Безрод спешился. Почти приехали, недалеко уже, но Тенька устал, фыркает, есть просит. В полудне ходу до Сторожища ровную дорогу пропустил через себя небольшой городок Приямок, ну как городок — местное торжище со всем для него положенным, корчёмка, мастеровые клети, кузня, благо руду копают совсем недалеко.
— Мои узнают — обсмеют, — за перестрел до первых построек Безрод спешился и замотал лицо — только глаза видны, — шастаю по корчёмкам, ровно завсегдатай. Начну считать, собьюсь, как пить дать.
А у самых корчёмных ворот что-то накатило, да не на одного — на обоих. Тенька мало на дыбы не встал, и у самого вдруг так заненастило внутри, хоть прыгай в седло, да лети намётом отсюда. И вот стоишь ты у входа, замотан полотном до самых глаз, держишь коня в поводу, и шаг вперёд сделать просто невмоготу. А чего ты замотан сидишь?.. Больной что ли?.. Дружище, ты откуда?.. А твоя хворь не заразная?.. А ты часом не заморенный?.. Тьфу, болтовня корчёмная, ниокомная, ниочёмная.
— Ладно, на торгу овса прикупим. А кивать не нужно, тебя никто не спрашивал.
И странное дело, Теньку даже понукать не пришлось — сам бодренько запылил по дороге, как раз туда, где стоял приглушённый гомон.
— Если ещё и душегуба найдёшь, я тебя в овсе утоплю. Засыплю амбар до крыши, взведу по мосткам и столкну.
На торговой площади рядов ни много, ни мало — целых два. Шагов полста длиной каждый, правда в эту пору торг не кипит страстями, до осени ещё далеко. Вон толстуха молочных поросят продает… продала. Всех забрал тощий, долговязый, суетливый пахарь в рубахе с красной вышивкой да всё березовыми листьями, сунул в мешок, собрался было уйти.
— Куда бежишь, красавчик? А хозяйка есть за скотинкой ходить? Помощь не нужна?
Остановился, передёрнул плечами под мешком, удивлённо приподнял брови.
— О себе что ли?
Торговка подбоченилась, кивнула, и пальцем поманила, мол, ближе подойди, скажу чего-то. Пахарь смерил бабу с ног до головы, с головы до ног, недоверчиво хмыкнул, но подошёл.
— Ты-то куда? — Сивый удивленно посмотрел на Теньку. — Не тебя звали.
Тенька ровно послушать подошёл, встал недалеко, всхрапнул, мол, иди сюда, интересно же. Безрод помедлил, но за упряжь-таки взялся, дескать, проверить надо: здесь подтянуть, там ослабить. Усмехался в бороду — самому смешно стало, хорошо хоть под замоткой не видно, да и Тенька загораживает. Баба смерила пахаря с головы до ног, с ног до головы, одобрительно кивнула, будто здороваясь по-мужски, выпростала руку и давай загибать пальцы:
— Вдова; детей двое, женишься — ещё нарожаю; мешок капусты уношу одной рукой; стати — сам видишь, ночью грудями придавит — задохнешься; горяча — синяки от недосыпу обеспечу. Гожусь в жёны?
Рубаха В Берёзовый Лист мешок с плеча снял, положил у ног, ещё раз окинул молодуху цепким взглядом, почесал длинный нос.
— Не-а, не сгодишься.
Поросятница утвердила руки в боки, нахмурилась:
— Это ещё почему?
— До утра не доживёшь.
Пахарь взлохматил вихры, в свою очередь поманил толстуху пальцем и что-то шепнул. Баба охнула, ахнула, прикрыла рот ладонью, отстранилась и отчего-то бросила полный ужаса взгляд на Теньку.
— Вот так. Бывай невестушка, — пахарь хихикнул в бороду, сально подмигнул, взвалил визгливый мешок на плечо и потопал восвояси.
— Нет, вы только посмотрите на него! — толстуха растерянно потянула ворот и подула на телеса — в краску ввёл стервец, испарину выгнал. Потом вдруг вспомнила что-то, приложила ко рту ладони, крикнула, — Эй, Берёзовый Лист, а как же ты тогда? Ведь это не жизнь!
Долговязый остановился, помедлил мгновение, изумленно оглянулся.
— А через одеялко! Вчетверо. А то и толще!
— Ладно, я подумаю! Слышишь? Подумаю!
— Подумает она, — Сивый, усмехаясь, потянул Теньку за собой. — Охота — пуще неволи. Тебя в заклад отдам — будет по осени свадьба.
Тенька всхрапнул. Всё возможно под солнцем и луной. Баба помотала головой, ровно ищет кого-то, окликнула Безрода — а чего там окликать, всего-то четыре-пять шагов. Очень уж язык чешется, а внутри так и ходит всё ходуном. Через одеяльце! Вчетверо!
— Всё слышал? Нет, но каков! Злобожье отродье!
Сивый вышел из-за Теньки, поклонился.
— Врёт, поди⁉ Не бывает так. Нет, я конечно слышала, но… да враки это!
— Бывает. И не враки.
— Как быть? Ну… я это… вроде советуюсь. Страшно всё-таки.
— Страшно? — Сивый хмыкнул в тканину. — Если я даже к своему гнедому тебя привяжу и накажу ему с места не сходить, ты на горбу унесёшь его к этому… долговязому.
Баба изменилась в лице, глаза сузила.
— Как жена с тобой живёт? Насквозь что ли видишь?
— Юбки поменяй, — Безрод ухмыльнулся, — насквозь мокрые. И слюни подбери. Не поскользнулся бы кто.
Торговка покраснела, остервенело плюнула под ноги, какое-то время кипела, ровно варево в котелке, мало пузырями не изошла, да потом рассмеялась.
— Ты никто и звать никак, уйдёшь и забудемся. Стыдить ещё вздумал! Тьфу, срамной!
— Нам бы овса прикупить. И уйти побыстрее, чтобы забыла скорее.
— А замотался чего? Если заморенный, стой, где стоишь! Не подходи!
— От жены прячусь. Увидишь высокую, грудастую здоровицу, дай знать. Успею уйти.
— Все вы одинаковые!
Сивый отчего-то медлил. Чем-то походила вдовица на Гарьку, прямая, дерзкая, правду рубит шматами, разбрасывает вокруг щедро.
— Где, говоришь, лучший овёс?
— Ничего я не говорю. А овёс там, у Кисляя. Прохвост ещё тот, будешь торговаться, держи ухо востро. Дай коню попробовать, Кисляй, пёс блохастый, иногда мешает хороший овёс с лежалым. Человека-то можно обмануть, а лошадей — нет.
Безрод, прощаясь, поклонился, ушёл было, но как знал — в спину прилетело, аж в лопатках зачесалось:
— А чего тебя жена ищет? По бабам шастаешь, подлец? Блудишь?
Не поворачиваясь, кивнул. Усмехнулся. Громче кричи, дурында, ещё не все на площади знают, что некто от жены хоронится. И правда, несколько человек заозирались — кто шастает, где? Кто блудит? Кто, кто… дед Пихто, ты за бубликами смотри лучше, раздолбай, мальчишки сопрут.
Кисляя нашёл быстро. Тот, наверное, казался себе бывалым торгованом, прожжённым в уголь, и Сивый не стал его ни в чём разубеждать, просто отпустил Теньку и отошёл на шаг. Гнедой из всех мешков, выбрал лишь один.
— А вот овёс, на горбу принёс, сочный и спелый, как снежок белый… — Кисляй начал бодро, сверкал зубами во весь рот, но потом начал тянуть, запинаться, а под конец и вовсе умолк, раскрыв рот — это Тенька прошёл новёхонькие, добротные мешки, распузыренные до неподъёмности и остановился перед самым тёмным, старым и худым, в стороне от прочих.
— Овёс у него белый, — Сивый ухмыльнулся, легко кивнул продавцу.
— А чего же из худого мешка? То для своей лошадёнки держу, лишь бы копыта не отбросила. Лучшее на продажу, себе погаже.
— Оттуда, — Безрод показал на тёмный от старости мешок, бросил Кисляю рублик, показал на Тенькины перемётные сумы. — Туда. На день пути.
— Да нешто…
— Оттуда.
Кисляй хотел что-то сказать, да раздумал. А расхотелось поговорками сыпать. Вдруг и сразу. К ворожее не ходи — лиходей, взгляд мертвечиной отдает, ещё сам себя начнёшь нюхать, живой или уже тленом несёт. Конечно, тут растеряешься. Пока отсып а л, всё косил на сторону. Вот честное слово, от этого хмыря в замотке неприятностями несёт на перестрел, ровно в болоте вонючем извозился прямо в одежде и с конём. Кисляй ещё длинным носом потянул, может на самом деле неприятности могут пахнуть?
— Вроде пришлый, но будто предупредил кто, — Кисляй сопел над мешком, мерной чашей пересыпая овёс в суму. — Узнаю, кто доносит, по миру пущу.
Сивый хмыкнул, отвернулся. Ничего интересного, торгован косится, глазки бегают, чувствует себя больным, вон напрягся, озноб в себе за хвост ловит. Ловит, да никак найти не может. Да и мрак с ним. Там на площади интереснее: появились верховые, целый разъезд, трое — один к одному. Головной что-то спросил у гончара, поблагодарил, припустил коня. Подъехал, довольно крякнул:
— Ого, овёс! То, что нужно.
— Сколько? Я мигом! Тот овёс на горбу принёс, сочный и спелый, как снежок белый, конь ест, добавки просит, а Кисляй, знай себе, мешки подносит…
— На день пути, добрый человек! Дорога наша длинна, а промедление у нас не в чести, правильно я говорю, друзья?
— Новости везём больно горячие!
— В Сторожище такое творится!
Сивый нахмурился. Что в Сторожище творится? Все сошли с ума, из конца в конец по всем краям носятся толпы гонцов с вестями разного пошиба, то душегуба морового поймали, то у боянов что-то невиданное происходит. Хмыкнул. А «душегуб» тот овёс покупает, вестей ждёт. Ну-ну.
На слово «новости», пущенное в мир звонким — точно певческим голосом, люд потянулся со всех концов торжка, подходили гончары, кузнец и его подмастерья, зеваки и праздные шатуны, местные бабы-сплетницы, мальчишки, пьянчужки и вообще все, кто мог ходить. Безрод моргнуть не успел, оказался в плотном кругу людей: слева пахнуло жареным луком — икает кряжистый уголекоп, черная пыль намертво въелась в морщины и даже глаза кажутся подведёнными, справа несло мочёной капустой — козлобородый купчик доедает остатки с ладони.
— Чего про новости болтал? Ну, давай, выкладывай, если не врёшь.
— Князю своему новости везу, не тебе, — расхохотался головной.
— Смешлив больно, — крикнули из толпы женским голосом, и мужской тут же добавил: — Уважь народ, сам знаешь, края и веси трясёт, ровно в падучей.
— Будет мор или нет?
Верховые переглянулись, друг другу разом кивнули и главный заговорил:
— Мор идёт, сами знаете. Поселения жгут десятками, ворожцы бьются, да ничего сделать не могут. Видать, сильно мы нагрешили, если боги так наказывают. В Сторожище ворожец боянский от заразы помирает. Говорят, тот самый, который пригрел душегуба.
— Безрода что ли? — прилетело из толпы.
— Не знаю, как зовут, но рубцами лицо усеяно, ровно кошка когтями рвала. И видели, как он зло творит. Четверо выжили. Выжили и клянутся, что он это. Узнали.
— Безрод? Не мог он.
— Не могла кошка щенков родить. А говорят еще, Злобог его к себе обернул. Заставил или ещё что, но теперь на побегушках у Злого ваш Безрод. А как иначе объяснишь? Никак.
Люди притихли, переглядывались и тревожно качали головами.
— Князья трубят совет, вот-вот призовут Отваду выдать на суд Безрода.
— А Отвада не даст, — сплюнул углекоп. — Я его знаю. Кремень. За своих и в огонь, и в воду. Бился с ним тогда, у Озорницы. Болтают, как сын ему Безрод.
— Тогда точно будет война, — главный у вестоносцев убеждённо кивнул. — Князья в кулак сожмутся и ударят. Так и ли иначе, но душегуба повесят.
— Дружина Безрода не сдаст, — убеждённо кивнул углекоп, — нипочём не сдаст.
— Двум войнам не бывать, а одной не миновать, — пожал плечами вожак пришлых.
— А нам что делать? — взвизгнула тощая бабёнка со жменькой черных ягод — так перепугалась, что заперхала, закашлялась, утёрла рот и повезла чёрную полосу по щеке. — Опять война? Опять бежать?
— Тю, было бы с чего блажить! У других князей житье не хуже, — второй верховой пожал плечами. — Это если один бежишь тяжко. А если всем селом, так и бежать не надо. Просто князя себе меняешь и всё. Так и скажите своему Отваде, мол, уходим к другому князю. Счастливо оставаться! Целое село — это тебе не кот наплакал! Прими да уважь, как говорится.
— А я слыхал, на полудне, в Хизане, жирно живётся. Можно всем селом на самом деле сняться да утопать ножками на полдень. Солнца больше, князь тамошний душегубов под кроватью не прячет, — третий верховой махнул на полдень, — с данью не лютует. Говорят, что ни год, простой пахарь коровкой-двумя прирастает.
— А я слыхал, мор туда не достал, — козлобородый сунул остатки капусты в рот, зашамкал.
— Сказали ж тебе, нагрешили мы, — буркнул Кисляй — он как раз закончил с овсом. — Змею на груди пригрели, тем и нагрешили.
— Кто змея?
Где-то с краю толпа заволновалась, пошла волнами, и скоро вперёд протолкался паренёк, тощий, вихрастый, брови грозно сведены на переносице, губы сжаты, ровно бодаться собрался, и веснушек — море разливанное.
— Да Безрод этот, — зло плюнул Кисляй. — Раньше-то какая торговля была? Солнце в полдень войти не успевало, ничего у меня не оставалось, а теперь? Раньше на торжке яблоку было не упасть, а теперь?
— Да, мой юный друг, — вожак пришлых убежденно кивнул, — сам разговаривал с теми, кто выжил. Страхолюд с рубцами на лице зло ворожит, наведёт порчу на купецкий поезд, людей порубит и дёру даёт. Одного или двоих всегда оставляет. Мол, всем донесите, да бойтесь меня. Я, дескать, буду князем всех земель.
— А думаешь мор и душегубство случайно совпали, в одно время появились? — второй верховой с седла наклонился к пареньку, погрозил пальцем. — Не будь глупцом, иначе не станешь мужчиной!
— И девки не дадут! — заржал третий.
— Так и помрёшь нецелованным! — вожак пришлых цыкнул сквозь зубы.
Безрод уже взял было Теньку под уздцы, собирался выйти из круга — дорога не ждёт, эти болтают будто Стюженя мор свалил — но встал, ровно вкопанный. Нахмурился. Мальчишка вдруг резко присел, обеими руками сгрёб свежие конские яблоки, что оставили лошади пришлых, и запустил в вестовых: в одного… во второго. И ведь попал! Вон в себя приходят — рты раззявили, моргают часто-часто, обтекают, стало быть. С бород комьями отваливается лошадиное дерьмо.
— Это не Безрод! — крикнул паренёк. — Не мог он во зло уйти! Он храбрец! Он Сторожище спас! Он меня спас, я был там! Я его сам видел раненым!
— Ну, держись, щенок! — третий соскочил с буланого, схватил паренька за ворот рубахи и от души воткнул здоровенный кулак тому под ухо.
Толпа шумно взроптала, вот только не за мальчишку.
— А всыпь-ка ещё, поганцу! — взвизгнула тощая с чёрной ягодной полосой на щеке. — Заступничек! Говорят тебе — это он! Он зло творит!
— Не в своё дело не лезь, щенок! — третий поднял мальчишку, придержал на весу — у того подгибались колени, голова не держалась ровно.
— Люди, да что с вами творится! — взревел старший вестоносцев, утираясь рукавом. — Так-то вы за вести благодарите? Так-то за добро платите? А может, этот в пособничках у душегуба ходит? А может, он засланец? А может, ему велено мор принести и в наши края? Вот приедем к себе, и начнут у нас дети заживо гнить! Скотина внутрях кровью изойдёт! Каково?
Спрыгнул наземь, в шаг подошёл и без замаха всадил кулак снизу коротко пареньку под ребра. Тот едва не рухнул — только третий и удержал. Мальчишка лишь выкашлял со стоном:
— Безрод не душегуб… он храбрец… он меня спас.
Сивый оглядел толпу. Зубами скрипят, кулаками на месте сучат, копытами бьют. Ещё немного, и парня затопчут. Распалят сами себя и затопчут. Ох, как не к месту и некстати у страха глаза велики.
— В иных землях всех боянов дёгтем мажут, мол, они заодно с душегубом! Гнилые внутрях! Соседей погубить решили, на чужие земли сесть. И только я, дурак, не верил, всё за правду стоял! Говорил своим — да не может быть! Стадо за паршивую овцу не в ответе! А тут на тебе, Рыбец! — старший вестовых в сердцах припечатал кулаком ладонь. — Мне своим как сказать? Бояны душегуба покрывают, зло удумали, на чужие земли облизываются? Так доложить?
— Удавить, гниду! — с ненавистью сипнул козлобородый.
— По миру пустил, сволочь! — Кисляй запустил в парня питейкой. Попал в губу, рассадил в кровь.
— Порешить скота! — у худой да желчной бабы жилы на шее взбухли, ровно в неподъемный гуж впряглась.
Сивый кивнул сам себе «пора». Паренек может не увидеть следующего рассвета. Сборище людей превратилось в стаю кровожадных зверей, вот-вот растерзают мальчишку. И кто бы объяснил, как такое происходит: вроде у каждого из зевак есть дом, в доме бегают дети, греются в тепле старики, короче, всё это не с неба свалилось, а прирастало по жизни отчего-то. По молодости девчонку обихаживал, пройти не давал, уговорил замуж выйти, дети не просто так появились, дом не из-под земли вырос… и только урод с рубцами на лице начал резать людей ни с того, ни с сего. Вот просто от нечего делать. Ну же, хоть кто-нибудь спроси, а с чего бы Сивому, заставному воеводе, который безвылазно сидит на острове, людей душегубить, да мор запускать? Ну же, хоть один, кроме мальчишки…
— Пусти парня, — углекоп не выдержал, ступил вперед, набычился. Безрод удивленно хмыкнул, кивнул одобрительно, ладонью унял Теньку, готового по знаку разметать толпу вправо-влево.
— С душегубом заодно? — второй спрыгнул наземь, ехидно скривился на одну сторону, встряхнул кистями раз-другой.
Безрод нахмурился. Разминается. Готовится бить. На всех лёгкие брони, у одного седло соловейское, у одного млечское, у третьего упряжь и вовсе полуденная. Как пить дать знаются с оружие плотненько и давно.
— Не с душегубом, но и мальчишку забить не дам.
— А ведь как раз сейчас решается, чью сторону принять, — вожак пришлых скрестил руки над головой, призывая к тишине. — И не может быть сейчас ложного милосердия! Просто не может. Это я знаю, что ты просто за мальчишку встал. Он знает, он… она… Но уже третьи сторонние уши услышат только то, что захотят услышать — бояны горой встают за душегуба и моровода!
Старший вестовых заревел, вздёрнув руки ещё выше, прошёлся по кружку, каждому из толпы заглянул в глаза, и Сивый душу отдал бы Злобогу, если из глаз в глаза не перебежал жаркий огонёк. Были бы видны зубы, точно оказались бы как у обортней — длинные и острые. Крови не миновать. Пришлым нужна жертва, кровью которой они легко повяжут всю толпу и выбьют из людей остатки трезвомыслия. Ах, как далеко всё зашло, как же далеко!
— Вы хотите, чтобы помирали ваши дети, бояны?
— Не-е-ет! — дружно взревела толпа.
— Вы хотите справедливости, бояны?
— Да-а-а-а!
— Вы хотите войны?
— Не-е-ет!
Второй чужак резко ударил угольщика и непременно смял бы ему гортань, не будь тот готов. Грязный, чумазый, с брюшком, но здоровенный и резкий, он по-медвежьи облапил противника и повалил. Обустроился сверху, одной рукой прихватил «гостя» за грудки и заколотил второй, ровно плотник молотком, сверху-вниз, раз… два… три… Толпа ахнула, покосилась на старшего всей троицы, но тот отчего-то придержал третьего, готового вмешаться, только и шептал, усмехаясь: «Сейчас, сейчас»…
Под шумок драки давешняя поросятница растолкала зевак, упёрла руки в боки, встала перед пришлыми.
— Мальчишку пусти!
— Что?
— Говорю, мальца пусти!
Третий хищно улыбнулся, похотливо, со значением облизал губы, коротким, резким ударом отбросил паренька на руки торговке, и больше мальчишка не встал. Сник. А чужак под углекопом, в какой-то момент подбросив себя в воздух, ногами обвил руку противника, обеими ладонями крепко обхватил запястье здоровяка, вытянул на себя, в струну вытянулся сам и взревел: сейчас… сейчас, бояны, вы услышите хруст костей предателя…
Поросятница приметила Сивого, открыла было рот для гневной отповеди, да поперхнулась — Безрод коротко мотнул головой и дал знак: «Тс-с-с-с, молчи». Боги, боги, да бывает ли такое? Ровно не улетают души почивших к звёздам, а по земле скитаются, встречи ищут, в других людях живут. Смотрит сейчас Гарька из глаз торговки, немо рассказывает всю свою несчастную жизнь, глазами ласкает и беззвучно спрашивает: «Ну здравствуй, милый! Где же ты был, когда меня убивали? Где? Мы были бы счастливы. В лепешку расшиблась бы, но ты не горевал бы ни единого дня! Как Тычок? Как… Верна? Ты… с ней?»
Сивый отвернулся. И в тот момент, когда хруст сломанной руки должен был возвестить победу добра над злом, справедливости над кривдой, честных людей над приспешниками душегуба, раздался рёв. Рёв угольщика, когда тот багровый от натуги, облапив левой рукой собственную правую за кисть, поднял чужого на воздух и с маху припечатал о землю лопатками. Вожак пришлых побелел, скрипнул зубами, кивнул третьему и… лишь Тенька помешал смертоубийству. Ринулся вперёд, разметал драку, заставил толпу в ужасе отхлынуть и взвился на дыбы. Безрод растянул под полотном губы в полную улыбку, совсем как дед — под тканиной не видно, может и жутко вышло, да никто от ужаса тут не упадёт, а самому так весело, хоть заржи чище Теньки. Сдержался. Всё-таки воевода, серьёзный человек. Вышел на чистое.
— Тихо, тихо, — Сивый со второй попытки поймал повод и, успокаивая, гладил гнедого по шее.
Старший вестовых закусил рыжий ус, откусил волос, сплюнул.
— Чего коня не держишь?
— А ты кричи громче. Он у меня пугливый.
Глазами показал торговке — берите с углекопом парня и уносите.
— Расходитесь, — бросил в толпу, — интереснее не будет.
Сдал поближе к пришлым, с интересом обошёл коней, покосился на главного.
— Продай лошадок. Полную цену дам.
— Не продажные, — рыжий тряхнул чубом, кивнул товарищам — по сёдлам, первым взвился на своего.
Безрод усмехнулся в тканину, ну-ну. Толпа редеет. Поросятница и углекоп ведут паренька в кузню, туда ближе. Хотя, как ведут — считай несут, мальчишка еле перебирает ногами, голова болтается.
Уже в кузне Сивый осмотрел юного храбреца. Кости целы, просто потрясен и… с неделю челюсть будет распухшей.
— А я погляжу даже меч у тебя, — «Гарька» презрительно скривилась. — Чёрному вон руку могли сломать, мальчишку и вовсе убить! Жену всё высматривал? Обнаружиться боялся?
— Не могли сломать, — Безрод ухмыльнулся, — чужак сустав не сковал, взял неправильно.
Углекоп удивленно покосился на незнакомца.
— А верно. Чувствую — могу вывернуть. И вывернул.
— Где старейшина деревни?
— Старейшина? — углекоп и торговка переглянулись. — А пёс его знает.
— А ведь замирять должен был, не дать распоясаться чужакам. Где живёт?
— Там…
— Теперь куда?
Трое встали перед развилкой, старший достал из-за пазухи рисунок.
— Э-э-э… туда. Там две деревни.
— Тоже вести понесёте?
Из-за деревьев, аккурат наперерез выехал давешний замотанный, с пугливым гнедым. Крылья у коня что ли? Пришлые переглянулись.
— Вести — товар доходный, — вожак криво усмехнулся.
— Кто бы сомневался, — Сивый кивнул. — Сколько деревень обошли! Золотом платят?
Старший съел усмешку, все трое положили руки на мечи.
— Тебя нигде не ждут, болтун?
— Не поверишь, впервые болтуном обозвали, — Безрод усмехнулся.
— Будешь нарываться — и не назовут.
— Хоть перед смертью наболтаюсь. Давно вести носите?
— Вторую седмицу, — рыжий нехорошо улыбнулся, потянул меч из ножен.
— А платит кто? Кто смуту сеет?
— А тебе зачем?
— Боишься, — Сивый усмехнулся, и сделалось это видно даже через замотку, — жить-то хочется.
— Нас трое, дурак!
Рыжий многозначительно кивнул своим, свистнул, и вестоносцы с гиканьем припустили коней. Безрод молнией вынул из ножен меч, положил свободную руку на шею Теньки, на левую сторону, замер. Сколько нужно резвому коньку, чтобы проглотить пятнадцать-двадцать шагов? Сущие крохи времени, не успеешь даже испугаться, и в тот момент, когда всадник чувствует, что через мгновение сможет достать врага и сам себя спускает с цепи: «Руби!», лицо рыжего исказила жуткая, кровожадная личина. Сивый хлопнул Теньку по шее, и тот, словно подрубленный, рухнул на колени, аккурат в левую сторону, под самый намёт вороного. Конь рыжего смешался — то ли на дыбы начал вставать, то ли в сторону сдавать, то ли прыгать собрался — зацепил передней левой ногой шею Теньки, споткнулся, в воздухе перевернулся через голову и с испуганным ржанием повалился набок, да не просто повалился — съехал в овраг. Сивый скорее стрелы полоснул мечом справа от себя, рывком поднял Теньку и грудь в грудь взялся с третьим…
— Ах ты, болезный мой! — поросятница положила избитому мальчишке на место ушиба шмат холодного мяса — кузнец из ледника пожертвовал. — Куда ж ты полез! Не по силам они тебе.
— Безрод не душегуб, — паренёк еле заметно улыбнулся, тут же сморщился от боли, — ты бы знала, как наши духом воспряли, когда он оттниров на плёсе рубил, одного за другим. И самого ангенна их уложил. А однажды…
Дух перевёл, отдышался.
— На приступ оттниры пошли, а я дурак побежал нашим помогать на стену… и тут слышу — свистит. Кто-то сдёрнул меня с места, и аккурат туда, где я стоял, шальная стрела воткнулась. Я обомлел, смотрю во все глаза, а вой с рубцами по всему лицу отпускает меня наземь и головой качает. И всё молча. Гляжу — голова сивая, по рубахе мокрое течет, а рубаха… сама алая, порезана… шов на шве. Он мне только головой мотнул, мол, брысь отсюда.
— Ох, что-то не верится, что ты домой убежал.
— Конечно, нет! Я же не трус. А он не душегуб!
— Мы тогда тоже в городе укрылись. И поединки я видел со стен, — углекоп мрачно кивнул, — и самого видел там, на Озорнице. Мельком. Вот не поверишь — иногда казалось, что не человек он. От костра тепло во все стороны идёт, от этого… холодок и спокойствие. А холодка там столько — хватит всех выморозить, а спокойствия там — хоть лопатой отгребай, гляди сам не упокойся. Уж не знаю, что должно случиться, чтобы его сломали, во зло повернули. Хотя глупости говорю — если сломали, нет уже человека, мёртв.
Рукой махнул. Пустая болтовня. Не Сивый это.
— Там… — в кузницу ворвался гончар, — в доме старейшины! Такое…
Во дворе Чубана уже сгрудилась толпа, но переступить порог дома старейшины людям мешал колун, всаженный в косяк. Снизу всажен, створ двери расчертил наискось, длинное топорище вверх торчит, справа налево, снизу вверх, на топорище надета боевая рукавица, на запястье выжжен княжий знак — медвежья лапа с когтями, и ладно бы только это.
— Вон, туда гляди, народ, — испуганно показал пальцем Кисляй — прохвост первым оказался на горяченьком, — видишь? Да не туда… смотри на палец!
Углекоп деловито растолкал земляков — ну-ка в сторону сдай, правдолюбы, бойцы за справедливость, мать вашу. Да рты позакрывайте, ум вытечет, хотя… кажется, уже. Встал за Кисляем, глазами снизал на одну черту палец торгована и рукавицу, какое-то время смотрел, потом растерянно поискал глазами поросятницу.
— Да что там такое?
Колун. Заглублен основательно, ровно сверху, двумя руками с размаху опускали, а не снизу всаживали. Рукавица надета на топорище. В избе на стене висит верёвка. И пляшет! Верёвка пляшет, ровно бёдрами коловоротит, совсем как бабы на полудне: как-то раз городок видел такое — проезжал тут богатый купец, вёз такую чаровницу. Верёвка волнуется, ровно змея бокоходит… а всё оттого, что рукавица марево источает, будто раскалена. Углекоп осторожно потрогал — холодная, даже ледяная, инеёк на ней лежит. Откуда? А воздух будто от жары плавится, кипит, булькает, струится, поднимается вверх, ровно прозрачный, бестелесный дым. Углекоп и поросятница многозначительно переглянулись. Как он спрашивал: «Где старейшина живёт?» Кажется, так?
Углекоп бочком-бочком, не коснуться бы рукавицы, протиснулся внутрь — толпа дышать забыла — сейчас рукавица пальцами ка-а-а-к щёлкнет, да ка-а-а-ак испепелит его в громах и молниях. А нет, вроде обошлось. Уже там, внутри бросил взгляд по сторонам и, раскрыв рот, замер. Кивнул торговке, иди сюда. Та вдохнула, как смогла, живот втянула — Кисляй аж глазами прикипел: ого, вот это титьки под рубахой — еле протиснулась меж топорищем и косяком. И тоже замерла. Чубан сидит на скамье, ноги ходуном ходят, руки на коленях трясутся, сам — то ли плачет, то ли всхлипывает, а во рту мешок с золотом торчит. Зубами бедолага лязгает, дрожь унять не может, прогрыз ткань, золото наземь ссыпалось. Рубли по всему полу раскатились, сам глядит в никуда, а щёки мелко-мелко пляшут. На мошне та же изморозь, на бороде и ряхе старейшины пятнеют инеистые следы пальцев, ровно кто-то одной рукой морду эту наглую ухватил, второй — мешок с золотом в зубы сунул. И портки мокрые. Напрудил, будто целый день терпел, вон золото в луже островками желтеет. И не видит ничего, смотрит перед собой, будто слушает кого-то, да кивает испуганно и даже не испуганно — чисто на ту сторону заглянул, да уж так заглянул, до сих пор обратно не вернулся. В гости сходил, да хозяева не отпускают.
— Эй, Чубан, ты меня слышишь?
Молчит, всхлипывает, глядит перед собой. Углекоп встал перед старейшиной, слегка пригнул голову, поймал взгляд Чубана, кивнул.
— Здесь он стоял.
— Кто?
— Кто надо, тот и стоял, — весело подмигнул Кисляю, что заглядывал от двери, да войти не решался. — Гляди, Кисляйка, запоминай.
— Что?
— До чего золото доводит. Сожрать хочешь, а не получается, давишься, а оно наружу лезет.
— Чубановы сыновья приедут, не обрадуются. Как бы нам не досталось.
— У Чубана лишь один добрый сын, и тот, видать, от соседа, — буркнула поросятница. — Золото на меч променял.
— Всё, расходись, народ! — углекоп вышел на крыльцо. — Дел невпроворот, а всё дурью маетесь.
— Да какие к Злобогу дела, когда кругом такое творится! — возопила тощая сплетница. — Не сегодня — завтра костлявая пожалует!
— А ты не много на себя взял, чернявый? — купчик с козлиной бородой, погрозил пальцем.
Углекоп решительно сошел со ступеней, подошёл к козлобородому, за шиворот подтащил к крыльцу.
— Глаза разуй! Рукавицу видишь? Княжий знак видишь? А как всё это прочитать, знаешь? — описал рукой круг: толпу, себя, дом Чубана.
— Как? — затрясся купчик, елозя в собственной рубахе, да разве из этой хватки выскользнешь?
Кисляй, стоявший рядом, мало с крыльца не сверзился через перила, так назад пятился: его, его, дурака козлобородого за шкирку таскай, так ему. А меня не трожь.
— Не продавайся, не продавайся, не продавайся! — углекоп трижды едва не носом сунул худосочного болтуна прямо в рукавицу, тот упирался, корячился изо всех сил, отворачивался, ровно в настоящее пламя тащат. — Служи честно, блюди порядок, чужих не слушай!
Чужих не слушай, а по сторонам гляди — там интересного много. Вот по улице, мимо дома старейшины кони идут, мерно топочут, никуда не спешат. Углекоп рот раскрыл, дышать забыл, отпустил козлобородого, и тот мало не упал. Три конька бредут друг за другом, ровно бусины на нитке, второй привязан упряжью к седельной луке первого, третий — второго. Никуда не торопятся, не кони, а птицы вольные, да и некому подгонять. Тот, кто мог подгонять, в седле сидит и молчит. Рукой не шелохнет, ногой не дёрнет, голова безвольно мотается по груди в бой шагов. Толпа выплеснулась за ворота Чубанова двора, люди остановили коней и долго, потрясённо молчали. Давешние трое. Вестоносцы. Привязаны. Рыжего точно в огромных жерновах мяли, половина шкуры на лице вместе с бородой стёсана, мало клочьями не болтается — волоком его по земле тащили, что ли? У второго трещина обнаружилась прямо поперёк груди в палец глубиной, даже торцы костей видны, разрублен вместе с доспехом и рёбрами. Седло кровищей залито, конь волны по шкуре запускает, мух гоняет. Третий… в глотке нож торчит, правая рука… сломана в локте, вывернута против естества, аж рукав перекручен, пальцы за ремень сунуты… на пояснице.
— Тьфу, даже смотреть больно! — поросятница осенилась обережным знамением, покачала головой. — Этот руку тебе ломал?
— Он.
И, украдкой оглянувшись, на себе молча показал, дескать, лицо замотано. Поросятница кивнула, да, похоже, он. Подумала мгновение, пальцами расчертила себе лицо, мол, рубцы. Ага? Углекоп не сразу, но ответил кивком. Похоже, ага….