло грозовыми тучами, а когда вихрь сломался и пыль разлетелась по сторонам — будто дети взялись крутить худой мешок с мукой и ну полетело во все стороны — верховный едва крик сдержал: Безрода облепил серый, едва прозрачный сумрак, клубковатый, как облако и узнаваемый до холодных мурашек по всему телу.

— Еслибыдакабыть твою в растуда! — прошептал верховный. — Вон оно как!

Стюжень узнал клубковатую взвесь, воспоминания полыхнули в голове, ровно виском поймал удар кистенём. В облаке той самой мёртвенной дымки из Потусторонья, разжиженной солнечным светом — кстати тусклым, ровно нечищенный доспех — живой Безрод сделал шаг-другой и ступил за межу. В месте, где Чарзарова костоломка в хруст размолола несчастного козлёнка, трава так и осталась лежать, а Сивый проходя, стопой приподнял изломанный степной цветок, подержал счёт-второй и развёл руками. Оглянулся — не получается, поломано на совесть.

— Гля, не выходит, — Стюжень повернулся к хизанцу. — Не поднимается цветок. Стебель поломан.

— Сиреневка, — изумлённо пробормотал Чарзарович и тихо, без последнего шумного вздоха, отдал душу своему богу.

— Красивая, — старик убеждённо поцокал и прикрыл хизанцу глаза. — Я ещё утром приметил. Лепестки изрезаны, ровно кто-то зубками поработал. Когда бы не сорняк, посадил у себя под окнами. Не сорняк ведь? Другие посадки не забьёт? Чего молчишь?

Присел, вытянул руки к огню. Будем ждать.

* * *

Верховный ничего особенного не слышал. Ничего такого не видел. Не гремели в воздусях громы, не сверкали молнии, не разверзлись небеса и не разошлись земли. Просто в какой-то миг неподвижный дальнокрай порвался надвое: слева осталась левая половина, справа — правая, а в середине зашевелилось и заволновалось.

— Люди идут по степи, — Стюжень поднялся с места, залил пламя костра. — Эка невидаль. Мы идущих людей что ли не видели?

Безрод нёс одного ребёнка, сухой, костистый старик — другого, две женщины шли, обнявшись… хотя нет, скорее всего та, что пониже и постарше просто висела на той, что что повыше и моложе. Стюжень ждал у самой межи, и едва сидельцы переступили смертоносную границу, подхватил старшую женщину — наверное, мать Ужега — под руку с другой стороны.

— Быстрее, голубушки мои! Быстрее! Неровён час почует что-то.

— Кто вы? — только и прошептал старик с глубоко запавшими глазами.

— Ужег ждёт, — бросил верховный. — К нему едем.

Еле идут, кожа да кости, дети бледны… почти сини, мослы у всех пленников торчат, видать кормили только чтобы с голоду не померли, но едва Стюжень произнёс: «Ужег», будто заклинание прозвучало — в глазах блеснули искорки интереса к жизни и надежды. Даже дети открыли глаза и вытянули шейки, будто этот страшный дед с синим лицом пообещал новые игрушки.

Из деревьев Безрод вывел Стюженева коня, запряжённого в повозку, помог забраться старикам, почти забросил в кузовок ребят — на мгновение измученные дети даже улыбнулись, охнув от неожиданности — и верховный на месте возницы резво припустил коня в рысь. Сивый шёл рядом на Тени.

— Там в уголке, в листьях, жареный козлёнок, — Стюжень обернулся. — Налетай, не жадничай, повозку не раскачивай…

* * *

Отряд всадников, человек тридцать, подняв пыль до небес, подошёл к чёрному пятну кострища. На походных ложницах из колючей шерсти, подтянув колени к груди и укрытые одеялами мало не до самых бровей, на боку лежали двое. Ещё двое с раскрытыми ртами — на спине, разметав руки, а чтобы полуденное солнце не било в глаза, на лицах плашмя, основательно примятые, лежали колпаки. Отчаянных засонь верховые будить не спешили, да и невозможно разбудить того, у кого из рта выползает, потревоженная степная змейка, и кого не смогла вернуть из страны сна целая стая чёрных пернатых падальщиков, взвившихся в небо, едва только земля затряслась под копытами верховых.

— Это он, — мрачно улыбаясь, бросил Чарзар.

— Ты не успел, — всадник в расшитом золотом пардае, из расстёгнутого ворота которого выглядывала синяя рубаха, поднял на собеседника почти белые глаза.

— Он оставил след лишь раз, — сквозь зубы процедил дерабанн. — В тот день, около старых конюшен. А когда мы вышли на Дасмэ, они ушли.

— Ты должен был догадаться.

— Догадаться, что он отправится сюда, было невозможно, — рявкнул Чарзар, но Золочёный Пардай даже ухом не повёл. — Я был уверен, что он явился в Хизану за моей головой! Мы трясли охрану, днём с огнём прошерстили все подходы ко дворцу, я даже прачкам под подол заглядывал, в пасть собакам сунул нос, не прячется ли там некий человек с седой головой, в синей рубахе! Как можно было догадаться, как? Вот уже месяц ты почти не снимаешь этот пардай, чтобы не дай Небесный Отец, я вас не перепутал! Как можно было догадаться?

— Ты не мальчик для битья.

— Он тоже! Его не остановил смертоносный рубеж!

— У тебя осталось пятнадцать дней.

— Верно, всего пятнадцать, — дерабанн, ядовито улыбаясь, объехал светлоглазого кругом. — Но пока не наступило утро шестнадцатого дня, ты будешь делать то, что прикажу я.

— И чего ты хочешь?

— Скорее молнии скачи на границу с боянами по их следу и принеси мне их головы. Всех!

— Слушаюсь, мой повелитель.

Золочёный Пардай тронул коня пятками, скорее стрелы умчался вперёд, и только глухой стук сопроводил рывок вороного: это падальщик, пролетавший мимо в неподходящее мгновение в неподходящем месте, упал шагах в тридцати от кострища, отброшенный исполинским рывком то ли лошади, то ли всадника, не более живой, чем те четверо, которыми ему так и не дали полакомиться.

* * *

— Нет, вы только поглядите! — на мысу, что высился над самой пристанью, Тычок в изумлении сбил шапку на загривок. — Спесяй дружиной обзавёлся!

— Сам о себе не позаботишься, никому ты окажешься не нужен, — Спесяй, первым сошедший на берег, назидательно вскинул указательный палец. — И чем основательнее дружина в охранении, тем сам смелее, а товар целее. Ты вот, болтают, проницательный старик, вот и скажи, что не так всё.

Спесяевы ладьи пристали к Скалистому в самом вечеру — уже солнце садилось — и стояли на всём причале одни-одинёшеньки.

— Так-то оно так, но в прошлые разы ты в торговом поезде ходил. Чего сейчас-то один?

— Так вышло, — купец неопределённо покрутил ладонью. — Досматривать утром будешь?

— Ясное дело! — Тычок от возмущения едва не поперхнулся. — Стану я в темноте со светочем или с маслянкой по ладьям лазить!

— И это правильно! — хохотнул Спесяй. — Одна горящая капелька масла, бывало, целые ладьи пожирала.

— Своди дружину на берег. Оружие не брать! После бани да вечерни загоняй обратно на корабли.

— Да знаю. Эй, Грюй, своди дружину на берег, — Спесяй, приложив руки ко рту, бросил крик вниз, на пристань. — Оружие оставить на ладье! Тут есть, кому охранять!

Там, на кораблях в темноте кто-то оглушительно свистнул, и по мостку раздался дробный топот.

— Айда за мной, — сегодня на купеческий черёд заступил Вороток, его выпала обязанность отвести вновьприбывших в гостевую избу.

— Говорят, и банька будет? — предводитель охранной дружины запросто облапил Воротка за плечо, на что дружинный с усмешкой покосился, но дёргать плечом не стал.

— Нешто оставишь морехода без бани? Поди море-окиянской мороси у каждого внутрях по ведру болтается, соплями из носу лезет.

Ну… ведром больше, ведром меньше… тот, кого Спесяй назвал Грюем, улыбчиво повертел пятернёй. Пока вёл в гостевую избу, Вороток всё зубы сжимал, старался не обернуться, да не бросить на воеводу спесяевских завистливый взгляд. Нет, всё-таки мир устроен богами несправедливо. Одним и рост отпущен такой, что глядит сверху вниз и плевать ему на всё, у одних и лицо слеплено так, что даже парням трудно взгляд отвести, всё завидки берут, почему у тебя не такой подбородок, не такие губы, не такие глаза, чтобы девки сами проходу не давали. Тут уж точно не дают. И плевать, что рубец лицо расчертил от середины лба, через уголок глаза на шею, мимо уха. И кудряв, зараза, а те кудри аж до шеи вьются, и шея у спесяевского широченная, и сам крепкий, да ладный, и сходу угадывается в нём ратный навык, будто на лбу написано: «Меч-кладенец, девки становись в очередь». Давеча Тычок женитьбу в этом году предсказывал, а как тут женишься, если сам торчишь на Скалистом денно и нощно, да ещё кругом такие Грюи вертятся, дорогу переходят. Ладно, ладно… нет на острове свободных девок, чай не деревня всё-таки, но если бы были, этот все взгляды на себя утянул бы. Что сказать? Сволочь.

— Эк ты, братец, вздыхаешь тяжко. Служба в тягость?

— Служение не может быть в тягость, а что вздыхаю — так сам дурак.

— Накосовертил дел?

— Да всякое бывает. Вон, изба стоит, видишь? Размещай своих там, пойду насчёт бани подсуечусь.

— Братва, слушай меня, — зычно громыхнуло над ухом Воротка, — занимаем гостевую дружинную избу, потом баня. На бражку не налегать! После каши обратно по ладьям!

Всё-таки боги несправедливы. По всему выходит, что во всём мире одному тебе досталось лицо круглое и стать обыкновенная, и даже голос у Грюя ого-го! Хотя… никогда себя со стороны не слышал, болтают, будто для других твой собственный голос — вовсе не то, как его слышишь сам. Интересно, как это поняли? Кто-то раздвоился, встал в сторонке и послушал сам себя? Ворожские штуки, наверное. Отойдя шагов на полста, Вороток, почитай уже из лесу, крикнул:

— Бражка будет за вечерней! Обопьётесь!

И долго ловил эхо. Ну как? Внушительно выходит или пискляво, навроде лица и стати?

— Приходи, Вороток, накатим по чарочке!

Зар-раза! Ровно гром громыхнул, густой, сочный. Поди ещё поёт так, что у девок подолы сами собой заворачиваются, и текут русые, чернявые и белявые, ровно волчицы. А ничего, в песнярском деле против воеводы даже этому не сдюжить. Да и в остальных тоже. Знай наших!

Дверь гостевой дружинной избы отворилась, и на порог выкатился малец со светочем.

— Дядька чуженевич, изба прибрана, лавки застелены, если что надо, говори сейчас. Мигом обернусь.

Грюй медленно опустил светоч, и едва огонёк блеснул в иссиня-голубых глаза мальчишки, воеводу пришлых будто оглоблей приложило: он раскрыл рот, дышать забыл и наглухо закупорил собой вход.

— Чего там замерли?

— Давай, входи по-одному!

— Эй, голова, не спи!

Счёт-другой Грюй с лёгкими воевал, всё выдохнуть не мог. Наконец сподобился, и в том слове скрежета зубовного вышла добрая половина.

— Ты чей такой?

— Воеводский я. Жарик. Безрода сын. Его в Сторожище Ледобоем кличут.

И умчался, порскнув меж воями, ровно уж. Рубцеватый отошёл в сторону, пропуская своих внутрь, а сам всё смотрел вослед мальчишке, шаря десницей по левому боку, там, где обычно висел меч.

* * *

Вечеряли все вместе: пришлые и дружина, те, кто вышел свободен от службы. Как и было обещано, брагой хоть залейся.

— Дурак ты, Спесяйка, а к ворожцам не идёшь! Может вправили бы умишко на место!

— Чего это я дурак?

— А того, — Тычок постучал по купцову лбу костяшками пальцев. — Много ладей заметил на причале? Наверное, торговля течёт, как половодная река, выходит из берегов, да? Золота, небось, наменял столько, аж ладьи брюхом дно скребут, да?

— Сколько наменял, всё мое!

Спесяй, качался на лавке, гляделся в днище чарки, оттого и слова выходили глухими и елеразличимыми.

— Подыхает торговля! — егоз приложился кулаком по столу. — А я тебе говорю, подыхает! Давеча из Сторожища приходили, припас подвезли. Так на Большой земле кое-где гуляй поле! Народ вымирает целыми деревнями, хлеба в цене до небес взлетели!

— А говоришь, торговли нет, — Спесяй пьяно икнул. — Хлеб нынче дороже золота! Знай, наяривай круг за кругом, туда-сюда, туда-сюда.

— Дурень, — Тычок в сердцах плюнул. — Нынче пахарь дороже и золота, и хлебов! Хлеб на след год вырастет, а пахарь тебе не мышь — десятками не плодится. Пахать некому! Ты-то золота наменяешь, за моря навостришься, да там хлеба и налопаешься, в дверь не войдёшь. А бояре, знаешь, до чего додумались?

— До чего? — булькнул брагой купец, стрельнув глазами поверх чарки.

— Пахарей друг у друга на след год выменивают. Внаём сдают-берут целыми деревнями. Смекаешь, что это значит?

— Ну… — булькнул Спесяй.

— Колёса гну! Где наём, там и купля с продажей! И горбатиться хлебоделам от рассвета до рассвета. Иначе ту прорву пахоты не поднять! Народу-то убыло!

— Ну и что?

— Нет, я тебя самолично к Стюженю сволоку! — Тычок погрозил купцу пальцем. — Раз не понимаешь, что хлебное место пусто не бывает! Где своих нехваток, там чужих достаток…

— Свои, чужие, — купец пьяно икнул и, глядя в никуда, махнул рукой. — Мне что одни — рыло, что вторые — морда.

— Сам ты морда! Беды на пороге встали, в ворота стучат, в гости ломятся, а этому хоть бы хны! Ты хоть знаешь, о чём в Сторожище шепчутся?

— О чём?

— Что это Безрод всему виной. Мол, это он нечисть породил и в город запустил. И ведь не один-двое по углам шепчутся — весь город с ума сошёл! Ох, чую, враг поработал!

— А вдруг на самом деле он?

— Кто? Безродушка? Болтай, да не забалтывайся! Вот погоди, начну я завтра досмотр…

— Эй, эй, полегче! — Спесяй мало не подавился, но уж поперхнулся точно. — Полегче!

— Эк ваш старик крутенек! — воевода спесяевских вполголоса гоготнул, наклонившись к Воротку.

— Дед на перестрел вглубь земли зрит.

— А вообще мне нравится у вас. Дело поставлено здорово. Пожалуй, на след год, если пойдёт всё ладно, поднаймусь к Спесяю надолго. Одна радость у вас гостевать.

— Безрод ставил дело, — не без гордости бросил Вороток. — Он сам тутошний. Сызмальства на Скалистом.

— А где воевода? Я бы поручкался.

— Да нет его. Особый наказ ему вышел от князя. В походе, стало быть.

— Ну, как говорится, дело гибнет под копытами коня. Только…

— Что?

Грюй скривился в сомнении, развёл руками, поиграл плечищами.

— Да понимаешь, насколько я гляжу, хлипенько тут всё. Не дайте боги, набег на Скалистый, что тогда? Ты бы успокоил, мне ведь на Спесяйкиных ладьях сюда и дальше ходить. Всяк за свою шкуру дрожит, а разве я рыжий?

— Пей спокойно, — усмехнулся Вороток. — Отобьёмся.

— Точно? Отобьётесь? Застава-то крепенько стоит?

— Крепко, не переживай.

— Малец у воеводы бойкий. Знатный выйдет помощник отцу.

— Да, он у нас бедовый. Эй, Жарик, поди сюда!

Мальчишка встал перед воями, ровно из-под земли вырос — глаз не уследит. Только что мелькала светлая голова среди других макушек, а потом скок-скок меж столов да лавок, только земля из-под ног летела.

— Звал, дядька Вороток?

— Гости за обиход благодарят. Раскрывай уши, пострел.

— Знатно избу прибрал, — рубцеватый, цокая языком, погладил Жарика по голове. — И травы нужные по углам развесил. Духмяные, аж нос раскрывается от морских насморков.

— Мамка так и говорит: Тревоги с дороги брось на пороге, встал под крышу, что я слышу — хлебный дух, свеж и сух, а ещё травы из соседней дубравы.

Едва Жарик начал говорит, воеводу пришлых стало перекашивать: под глазом живчик замолотил, сам на месте замер, будто в каменное изваяние превратился, а как закончил малец — в громадной лапище чарка с брагой ходуном заходила, что-то и наземь пролилось.

— Ты чего?

— Му… мудрая мамка, — Грюй выдавил из себя еле-еле, будто глотка начисто пересохла, а «р» и «к» в «мудрой мамке» уголками враскоряку в горле встали, наружу не шли.

— Ага, она такая!

— Как зовут мамку-то?

— Верна.

Глаза у рубцеватого стали пустые, рыбьи, и так же, по-рыбьи, он молча сделал ртом «о». Медленно потянул с пальца перстень, вручил Жарику и глухо буркнул:

— Башку против поставлю, ведь и поругивает частенько?

— Бывает, — пострел беспечно махнул рукой.

— Ничего, покажешь перстень, похвалит. Заслужил. Беги, хвастайся.

Мальчишку будто ветром унесло, он и сам как ветер высквозил меж лавок и пьющим людом, только полы верховок заходили.

— Не дороговат подарок? — Вороток с сомнением почесал загривок.

— Безделица, — отмахнулся воевода пришлых. — Легко пришёл, легко ушёл.

Постепенно мальчишек на подхвате становилось меньше: вертеться около старших, подносить снедь… оно хоть и приятно и страсть как хочется побыть подольше — вои как выпьют, про бои да подвиги начнут рассказывать — только против мамки не попрёшь. Если загоняет домой спать, тут даже отец не помощник. «Бегунок, домой!», «Первак, ну-ка спать!», «Дубоцвет, я зову последний раз, дальше — розги!» На гостевой двор женщины не заходили, кричали из-за тына, даже не показываясь на глаза, но для мальчишек мамкин окрик в такие дни напоминал клёкот чёрной птицы из сказок, с которым в мире прекращается всё хорошее. Вот-вот начнут про битвы рассказывать, про подвиги, про оружие и всё такое, а тебя тащат спать, как пузырёнка годовалого. Когда прозвучало: «Жарик, ну-ка бегом домой!» воевода пришлых спрятал лицо в чарке и долго не выныривал.

— У самого-то дети есть? Я вот пока холостой хожу. Мне, правда, Тычок напророчил, что женюсь этим годом, только что-то пока пусто.

Дети? Рубцеватый вынырнул из чарки, по усам текло, на порты падало.

— Тычок? Это который?

— Вон дед сидит, носом клюёт. Ещё на Спесяя битюгом пёр.

— Напророчил? Небось тот ещё предвидец. Знавал я таких. Пальцем в небо тырк, а там синева.

— У этого всё в цель. Я самолично три случая знаю. Так дети-то как? Есть?

— Дети… Сперва с бабой нельзя промахнуться. Тут уж как всю жизнь бьёшься, да из лука стреляешь. Бьёшь из лука в яблочко, и с бабой не прогадаешь.

— Это как так? — Вороток недоверчиво скривился.

— А так. Твоя чарка?

— Моя.

— Бражку с хлебом пивал?

— Не-а. Отдельно бражку, отдельно хлеб.

— Не важно. Это я к чему… вставай.

— Зачем?

— Вставай, вставай. И крошек хлебных прихвати.

Рубцеватый первым вылез из-за стола, отошёл на три шага, глазами показал, рядом вставай. Вороток недоумевающе присоседился.

— Кидай крошки. Проверим, как у тебя с глазомером на баб.

В общем, воевода пришлых три раза кидал, три раза попал. Вороток — ни разу. И не сказать, что чарка узковата, наоборот — здоровенная. Пальцы рук в кольцо сведи, вот оно и есть, горлышко. Но то ли ветер не учёл, то ли… на самом деле глазомер подвёл.

— Пей свою брагу, братище, — Грюй полнозубо улыбнулся, вручил чарку хозяину. — С хлебом.

Загрузка...