Глава 30

— Где он?

Верна со Снежком на руках переступила порог Тычковой избы. Жарик в дальнем углу выглядывал из-за старика, но страха в озорных глазах не было. Мать, конечно, строгая и сильная, по жопке хворостиной может настучать так, что целый день потом не сядешь, но красивые люди не могут сделать о-о-очень больно. Чуть-чуть могут, а сильно — нет. А мама красивая, самая красивая на острове. Золотайка, жена дяди Щёлка ещё ничего, но мама — самая. Он, когда вырастет, на ней женится.

— Ох, Вернушка! Ты какая-то встревоженная! Случилось что? — старик старательно изображая неведение, одной рукой сбил шапку на затылок, второй задвинул мальчишку подальше.

— Да здесь он, — усмехнулась Ясна, утирая лоб рукой в муке. — Ты ведь не собираешься спустить с мальца шкурку?

— Если малец опять вылез на рожон, побегать без шкурки ему не помешает.

— Человек погибал, — Жарик выглянул из-за ног старика. — Ты сама говорила…

— А отец тебе говорил не высовываться!

— Но я человеку жизнь спас!

Хотела было в запале крикнуть: «Купец — не человек!» да вовремя осеклась. Племя, конечно, продажное, за золото и мать, и отца, и родительскую землю сдадут, но пусть мальчишка до всего дойдёт сам. В прошлую войну Безрод и за купцов подставлялся в том числе и даже рубился вместе с ними в одном бою, и пусть боги сами определяют достойных. Да что Безрод, сама билась вместе с Круглоком и его дружиной с морскими находниками. Верна против воли едва не улыбнулась. Ты гляди, как теперь смешно звучит: «Билась вместе с Безродом против морских находников»! Теперь-то все больше пелёнки, скалки, мётлы, сама округлилась малость, больше не катаются под шкуркой узлы и сухожилия, как раньше, да ничего, Сивому так больше нравится. Вот странно, только вспомнишь его и сразу перед глазами встает, только всегда одинаково — смотрит спокойно, даже тяжело смотрит, будто глазами что-то говорит, и когда ни появись, говорит одно и то же: «Держи ухо востро!», и лишь два или три раза отошёл от обыкновения, прибавил: «Верна, любимая, мы с тобой многое пережили. Ты и мальчишки — для меня всё! Береги их и себя!» Правда потом сама над собой смеялась — перебрала, видать, в те дни клюквенной настойки с Золототайкой и Ясной. Ну и что? Болтуна Сивый будет праздновать разве что на пиру за столом Ратника, но сказать это он может в любое мгновение. Не убудет с него. И язык не отсохнет.

— Мам… — осмелев, Жарик высунулся из-за Тычка мало не целиком.

Вроде ругать должна, клясть, обещать спустить шкуру, а она глядит в никуда, молчит и улыбается. Папку вспомнила что ли?

— И то верно, — Ясна махнула на всё рукой, вернулась к тесту. — Образуется, перемелется, а перемелется, мука будет.

— Бегом домой!

— Я вообще-то человека спас, — пробираясь по стеночке, напомнил Жарик, и когда дверной створ открылся для молниеносного рывка, прянул на волю, будто стрела.

Верна лишь за спину покосилась, да зубами хищно щёлкнула, когда сын только собирался нырнуть в дверь. Как ещё на полу жжёный след не остался от детских босых пяток?

— Удивительное дело, — Тычок покрутил пятерней в воздухе. — Выскочил из пекла, ровно из тёплого лягушатника! Это как так?

— Забыл, чей он приёмыш, дурачина? — Ясна из плошки плеснула на старика и тот отскочил, будто от медведя на узкой тропке. — С таким повивальным дядькой вообще всё нипочём!

— Вот-вот, когда надо водой плескаться, их не дозовёшься, а как всё спокойно — будьте нате!

— Ага, именно это сейчас и нужно, — Верна свела брови на переносице и отчего-то пристально вгляделась в Снежка. Тот смешно морщил нос и пускал пузыри во сне. — Мало Сивому бед и неприятностей, только купецких сплетен до кучи не хватало.

— Да уж, — Ясна заправила под плат выбившуюся прядь, и на голубой, расписной холстине остался мучной след. — Вот спасёт Безрод человека, а ему под дых бьют, дескать, спас только для того, чтобы до самой смерти бедолага от всяких бед и горестей мучился.

— Тю, — Тычок фыркнул губами на лошадиный манер и махнул рукой. — Я ещё когда говорил: нет предела людской глупости, а купчишка — первый дурак и есть!

— Уверена, уже завтра слухи поползут, — Верна вдруг почувствовала себя обессиленной, ровно выбило пробку, которая силы держала, и вытекла вся моща до капли. — А тут ещё этот подрастает!

— Что же получается, — Тычок закатил глазки к потолку. — У вас чересполосица выходит? Ледован — Жарован — Ледован? Ледобой — Жарик — Снежок?

Верна кошкой сканула к старику и орлицей нависла над балаболом, даже Ясна испуганно замерла с тестом в руках.

— Дед, я тебя мольбами заклинаю, не произноси это вслух! Даже тут, дома. Про улицу уже не говорю!

— Что ты, девонька, что ты! Язык себе отрежу, а слова купчишкам не дам!

Верна постояла ещё немного, несколько раз вздохнула, сказала отчего-то без касательства Жарика и недавнего пожара просто так, в воздух:

— Щёлк вот Черноглаза просит. Хочет на подходе к запретке на длинной верёвке оставить. Купцы повадились шастать. Потаёнки заставные покоя не дают.

— И дашь?

— Дам. Вот теперь же дам. Все своих псов дадут.

— Говорил же: купчишка дурак! На что взгляд падает, уже продать хочет. А туда, что глазиком нельзя окинуть, постарается носик сунуть.

— Темно уж. Пойду. Жарик, поди, все мётлы попрятал, чтобы я хворостин не надёргала.

— А ты, конечно, знаешь, куда попрятал… — усмехнулась Ясна.

Верна только плечами пожала.

— В лес отволок. Куда же ещё? В избе найду враз.

* * *

— Жарик, метлу не могу найти. Не видал?

— Ма, вот клала бы на место, не пришлось бы искать!

— Боюсь, на ночь дом неметён останется. Твой отец прознает, выгонит меня в сарай жить.

— А мы не скажем. А мётлы завтра найдём, ага?

— Растяпа же у тебя мать. Две метлы в доме и обе куда-то дела.

— А я тебе завтра помогу. Вот увидишь, найдём.

— Спать, Жаркий! Я сказала, спать!

— Ма, а про подвиги расскажешь?

— Про какие подвиги?

— Отца.

— Сто раз ведь рассказывала. Что там ты не знаешь?

— А как он Брюнсдюра срубил! Вот это.

— Нет, Жаркий, спать. Ты сегодня… человека спас, устал, поди. У тебя уже собственные подвиги пошли. Отец приедет, будет тобою гордиться.

— А ты будешь?

— А я уже горжусь.

— А Черноглаза куда свела? Я видел.

— Щёлк попросил. Чтобы купцы не забрели, куда не следует.

— Ну, дальше Черноглаза не пройдут. Он как гавкнет, так со страху в порты…

— Спи.


В скупом пламеньке светоча навощённое солнце на стене подмигивало одним глазом, тем, в котором плескался отраженный огонёк. Мальчишки сопели: Жарик слышно, время от времени поджимаясь в калачик и распускаясь, а Снежок умиротворённо, с пузырями. Скоро младший проснётся, есть потребует. А вставай-ка, красота, да сходи вымойся. Жарень такая стоит, что только этим двоим всё равно. Верна встала со скамьи, потянулась, ровно кошка, и выскользнула из дому.

Пса нет. Свели куда-то. Это Коряга понял отчётливо. Скрючившись в три погибели, млеч стоял под раскрытым окном, и пока она говорила, его трясло так, что по хребтине скатывалось и в рёбра отдавало, а когда прошла близ окна и сквознячком её пряный аромат швырнуло наружу, да прямо в нос, он с трудом удержал в груди рёв. Вот честное слово, когда в глазах пляшут разноцветные круги и звёзды, даже не понять, ночь на дворе или день, а в ушах гудит так, что морским раковинам только со стыда удавиться. И, наверное, кто-то трезвый, с разорванной щекой и злющим взглядом что-то орёт в голове, срывает голос, но что ты услышишь за тем неумолчным гулом, который есть стыдобище для морских раковин, и кажется сердце подскочило и в горле стучит — ни сглотнуть, ни вдохнуть.

Верна выскочила со светочем на порог, и млечу ровно под дых заехали. Она… она… длинноногая, грудастая, в теле, жаркая, пахучая: летний зной целый день вытапливал её помаленьку, она и ходит по двору, будто ведунья из старых-старых преданий, и ровно плетью по носу стегает — аж до судорог. Всё будет… потом… скоро, но сначала навалиться на неё, сорвать одежду и влезть носом в подмышку, а когда гудящую голову сорвёт к Злобожьей матери, и укатится она в ночь, беззвучно бормоча слова предупреждения, и некто безголовый звездой распялит под собой эту породистую сучку, хозяюшка, наверное, сдохнет. От удовольствия.

Чуть в стороне от дома, почти на самой границе поляны и леса Сивый устроил летнюю купальню. Утром ведро наполняется водой из крохотного ключика, поднимается на длинный шест, и целый день вода греется, нежится на солнце, а вечером знай себе наматывай верёвку на вороток, вроде колодезного, только поменьше, опрокидывай ведёрко помаленьку. У самой купальни Верна забрала из крытого домика, вроде скворечника, жменьку перемолотого пенника, ушла за густые, непроглядные кусты, сбросила платье, и уже собралась было взяться за рукоять ворота, как некто, неслышный, ровно уж, и могучий, будто медведь, возник за спиной и, облапив рот, прошептал, водя носом по шее:

— Не так быстро, милая. Потом помоешься.

Ровно смолой ты обмазан, а в тебя дурака светочем ткнули — вспыхнул скорее молнии на небе. Одной рукой закрыл ей рот, второй… обнял за живот, прямо под тяжёлой грудью, а живот, зараза, у неё плоский, пупок выпуклый, а зад — так получилось — прижал к чреслам, и гори-полыхай, сотник млечского князя, вон умная голова покатилась, глаза страшные сделала, стращает, пугает, только нечем тебе, соколик, больше думать. Передвинул руку повыше, на грудь… Вот ведь тварь, сволота… сосок такой, аж руку тряхнуло и дрожь от плеча по телу пронеслась и в озноб швырнуло с испариной — здоровенный, не закрыть пальцами, будто сливу дичку держишь.

А потом неожиданно она лизнула тебе пальцы, руками жадно зашарила по портам и задышала так, что поди пойми, она дышит или стонет, мало колени не подгибаются.

— Ааи ай.

— Что?

— Ааи ай.

Говорить дай. Ладонь отлепил лишь на самую чуточку, только воздуху пустить. Листок не пролез бы.

— Услышу что-то громче шёпота, шею сверну!

— Ты один? Друзья-болтуны поблизости есть?

— Тебе-то что?

— Лишь бы не трепались. У меня дети и мне здесь жить.

Руками жадно по паху шарила, потом собственные булки раздвинула, Коряжье бедро поймала в горячую ложбину, задом сыграла так, что млеч дышать забыл, потом спиной прижалась, мало не растеклась, ногу завела назад и щиколоткой икру погладила. И задышала так, что млеч прикрыл ей рот как раньше.

— Тише!

Кивнула, жадно облизнула руку. Коряга ослабил захват, пустил воздуху под ладонь.

— Муж паскуда, тварь холодная! Хоть бы слово доброе сказал! Бьюсь, разбиваюсь, согреваю — кусок льда. И сейчас ты меня возьмешь! И не стыди! Я местных знаю, а ты не здешний.

Коряга дышать перестал. Даже так?

— Чего замер? Откажешься, я подниму ор!

— Тише, дура!

— Сам дурак! Не здесь! Дети дома! Давай, сладкий, бери меня на руки, да чтобы не сбежала держи крепче!

Млеч вздёрнул сучку на руки, а та прильнула сладкими устами к его губами, запустила язык меж зубов, и млеча повело. Хоть и нет башки, хоть и укатилась, всё равно в ушах бухает, ровно кузнечным молотом по заготовке лупят, и сила наружу прёт так, что руки корёжит — сами тащат в рот, ровно в детство вернулся. Чисто невесомую поднёс её к самым глазам и носом в пупок нырнул, терпкий и пахучий, сносящий с ног почище боевого молота. А сучка приподняла грудь и соском по глазам провела… как ноги не подогнулись, да как в средоточии цветных кругов, пятен и звёздочек дорогу не потерял, удивительно.

— Туда, мой горячий, там дуб на краю поляны, давай прямо к нему. Сначала в рот, потом раком, потом в зад! Только держи хозяйство крепче, мой сладкий, заглатываю аж до желудка, что с одной стороны, что с другой!

Не сдержал рёва, набил рот её грудью и завыл. Едва на бег не сорвался, побежал бы — рухнул от разрыва сердца. Хорошо хоть глухо вышло, никто не услышал: закусил зубами сосок, и ну выть-надувать. Сам слюней напустил, и молока немного на язык попало.

— Тихо, мой сладкий, сейчас на всю длину отсосу, лишь не вздумай кончить, как малолеток!

А когда млеч поставил её в траву у вожделенного дуба и потянулся к завязке портов, видать, звезды и круги перед глазами взяли-таки своё: просто вытерли весь остальной мир к Злобожьей матери и заняли его весь. Два раза заняли… Три…


Коряга открыл глаза от голосов. А может быть от жуткой головной боли. А может, быть голоса родили жуткую головную боль. А сказывали, бывает и наоборот, головная боль рождает голоса, только, болтали, тут уже не помочь.

Яркий дневной свет режет глаза, пошевелиться не можется, по ощущениям — рук вовсе нет: пальцы не отзываются, молчат, как беглые разбойники под носом княжеских розыскников. Подошёл кто-то неправильный, под прямым углом, одной ручищей вздёрнул на вес и… стал правильным Рядяшей.

— Ты гляди, какие гости!

Улыбается, сволота, но зубы блестят хищно, ровно волчара на ягнёнка облизывается.

— Годы идут, а люди не меняются! — и с нескрываемым удовольствием сунул кулак в пузо млечу. — Ещё тогда хотел это сделать, да не мой ты был кровник.

Приходил в себя Коряга долго. Здоров, паскуда. Сам не хлипок, этот же просто великан. А когда разлепил глаза и смог более-менее ровно дышать, услышал другие голоса, знакомые не меньше.

— В гости или как? — Щёлк наклонился над связанным, потрепал по щекам.

Коряга хотел было, как волчара, извернуться, да прихватить зубами руку, только сам попался. Щёлк молниеносно сунул палец крюком за щеку млечу и многозначительно покачал головой.

Коряга отплевался. Одной рваной щеки хватит.

— Бери его. Понесли.

Неслух легко, будто нетолстое бревно подхватил Корягу, закинул на плечо и легко куда-то потопал, млеч только требухой отзывался в счёт шагам. Дышать тяжеловато, особенно после Рядяшиного кулачка, а так терпимо.

— Хозяева дома?

Неслух вовремя понял, что с ношей на плече в створ не попадет, иначе быть бы Коряге размазанным о деревяху. Как пить дать, размозжил бы голову и сам того не заметил. Здоровяк, особо не заморачиваясь, сбросил ношу с плеча, перехватил млеча за руки, связанные за спиной, и неудавшийся насильник едва горло в крике не выплюнул. Попробуй-ка повиси на руках, выломанных назад, ровно ты корзина, а тебя за ручку держат.

— Добить хочешь, изверг?

— Бабка Ясна, а чего он… У меня у самого жена есть…

Млеча перевернули, вздёрнули с полу, усадили на скамью. Изба как изба, таких полно, какая-то старуха заглядывает в глаза, в углу Тычок углы меряет, кулаком грозит, шепчет что-то, а у окна стоит баба, воду из ковшика пьёт, одни лишь глаза над питейкой и видать. Глядит прямо, не отводит, смотрит остро, и холодно делается от взгляда зеленых глаз, ровно день в леднике пластом провалялся.

— Так чего с этим? — Неслух пальцем показал. — Шкуру спустим?

— Было бы всё так просто, — Ясна вымученно улыбнулась, кивнула на млеча. — Ведь никто не хочет остаться в дураках?

— Никто! — разом в голос грянули дружинные, которых пол-избы набилось, да ещё в сенях толпились.

— Тогда просто не получится, золотые мои, — ворожея пожала плечами.

— Это ещё почему?

— От него ворожбой несёт, как от пьянчуги бражкой.

Тычок сделал непонимающие глаза, задрал брови высоко на лоб, развёл руками, мол, даже не смотри на меня, старая змея.

Ясна, усмехаясь, плюнула в сторону Тычка, подошла к млечу, развязала и совлекла с шеи цветастый плат, уже порядком затёртый, засаленный и потемневший от грязи и въевшегося пота.

— Кто тебе это дал?

— Что? Это? — Коряга непонимающе смотрел на некогда цветастый, расписной плат как на диковину.

Пожал плечами. Как будто всегда был. Даже не замечал его на шее. Не показала бы старуха, даже не узнал бы, что такой есть.

— А ведь это мой плат, — баба у окна поставила ковшик, вышла на середину избы и вгляделась в лицо млеча.

Хорош, красавец! Всё лицо синее, лиловыми грозовыми облаками закрыты оба глаза, на голове, чуть выше и чуть ближе к затылку красуется огромная шишка. Обе скулы расцарапаны, опухли и расцвечены сизым, в межключичной впадине багровеет круглый след, рубаха разорвала по вороту до пупа.

— Мне тоже показалось, что узнала, — старуха согласно кивнула.

Коряга смотрел на бабу, смотрел, не отводя глаз, будто взглядом подъедал то, что не далось ночью, наконец, буркнул:

— Ты кто?

— Вот и верь мужикам, — Верна сделала большие глаза и обиженно покачала головой. — А ведь ночью столько всего наобещал!

Дружинные разоржались, Коряга аж поморщился.

— Чем ты меня?

— Первый раз?

Млеч скривился. Вы только поглядите на нее. Она ещё перебирает, о чём рассказывать!

— Первый раз черенком метлы, — Верна подошла ближе, усмехнулась и показала на межключичную ямку. — Впрочем, второй раз туда же, третий — по всей морде. Потом тройку в голову: справа под ухо, слева под ухо, подбородок снизу. Для верности по башке добавила.

Ухмылка у нее… знакомая. Будто где-то уже встречал.

— Врёшь. Руки-то не разбила. Вон костяшки целые.

— Дурак и есть. Мне руки нужны целые, детей тетешкать, да мужа ласкать. А в кулаки я камушки взяла.

— А метла откуда в лесу взялась?

— Дуб тот особенный, на нем черенки растут и летом сами собой в метёлки связываются. Не знал?

Коряга молча буравил бабу жгучим взглядом. Грудь вон платье рвёт, соски наружу лезут, она потому в плат и кутается — у него взгляд острый, намётан — и вроде ушёл морок, а не получается перестать раздевать её глазами.

— А муж где?

— Дурак ты, Коряга! — гоготнул Щёлк. — Для равновесу вторую щёку подставить хочешь?

Млеч непонимающе замотал головой. Что он хочет сказать? Вторую щёку? А что с первой было? А-а-а… Это выходит… получается… выходит… получается… на… Безродову жену полез что ли? Нет, конечно, знал, что он где-то здесь, но что эта баба — его… И самого не видать что-то. И ночью не вышел. А и вышел бы, удалось бы углядеть хоть что-нибудь кроме этой? Ничего ведь не замечал кроме неё, молния рядом ударь — не почесался бы и ухом не повёл бы.

— Воевода, разгоняй свой муравейник, — Ясна показала на парней, те довольно заржали: ха, муравейник! — А сам поди сюда, пошепчемся.

Щёлк определил заставным задачу, распустил, а сам подошёл к ворожее.

— Ты вот что скажи, правая рука, если юродивого за непотребным возьмут, какой с него спрос?

— Палок в рёбра для острастки, да и всё. Не соображает же! Так хоть запомнит!

— Этот такой же, — Ясна кивнула на млеча, бычком глядящего кругом лиловыми глазами. — Вижу, давние вы знакомцы. Что скажешь?

Щёлк смерил Корягу внимательным взглядом.

— В какой-то день показался мне безнадёжным дураком. Крепко от них Безроду в своё время досталось, и уж как водится, отдачи без крови не случилось. Порвал его наш. Покалечил, да в живых всё же оставил. И вот сподобился, дурень. Опять.

— Кто-то ему Вернушкин плат всучил, да накрутил по-ворожачьи так, что до сих пор бедолага не соображает. Гля, зенками подбитыми её раздевает, и плевать ему, что люди здесь, а сам связан. Не уверена, что он вообще знал, на чью жену позарился.

Щёлк хотел было отрезать, мол, незнание от ямы не освобождает, потом вспомнил — юродивый же. Голова пустая.

— Выяснить сможешь?

Старуха пожала плечами.

— Попробую.

— Не попробует, а сделает! — Тычок с важным видом погрозил из своего угла.

— Тычок, а говорят купцы подходят. Досмотреть бы и пошлину взять!

— Это мы мигом, — старик с важным видом встал со скамьи, подтянул порты и, выходя, погрозил ворожее ещё раз. — А Ясна, конечно, сделает всё!

— Так ты, выходит, давний друг Безрода, — Верна усмехнулась, и Корягу словно резануло — с кем поведёшься, от того и наберешься.

— Ухмыляешься жутко. Не щерилась бы.

— А ночью это тебя не остановило, сладкий мой.

Коряга отмолчался.

— Всем по делам пора. Вечером почищу его. Ты будешь мне нужна.


— Пей!

— Отрава?

— Дурак?

Так и глядели друг на друга: Коряга угрюмо, Ясна насмешливо.

— Ладно, давай по-другому. Говорят, страсть как не любишь в дураках оставаться. Врут, поди?

— Чего это врут? Никто не любит.

— А по всему выходит, остаёшься. В дураках.

Пленник таращился на ворожею, и Ясна будто наяву видела его мысль: вот ползёт она змейкой по траве, слева упал с дерева яркий осенний лист, змейка, ровно на добычу, юркнула в сторону и обвилась вокруг желтого пятна. Яркий, броский лист — Верна, змейка — млеч. Коряга глазами Верну ищет, и ломает его, ровно дуронюха: тех аж в калачи крутит, если не нанюхаются своей дряни.

— Хотели бы прирезать, уж давно сделали бы. Труп в море со скалы, и ни слуху, ни духу.

— Ну выпью, а дальше?

— А дальше узнаю, кто тебя накрутил. В общем, сведаю, кто из тебя дурака сделал.

— Развязывай, выпью.

— Пей, потом развязываю.

Коряга оглянулся. Стоит за спиной кто-то из дружинных, усмехается, молодой, в той войне что-то не получается его упомнить, может и не было молодца в Сторожище. Глядит в оба глаза, чуть что — запинает до полусмерти, старуху без подмоги не оставит. Млеч кивнул. Давай своё зелье.


Ледок и Вороток втащили млеча в баню Ясны, самостоятельно передвигать ногами Коряга не мог: висел на плечах дружинных, голова болталась по груди, он пускал дурацкие слюни и мычал.

— Клади на полок. Один свободен, второй останься.

Вороток, глядя на млеча, состроил рожу отвращения, аж перекосило его, и руки вперёд выпростал, мол, только не я. Ледок равнодушно пожал плечами, дескать, мне всё равно, не хочешь — иди. Ясна вручила Ледку злополучный платок.

— Отдай ему. Постучи по щекам, заставь открыть глаза и отдай.

— Бить сильно?

— Не усердствуй. Понимаю, убить его хотите, но всему своё время.

Ледок отвесил млечу пару смачных оплеух, и когда несостоявшийся насильник лениво открыл глаза, развернул плат для пущей верности. Ну плат и плат. Коряга бессмысленно таращился на кусок крашеной тканины и даже ресницей не дёрнул.

— К чему это?

Ясна обернулась.

— К Безроду хотят подобраться через тебя. Вот и думай, кто ему зла желает. Мужчина мог?

Верна уверенно кивнула.

— Мог!

— Правильно. Мог, но не в этот раз. Этот плат ему вручил не мужик. Готова?

— Сначала рыжую?

— Да.

Верна нахлобучила на голову льняные лохмы, крашенные в рыжий цвет.

— Какая же я страшная… Наверное!

— Переживёшь, — Ясна хлопнула Верну по заду, подгоняя вперёд.

Папкина дочка, мамкина любимица вздохнула, под накидкой расстегнула ворот платья, забрала углы с застёжками, как можно глубже, руками приподняла груди в вырез и шагнула к полку.

— Погляди, красавец, что у меня для тебя есть!

И развернула плат.

Коряга плотоядно улыбнулся, пустил слюни, заскрёб руками по дереву. Верна оглянулась. Ясна замотала головой.

— Не рыжая.

— Точно? Вон, гляди, ручонками засучил.

— Да что ручонками, как наша будет — из портов выпрыгнет.

— Чернявку?

— Да.

Из предбанника лицедейка вернулась уже чернявой: льняные лохмы выварили в смолке — играя бёдрами, вразвалочку подошла к млечу, наклонилась, тряхнула грудью и, чувственно растягивая слова, гортанью пропела:

— Ты мне нравишься вой, и я дарю тебе вот это.

Корягу аж на полке подбросило, он заскрипел зубами, вытаращил глаза, его перекосило на правую сторону и, совершенно обездвиженный, да к тому же связанный, млеч, едва не как змея, заелозил к краю полка.

— Гляди, гляди, аж слюной забрызгал! Держи, сверзится!

Ледок подскочил, затолкал связанного подальше. Ясна и Верна переглянулись

— Вот змея! Ох, змеюка подколодная! И что теперь делать? Искать гадину, да сюда за косу волочь?

— Уж не знаю, кого благодарить, но обойдёмся. Забыла она одну свою вещицу. В тот, последний день, на сеновале обронила. Спроворю зелье, — и, повернувшись к млечу, дурашливо пускающему слюни, погрозила пальцем. — До конца жизни будешь должен. Не расплатишься. Колоть тебе дрова бабке Ясне до скончания веку!

Загрузка...