Глава 43

Прям и Перегуж, как условились, ждали у конюшни.

— Рассказывайте, — потребовал верховный, едва голубями улетели вверх шлепки по спине и дружеские объятия — там, в думной не больно-то сподручно здороваться под носом у разъярённого Отвады.

— Короче, дело к ночи, — начал Прям. — Прищучили мы бояр. Мой человечек разговор странный слышал, правда не понял, о чём речь идёт. Мол, станет у нас расти трава, которую полуденники в пепел калят, да потом в нос щепотками суют, дабы словить морок, или не вырастет. Что за диво, думаю. Какое нашим дело до каких-то хизанских дурманных снадобий? Дай, думаю, копну. Копнул. А это боярчики будущее золото делят, мол, как засадим травкой землю, тут-то и разверзнутся земли и потекут молочные реки. Травка-то втрое против ржицы стоит. Придурки.

— А как начали допрашивать, — продолжил Перегуж, — Шестака да Сороку родимчик обнял. Я всякое повидал, народец при мне по-разному били, но тут я сам ночью в ужасе проснулся. Сухой треск стоит, а эти блажат, глаза пучат.

— У самого внутри всё оборвалось, — Прям согласно кивнул. — Спрашиваю, мол, кто замешан, пёс ты шелудивый! А Шестак только рот раскрыл, и тут понеслось.

— Первым Безрода и назвали, — старый воевода носом шмыгнул и взгляд опустил. — Вот наш и кидается на всех волком.

— Значит, говоришь, на Сивого показали? — верховный только головой покачал.

— Ага. А потом узлом обоих завернуло.

— Хизанская приблуда, — Стюжень мрачно кивнул. — Тут уж пакостей жди каждый день.

— Не поверишь, наш из похода на берег вернулся… ну, когда рукавицу в раскопе нашли… и я перестал его узнавать! Поначалу за Безрода стоял, глотку перегрыз бы тому, кто худое слово скажет. А тут гляжу, кривиться начал, кукситься, пыл куда-то делся, бояре гавкнут про Сивого что-то, где-то промолчит, где-то приструнит, только не так яро, как раньше, а седмицу назад поддакивать начал. Сначала слабенько, потом громче, а после Сороки да Шестака… ну сам всё видел.

— Думаешь, ворожба? — Перегуж с тревогой заглянул в глаза Стюженю.

— Может и нет, — верховный скривился. — Как начнут тебе по сто раз на дню втолковывать, что белое — это чёрное, поневоле станешь на глаза грешить. А тут подводят к рукавице, с которой всё началось! Хочешь не хочешь, задудишь с другими в одну дуду.

— Но ворожбу мы точно исключаем? — не сдавался Прям.

— Да как же исключишь, если все наши нынешние беды от неё? Он не травился? Больным не сказывался? Не рвало его?

Воеводы уверенно замотали головами.

— Урач где? Он ничего не заподозрил?

— Так нет старого. На полдень-восток уехал. На летописницу напали, ворожца тамошнего подрезали, то ли жив, то ли нет, пока не знаем.

Верховный спрятал лицо в огромные ладони и замычал от бессилия. Кругом тонко, кругом рвётся.

— Мне нужно знать, что тут происходило и в подробностях. Айда ко мне.

* * *

Безрод с кровавой тканиной на лице бродил по Сторожищу и чем больше ходил, тем больше мрачнел. Слышал о себе такое, что окажись чуть хлипче, впору было удавиться на ближайшем дереве. А так лишь усмехался, да головой под полотняной шапкой мотал.

«Безрод продажная шкура…»

«Мы Ледобоя на руках носили, а этот паскудник нас же мором травит…»

«Ну и в какую цену отвага в ту войну? Поднялся, воеводой стал, так нет же, в князи метит…»

На концевых площадях теперь народ толкался всегда, орали с подмостков, убеждали друг друга, стращали, дескать, мор уже под стенами Сторожища, а уж за стенами что творится и описать страшно. Но самое для себя жуткое Безрод услышал в толпе торгового конца у помоста, на котором подвыпивший купчишка убеждал всех, что пора всем миром плыть на Скалистый и за ноги приволочь эту рубцеватую гадину.

— Оно там непросто будет, — покачал головой мелкий купец товарищу, на полголовы себя выше и в два раза толще. — Дружина у Ледобоя, говорят, ого-го!

— Да и хрен с ней, с дружиной, — толстяк беспечно махнул рукой. — Я вот слышал, князья суда требуют. Насели на Отваду, и хочешь не хочешь, рано или поздно он сдаст безродину. Вот увидишь, как вздёрнут поганца, всЁ на старый лад вернётся. Торговлишка воспрянет. А нам с тобой что нужно? Только это и нужно.

Больше никто не защищал, вслух доброе не говорил, в гончарном конце какой-то молоденький глиномес пробовал было поднять голос, но ему даже закончить не дали. Скрутили дурня, да рот зажали от греха подальше.

— Совсем сдурел что ли? — шипели соседи. — Забьют, и как звать не спросят!

Сивый долго стоял против дома Вишени, смотрел. Замуж, наверное, вышла — ходил по двору какой-то крепкий, плечистый бородач, играл с Белоухом. Пёс заматерел, сделался кряжист и могуч, но игривый нрав не растерял, и по всему выходило, что ладили пёс и бородач. Вой что ли? Несколько раз Вишенин кривился, точно от боли, за бок хватался. Ранен что ли? Потом Вишеня куда-то его отправила, а Сивый отлепился от ограды дома напротив, подошёл шагов на двадцать, достал мошну с золотом да и швырнул прямо Вишене под ноги. Гончаровна поначалу опешила, руки по-бабьи скрестила на груди, заозиралась, а когда никого по сторонам не нашла, посмотрела вперёд. Сивый, неузнаваемый под своей повязкой, молча показал ей: «Это тебе». Она таращилась несколько мгновений, потом за рот схватилась. Рванула было к тыну, но Сивый приложил палец к губам, руками развел, мол, день же, народу кругом полно. Вишеня головой покачала, и хоть промолчала, Сивый понял всё правильно.

«Как же так вышло? Ты знаешь, что про тебя говорят?»

«Я этого не делал».

«Так и знала! Как живёшь?»

Сивый на меч показал, махнул рукой в сторону моря, Вишеня радостно закивала, ага, слышала, воеводишь, значит? Безрод кивнул, а когда она немо, одними губами нарисовала на лице «жена», усмехнулся, утвердительно качнул головой. Руками спросила: «Какая она?» Сивый нарисовал в воздухе нечто с широкими бёдрами, усмехнулся, кивнул на Вишеню: «На тебя похожа». «И высокая», — ладонь пристроил ко лбу. Гончаровна, под впечатлением поджав губу, оценивающе закивала, потом руки сложила, будто младенца тетешкает, несколько раз с широкой улыбкой качнула телом и бросила взгляд с вопросом. Сивый показал ладонью над землей, двое у меня. На какое-то время она замерла, будто на что-то решалась, потом оглянулась по сторонам — не видит ли кто — ткнула в грудь пальцем и нарисовала себе рукой большой живот. Тут уже Сивый потерялся. Как без слов передать, что рад? Что там в детстве было? Кажется, берёшь ладошку и по груди водишь, будто гладишь, мол на душе хорошо стало. Безрод положил руку на грудь, где сердце, и погладил, качая головой. Улыбки она, конечно, не увидит, но она есть под тканиной. Есть. Вишеня, уже ни на что не обращая внимания, поцеловала воздух перед собой. Вернулся льняной бородач, она отвлеклась, а когда торопливо вернулась к тыну, на той стороне улицы уже никого не было. Стоял дом соседа, такой же как обычно, за оградой лениво брехал пёс, извечный Белоухов дружок, и всё. Вот и гадай, было это на самом деле, или просто видение проплывало, добрая весточка из прошлого.

* * *

— Хорошо Тычок вовремя упредил, — за чаркой браги Прям рассказывал Стюженю летопись последнего времени, ни разу не сбился, ровно по свитку читал.

— Значит, заворожён оказался кинжал, — мрачно кивнул верховный и легонько стукнул по столу. И даже не стукнул, а ладонью хлопнул.

— Урач клинок проверил. Говорил, от ворожбы молоко должно свернуться, если рядом поставить. Да что молоко — корова превратится в быка.

— Ещё разок, — Стюжень призвал обоих воевод к памяти. — Князь подходит к телу, хватается за рукоять, и тут с крыльца Тычок слетает и не дает произнести имя Годовика…

— Точно так, — буркнул Отвада, какое-то время таращился в чарку, но пить не стал. Поставил. Огляделся. — Старый, ты когда-нибудь съедешь отсюда? Сколько раз предлагал тебе избу больше и посветлее? Ну что это такое? Нарочно меня позоришь, что ли?

— Следующая изба, в которую переберусь, будет больше твоего терема, — усмехнулся верховный. — И светлее! И уж всяко повыше.

— Типун тебе на язык, — князь шутейно плюнул.

— Ты Годовика трогал?

— Да, — буркнул Отвада. — Встал на колени около тела и держал его за руку, пока дух не отлетел. Не надо было?

Верховный плечами пожал. Может и не надо было. Князь, мотая головой, выбрался из-за стола.

— Я скоро.

— Так не нужно было? — Перегуж повторил за Отваду вопрос.

— Да как теперь поймёшь, надо было или не надо? — развёл руками Стюжень. — И кто удержал бы его от последнего рукопожатия старому другу? Покажите мне этого умника. Меня одна вещь смущает, хорошо, что вышел Отвада, не нужно ему это слушать. Если, как вы говорите, Годовик на ворожбе держался до вашего подхода, как бы нам подлянку не подсунули.

— Что имеешь в виду?

— Непростой вражина против нас встал. Хитрый, изощрённый. Ты у него меч из руки выбил, ножи вынул из сапогов, щит отобрал, а он тебя ядовитым зубом кусает.

Воевода потайной дружины без преувеличения враз потемнел, глаза сощурил и замотал головой.

— Чего башкой трясёшь? Чем больше времени проходит, тем больше убеждаюсь — бьёт подлец с двух рук. Боюсь, тот заговорённый кинжал — это не всё.

Прям и Перегуж мрачно переглянулись.

— Помер бы Годовик без ворожбы, только она его дух на месте и держала до вашего прихода. Когда же Отвада его коснулся, и сам помирать стал. На него перешло.

— Твою м-мать! — Перегуж в сердцах за меч схватился, Прям аж зубами заскрипел.

— Тихо, избу мне подпалишь, вон аж искры посыпались, — усмехнулся верховный. — Рано тризный костёр складывать, до конца дослушайте, соколики.

Воеводы успокоили дыхание, переглянулись.

— Два сильных заклятия вместе не живут. Второе человека не убьёт, вернее целиком не убьёт.

— А как ещё можно убить? — Перегуж мрачно скривился. — Я в этом деле давно, и пока ничего нового не придумали.

— Ты ведь лет на двадцать меня моложе, — Стюжень криво ухмыльнулся, — Учись, сопливый, пока я жив. Умереть может твоя радость. Любознательность, привычка к хорошей бражке или доброму жаркому из дичины. Умереть может твоя доброта, сердоболие, тяга к добродетели. Ты будешь медленно гаснуть, без любимых сердцу мелочей жизнь потеряет для тебя краски и вкус.

— А что в нём умерло? — Прям кивнул в сторону двери.

— Всё, что угодно. Трезвомыслие, упрямство, умение держать удар, жажда борьбы, — верховный загибал пальцы. — Перечислять можно долго, когда-нибудь да попадёшь.

— Кто ж там такой хитрый? — Прям сжал губы и крепко стиснул нож. — Две ловушки на одном месте. Шкуру спустил бы живьём да солью поганца присыпал!

— И что делать?

— Давеча ещё сомневался, — Стюжень кивнул на место Отвады за столом. — Гля, этому жизнь уже не в радость. Когда он от яблоневки отказывался? Не сказать, что конченный пьянчук, но уговорить чарку-другую с друзьями всегда был не дурак.

— Вот и думай, — горько скривился Прям. — То ли мы больше не друзья, то ли ещё что?

— Как убрать эту гадость?

— Каком кверху, — буркнул Стюжень. — Уберу конечно, но нужно время. Дней двадцать. Может, месяц. Только нет у нас этих дней! Нет! Зарянку с детьми нужно срочно спрятать.

— Спрячем, — Прям рукой махнул, будто задача не сложнее, чем комара прихлопнуть. — А когда поправишь, он в себя придёт? Поймёт, что Сивый ни в чём не виноват?

Верховный смерил воеводу потайной дружины колким взглядом и припал к чарке, и пока горло старика ходило, Прям и Перегуж будто на иголках сидели. Хм, глядит поверх расписного бортика куда-то в стену, яблоневку в себя переливает, а ты поди пойми, что значит этот холодный взгляд. Стюжень допил, поставил чарку на стол, потянулся за дичиной.

— А ты чего в глаза не глядишь?

— И молчишь как-то странно… Гадость скажешь?

Стюжень глубоко вздохнул, многозначительно пожал плечами.

— Не маленькие, должны понимать, что с ворожбой никогда наперёд не угадаешь.

— Двадцать дней, говоришь, — Перегуж бросил тревожный взгляд на Пряма, — Боюсь, кое-кому не пережить этих двадцати дней. Князья Большой Круг протрубили. Требуют суда, а если говорить без прикрас — им нужна голова Безрода.

— Даже в прошлую войну с оттнирами до Большого Круга не дошло, — Прям виновато развёл руками, будто клич большого круга зависел именно от него. — Уже и не упомню, когда его созывали последний раз.

— Давно, лет полста назад, — прошелестел Стюжень. — Я ещё воем ходил, о ворожбе и не помышлял. И ведь вся пакость Большого Круга именно в том, что назад не сдашь и теремными воротами не отгородишься. Земли на неделю пути окрест гудят, и вести о большом княжеском суде обратно не затолкаешь, как слёзы в глаза не зальёшь.

Хлопнула дверь, вернулся князь, но тёплого, душевного разговора больше не случилось, словно нечто незримое выскочило-улетучилось за Отвадой в дверную щёлку. В неловком, колючем молчании допили яблоневку и разошлись. А позже, уже перед самым рассветом, Прям, воровато оглядываясь и растворяясь в тени построек, летучей мышью бесшумно скользил от угла к углу, пока не встал на пороге Стюженевой избёнки. Три раза стукнул и нырнул в щёлку, едва старик отворил дверь.

— Надеюсь, не увязался следом, — буркнул верховный, оглядывая двор из окошка. — Будто почуял, что уговорились без помех на троих яблоневку раздавить. На-те получите четвёртого!

— И ведь до ста не досчитали бы, — ночной гость уверенно закивал. — Впрочем, я давно говорил, что учить Отваду лицедейству, только портить. Помнишь эти удивлённые глаза, дескать, ой, и вы здесь? Четвёртый — всегда четвёртый, хоть бы даже и князь.

— Что-то мне подсказывает, что на этот раз обойдётся без неожиданностей.

— Ночь, жена молодая, — усмехнулся Прям, — Найдёт, чем заняться.

— Тем более, плющит его, ровно яблоко в давилке, — старик знаком показал, мол, за стол садись. — Если не даст выход, его просто разорвёт.

— Уж такой выход дать, только свистни, — едко взоржал Прям.

— Твои-то где? Спровадил подальше?

— А как же, — воевода потайной дружины махнул куда-то на восток. — Я не князь, на моих домашних людям плевать. Дух в тяжкое время, как Зарянка и княжата, не поддержат. На Белые острова отправил. Места там по морским меркам глухие, спрячешься — не вдруг беда и найдёт.

— Хитро, нечего сказать. Сразу видно — воевода потайной дружины сработал.

— Ну раз так, давай, верховный, соображать, как побыстрей да похитрей Зарянку с детьми отсюда убрать. Наш-то, как пить, дать буянить станет. Если он под ворожбой, как бы чудить не начал. Ведь, говоришь, помирает потихоньку? А вдруг именно здравомыслие в нём погибает? Ещё чуть времени пройдёт, вообще к разуму не пробьёмся.

Стюжень молча выслушал, потом встал, подошёл к окну, выглянул во двор, прошёл к двери, открыл, обозрел крыльцо. Вернулся, сел за стол, встретил удивлённый взгляд Пряма.

— Отвада в здравом уме да в трезвой памяти и пребудет таковым до самой своей смерти. И ворожбы в нём не больше, чем в чарке, которую ты сжимаешь так, что вот-вот раздавишь к Злобожьей матушке. И рот закрой, горло простудишь.

Прям на самом деле в крайнем изумлении раскрыл рот, распахнул глаза и смотрел на старика до тех пор, пока не настала пора вдохнуть. Аж замалиновел, так долго глаза пучил и дыхание держал, ровно коня в узде. Воевода потайной дружины всосал воздуху и будто по ворожскому мановению снова сделался самим собой, а не полоумным придурком, которому на палочке вынесли медового петушка, и такая это получается для убогого диковина, что распахивай рот, замирай да слюни пускай.

— Оклемался? Вот и ладненько. Признаться, думал приходить в себя будешь дольше.

— Так нет на Отваде ворожбы? — Прям переспросил, да при том глаза так недоверчиво сощурил, точно сидит напротив не верховный ворожец, дед примечательный во всех отношениях и ровно так же неоднозначный, а давешний боярин Шестак, виноватый по самое «простите ради всего». — А то, что ты давеча, мне и Перегужу…

— Ну, давай, начинай соображать, потайной ты мой, — Стюжень закрутил рукой перед собой. — Отвада стоит на грани сумасшествия, ещё немного, шагнёт за черту, и мы его уже не вытащим.

— Большой Круг… — понимающе начал Прям и закивал.

— Да, Большой Круг. Обложили его, и Безрода он сдаст. Рано или поздно. Не сможет не сдать. Но при том, как он его любит, это всё равно, что сердце из груди вытащить. Вот и распаляет сам себя почём зря, грехи Сивого ищет там, где их днём с огнём не сыщешь. Себе не признаётся, а оправдание всё же ищет.

— И про ворожбу ты…

— Заметил, как он ухватился за эту несуществующую ворожбу на теле Годовика? Стоял поганец за дверью, пока мы шушукались и всё слышал. Я несу эту чушь и думаю: «Не слишком ли тихо говорю? Как там наш князюшка за дверью, всё ли услышал, болезный, ничего не упустил?»

Воевода потайной дружины начал неудержимо расплываться в улыбке.

— Пусть считает, что нет в этой сдаче его вины, пусть будет уверен, что подневолен. Ни один здравый человек после такого в рассудке не останется. А он нам нужен. Впереди тяжкие времена, и дураков кругом обнаружится столько, что отбиваться устанем. Каждая ясная голова сделается на вес золота, а если это голова князя — отсыпай золото вёдрами, не прогадаешь.

— Он всё же сдался, — качая головой, прошептал Прям.

Верховный угрюмо отмахнулся.

— Прежде чем сдать Сивого, он сдался сам. Одна у меня надежда, — старик разлил брагу по чаркам, — что не сломался Отвада, а просто согнулся.

— Сломался… согнулся… Значит, нет больше надежды? Битва проиграна? Хоть что-нибудь стоящее в походе разнюхали?

Старик тяжело вздохнул, выкатил на воеводу потайной дружины острый взгляд из-под бровей.

— Не всё тебе сказал: ни днём, ни вечером возможности не было, — верховный отрезал по куску гусятины, положил на плошку Пряму и себе. — Седьмицу нужно продержаться. Спорить с Отвадой, ругаться, материться в три уровня, но исподволь выказывать согласие на суд. Не радостно, без весёлых плясок, но Отвада должен это почувствовать. И пуще того — бояре. И всю эту седмицу Безрод должен быть здесь. В городе. Не на Скалистом, а тут!

— Становится интересно, — Прям нырнул в чарку, только глаза поверх края и сверкают.

— Тот в Синей Рубахе, душегуб, — Стюжень мотнул головой на полдень, — через седмицу исчезнет. Ну… по крайней мере должен исчезнуть. А до того никто кроме нашего ему не противник. И состояться должен суд не раньше, чем через семь дней.

— Исчезнет, говоришь, — Прям хмыкнул, оторвал от гусятины, бросил в зубы. — У Чарзара вот-вот чудодейственный живой источник отберут. Был бы я на его месте — всю последнюю седмицу не вылезал бы оттуда. Впрок хлебал бы. Пусть лопну, мрак с ним, но своё возьму. Вряд ли этот по-другому устроен. Вдруг решит всё из Синей Рубахи выжать?

— Непременно решит. Только не в Сторожище. Стравливать с нашим ему резона нет. Как оно обернётся никто не знает, может ведь и наш душегуба заломать. А вдали от Безрода шуму от Синей Рубахи куда как больше будет. Сивые не на каждой ветке растут.

— Значит всю эту седмицу крови будет больше, чем обычно.

— Ураганной волной пойдёт, — кивнул старик.

— А с Отвадой что будет, когда откроется вся правда? Ну… потом, когда закончится эта свистопляска с мором и хизанцами? Ведь, считай, второй раз в жертву Безрода принёс. Чес слов, дурачком будешь беспросветным, и то поедом себя заешь. А тут Отвада и Сивый! Почти отец и сын.

— А мы с тобой не скажем. Пусть будет уверен, что не его рука водила пером по свитку с обвинением, не его уста озвучили приговор. Мне отчего-то кажется, что с приговором эта история вовсе не закончится, — Стюжень искоса взглянул на воеводу потайной дружины. — Я, собственно, и тебе не сказал бы, но мне нужен союзник.

— Зарянка? — только и спросил Прям.

— Да. Её и детей нужно срочно вывезти. Уже попахивает жареным, я бы даже сказал «палёным». В один из дней бояр нужно будет чем-нибудь отвлечь. Вывезти морем не получится, наверняка во все глаза за пристанью приглядывают, да и в море, случись что, следов не найдёшь. Со дня на день страх потеряют, зубы покажут, в открытую полезут. А на земле некоторые из нас стоят крепко, ровно дубы, корни пущены глубоко, не всякая буря выворотит.

— Жаль мне до слёз этих самых некоторых, — горько бросил Прям. — Что же с боярами придумать? Может охоту сообразить?

— Наелись они этой охотой. Боюсь, не клюнут. А из Сторожища должны сорваться все, ровно угорелые.

Прям сощурил один глаз, посидел так немного, выцедил немного из чарки, потом прижмурил другой, закончил с яблоневкой, а когда выглянул на Стюженя, в глазах потайного прыгали хитрые лисята.

— Придумал что-то?

— То, что мы взяли Шестка и Сороку, они знают, — Прям скривился и махнул рукой куда-то в стену, и не было в этой отмашке ни тени почтения. — За день до того, как дашь знак, пущу слух, мол, птичка на хвосте принесла, что в тереме у того или другого должен быть какой-то потайной свиток. И если бояр не выметет из Сторожища, чисто ветром, обещаю вымести весь купеческий конец, как простой метельщик.

Стюжень что-то рисовал в воздухе пальцем, водил туда-сюда, ровно костяшки на счётах перещёлкивает, наконец пожал плечами, буркнул:

— Должно получиться. Больше чем уверен, скажут, мол, на охоту поехали. Поди, сожгут оба терема, да и Злобог с ними.

— За этот свиток непойми с чем они будут готовы убить, поэтому сорвутся на место со всеми своими людьми, сколько их торчит здесь, в Сторожище. Половина рванёт к Сороке, половина к Шестку.

Верховный согласно кивнул, а потайной разлил брагу по чаркам, поднял свою.

— А знаешь что, старый? Давай выпьем за Безрода. Поди, нечасто теперь за него пьют. А надежды на него велики, как всегда. Думаешь, выдюжит?

Старик усмехнулся, облапил чарку, поманил гостя пальцем, и когда тот подался вперёд, шепнул:

— Лучше бы прямо спросил, что да как с Безродом, что мне открылось, пока чужую пыль глотали. Ты всё-таки глаза прикрывай хоть иногда. Тебе не видно, но сейчас там целый выводок лисят резвится, рыжие огни так и сверкают.

Прям, улыбаясь, развёл руками. Сдаюсь.

— Выдюжить должен, хотя когда тебя второй раз кряду с потрохами сдают, надломит кого угодно. И нет. Это не он, если ты об этом.

Потайной мелко-мелко закивал, ага, я так и думал. Верховный ковырял глазами стол, ковырял, потом выглянул на собеседника исподлобья.

— А знаешь, что я старый вынюхал? Есть у оттниров предание, на гусельные струны положили, да отпустили по всей стороне, по всем островам да ладьям. Дескать, иногда на самых боевитых, отчаянных и храбрых находит помрачение рассудка, да не одно находит, а тащит с собой чудовищную силу и проворство. Налетает холодный ветер, и с тем ветром храбрец делается безумен и необычайно силён. А когда буйство силы проходит, день-два валяется без сил и без памяти. Не помнит, что с ним было.

— Студёный ветер, говоришь? — тихо обронил Прям, да подобрался так, ровно вот-вот ворвутся чужаки в стюженеву избу и придётся рубиться.

Верховный кивнул.

— Ага. Студёный. Казалось бы — просто песня, горланят по корчмам да постоялым дворам. Никто на это внимания не обращает, ну песня и песня.

— А ты обратил…

Прям дышать забыл. Смотрел на старика и под глазом бешено замолотил живчик.

— Так наш ровно из песни в этот мир выбрался. Колотит почём зря который месяц. А я, трухлявый пень, в какой-то раз еду, трясусь в седле, гляжу на Сивого да голову ломаю, когда будет следующий приступ и что потом? Кто властвует над полуночными ветрами? И чего он хочет? А? Я тебя спрашиваю, воевода потайной дружины! У тебя голова светлая, вон лисята в зенках кувыркаются, вот и скажи мне, что нужно хозяину Полуночи от Сивого?

Прям аж щёки надул и глаза к небу закатил, чисто каменный истукан в старом святилище. Ну ты спросил.

— Иной раз гляжу в его стылые гляделки и вижу огни, как у тебя, Прям. Только у тебя хитрые лисята в зенках порскают, а у того тризное пламя, которое он заранее возжёг под кем-то из нас. Может меня в припадке размажет, может быть тебя, он ко всему готов. Заранее нас оплакал, заранее тризное кострище сложил, но с места не отшагнёт. Вот и спрашиваю: «Чего ждёт?» Накатывало бы такое буйство на меня, я бы на необитаемый остров убежал, дабы никого не прибить. А этот шагу не делает. Почему? Думаешь, не понимает? И помяни моё слово, когда Отвада на суд его поволочёт, только ухмыльнётся по обыкновению. Веришь? Ухмыльнётся, а раньше не уйдёт! Из таких как он подковы делать!

— А ведь знаю я эти песни. У нас тоже есть такое предание.

— Да и я знаю, — Стюжень досадливо махнул рукой. — Только не устаю оттниров благодарить за то, что вовремя со своей песней на глаза выкатились. А то я долго ломал бы голову, отчего после полуночного ветра Сивый звереет, придурков голыми руками пополам рвёт, а твари огнём ссутся, едва в глаза им посмотрит. Иной раз дома, у себя под носом не видишь, а на чужбине само тебя находит.

— Ну да, — согласно кивнул потайной. — Старое предание. Почти забытое.

— Старое, старое, — верховный запустил руки в седины, собрал в ладони, потом разгладил, а один вихор, особо длинный упал на глаза, но поправлять его старик не стал, так и глядел на Пряма из-за чуба. — Такое старое, что позабыть успели, а я, дурень ветхий, сразу не сообразил.

— Там ещё было, — воевода, морщась в потугах припоминания, легонько махнул за спину, — Ну…

— Ага, было. Что-то про цену, которую платишь полуночному ветру. И цена — вовсе не помутнение рассудка. И не возможные утраты от собственного буйства. Что-то другое. А что именно — не поют.

— Н-да, суров хозяин Полуночи, — Прям скривился. — Мало того, что в припадке можешь кого-нибудь рядом удушегубить, так ещё и платишь чем-то. Врагу не пожелаешь.

— Вопрос — чем платишь? Хотел, чтобы пожил Сивый у меня, глядишь, разобрались бы. Только времени больше нет.

Прям, хмурый, ровно грозовая туча, разлил остатки браги, выглянул на старика.

— Знаю, заканчивать нужно благожеланиями хозяину, но… — встав на ноги, потайной задумчиво огладил бороду. — Хотя это и есть тебе здравица. И Сивому, и Отваде. За нас хочу выпить. За тебя, за меня, за Безрода, за князя. За всех, кому мы готовы пожать руку и при взгляде на кого не воспламеняется в желудке чувство гадливости. Мы с тобой ближе к боярам, чем к хлебородам, да собственно, мы с тобой и есть бояре, но теперь, когда над страной висит чёрная туча, гляжу я на людей и бью на две дружины. Вот смотрю на того, на другого и думаю, а ты, мил человек, как спасаться будешь, в одиночку или все вместе? Сороки да Шестки — в одиночку, это я точно знаю. Шкура цела, золото блестит, в глаза солнечным светом брызжет — да и ладно. Ну, назовут тебя не бояном, а оттниром, или хизанцем, да и ладно. Боянские песни враз позабудут, новые выучат, да и ладно! Жизнь ведь продолжается! А я так не могу. Мне чем добровольно боянское в себе удушить, лучше под меч голову сунуть. Хлебород иной раз глядит на нас с тобой косо, мол, с золотых блюд едим, серебряными ложками варево хлебаем, около князя отираемся. Наверное, имеет право. Но, честно говоря, мне пахарь ближе, чем эти мрази.

Стюжень кивнул, потянулся вставать, вырос над Прямом на голову и согласно поднял чарку.

— Ну-да, поём-то мы всё простые песни. Пахарей, рыбаков, рукоделов. Ни одну боярскую не припомню. Старый, наверное, стал, с памятью беда…

Загрузка...