Глава 12

Дорога к попутной заставе легла через холмистую равнинку, одно название холмы, так… бугры, не больше. Вроде равнина кругом, издалека видать, как покажется на дороге купеческий поезд, раскрывай ворота, считай обоз, принимай золото-серебро-медь. Устав заставной службы вызубрен до последнего слога, руки-ноги сами делают привычную работу, хоть вовсе спи на ходу, глаза не открывай. Не-е-ет, откроешь. Ещё как откроешь, всех богов помянешь, обережными знамениями обстучишься до синяков, и нет-нет, попеняешь на бражку. В которую пору дня эти двое появились на дороге, не сказал бы никто из заставных, ведь не исчертили темные пятна верховых березовые стволы позади, не стучали дробно копыта, не встали пылевые столбы.

— Ну-ка, глянь, Ознобец, — воевода в сомнении показал пальцем. — На глаза грешу. Не может этого быть.

Ознобец всмотрелся, недоуменно переглянулся с воеводой, прищурился попеременно обоими глазами.

— Чтоб я провалился, верховые! Двое!

— Так всё с этими двоими неправильно, аж внутри свербит.

— Ага, странно, будто мухоморов мы с тобой налопались! На глаза грешу.

— Ворожба?

— Не иначе. Человеку такое не под силу.

— Эй, Ковалёк, открывай ворота! Сберегите, боги, дайте назад вернуться!

— Я с тобой. Всё равно не поверю, когда рассказывать будешь.

Твердой и Ознобец, старейшие заставники рысью подошли к Шкуре и Кабусу. Шкура мокрый, кровью Древеса окропило по самую макушку, хорошо в глаза не попало, а что на бороде, усах, лбу чужая кровь — пусть с ним. Как смотрел на струю битвенной крови и всё гадал, зальёт глаза или не зальёт, тянул голову в сторону, да только шею мало не свернул, чуть в узлы жилы не завязал — не поспел. Обдало с ног до головы. На купчине лица нет, а тот низкий гул, что колышет всё вокруг — его рёв. Пока лишь горло звенит, ровно кот мурлычет, а дадут боги избавление от напасти, разольётся по округе крик, только уши зажимай. Успеть бы.

Заставные с опаской спешились. Чудеса чудесатые, двое верхами идут… одно слово идут — ровно на бересте оба нарисованы. Воевода толкнул товарища, показал пальцем, гляди. Муха сидела на коне, да взлетела. И висит в воздухе, точно подвешенная, и будто ветром её сносит, да так медленно, что птичий пух против неё, чисто заяц против ежа. Ознобец кивнул на дорогу, тут покруче дела — конь в воздухе висит, всеми четырьмя копытами парит, по всему видеть, наметом идёт.

Дружинные переглянулись. Твердой руку занёс, коня по крупу ударить — сам не понял, почему — отдернул. Боязно. А вдруг. Достал нож, рукоятью потрогал гнедого, затем всадника. Вроде ничего, нож не рассыпался, в уголь не превратился. Осенился обережным знамением, взглядом попрощался с товарищем, выдохнул, зажмурился, хлопнул коня Шкуры по крупу. Ровно бичом кто щёлкнул, ровно пыль в воздухе висела, да невидима была — и вдруг забурлила, заклубилась, гнедой ожил, стрелой ушёл вперед, огрел хвостом по руке, а верховой заорал… точно резаный. Да он и есть резаный.

Ознобец хлопнул по крупу коня Кабуса, и отверзлись меха небесные, и разлился по окраине жуткий рёв ужаса. Шкуру впереди будто кто-то встряхнул, как бельё трясут после стирки: аж глаза закрылись, зубы щелкнули, голова закружилась, точно впервые на коня сел. Не удержался, сполз, рухнул наземь, хорошо хватило ума поводья отпустить. Счётом позже упал и Кабус. Всё. Выжили. Голова кругом идёт, ровно наутро после попойки. Лежа-а-а-ать…


—…целый поезд порубил и ушёл. Я лишь два раза моргнуть успел. А в глазах картинки стоят!

— Да уж видели, — Твердой сам отпаривал выживших.

Этот ещё ничего, держится, а на купчине лица нет. Вон глаза до сих пор широки, точно блюдца. Трясёт обоих, руки веника не держат, видать, последки злой ворожбы.

— Двадцать человек легли, как один, — Шкура бросал слова отрывисто, язык отказывался повиноваться, шлёпал о зубы, ровно кусок парной баранины. — А ты стоишь, чисто камень, ни шагу, ни вздоху.

— И товар испортил, — Кабус таращился в стену, ровно видел насквозь. — Он ушёл, а из телег посыпалось и потекло. Где песок, а где жижа. И покровы тележные опали, точно не стало того, что раньше в повозках было. Сыплется и течёт. Течёт и сыплется. И смердит, как мертвечина.

— Как оно там, внутри ворожбы? — Ознобец растирал Шкуровы плечи, и нет-нет казалось, что парень телесами трясёт, ровно конь под слепнем. Вот плечами передернул, вон по спине волну пустил.

— Жутковато. Муторно. Пока сюда шли, думал, концы отдам. Деревья кругом качаются, ровно бешеные. Будто мальчишки ветки трясут. Облака несутся намётом, чисто кони. Птиц почти не видел, так, мелькало что-то перед глазами.

— Ну и кто он такой?

Шкура нахмурился. Кто, кто… Дед Пихто. Далеко ли убежало то время, когда жизнь казалась простой и незамысловатой, что самый завалящий рублик? Пришел злой в чужой город, показали пальцем, видишь, Сивый, накрутили, дескать, вражина, душегуб, лиходей, и пошло-поехало. А сейчас? Не кто-то накрутил, сам видел — перед носом стоял, ухмылялся, а только все думки перебивает низкий голос ворожца: «А тупицы существуют лишь для того, чтобы где-то в стороне всегда таился некто умный и невидимый». Ведь это Сивый учинил, точно он, в паре шагов стоял, тут болен глазами будешь и то не ошибёшься, а только покажите пальцем на того, кто бубнит себе под нос: «Я не тупица, не тупица». Что-то здесь не так. Не так. И ведь на самом деле стоит кто-то в тени, потирает ручонки, думает, его взяла. Дурья башка, дай пирожка… Я те дам.

— Пару дней отлежитесь. Может, отпустит.

Шкура покачал головой. Не время отлёживаться.

— Утром уйду. Нет времени. Пусть купец отлежится. Сам видел, какие дела творятся. Князь должен знать.

Ночью почти не спал, стоило веки смежить, ровно в пропасть падал. Всё казалось, руки-ноги тяжестью наливаются, хочешь меч из ножен потащить, а тебе только шиш вместо клинка. Руки висят колодами. Просыпаешься, а это лишь сон, и даже не сон, так… видения. Потные, да жуткие. Кое-как дождался зари, оседлал Воробышка и ушёл наметом, сторожевой лишь рукой на прощание махнул.


В утренней заре Безрод пересёк границу с млечами. Шел не так чтобы шагом, но и не гнал Теньку во всю прыть, благо вышли в вечерней заре свежими. Где-то шагом, где-то лёгкой рысью, где-то шли оба. Ночью идти удобнее, меньше любопытных глаз, а дорога… дорога широка и пустынна.

К полудню выбежит под ноги Теньки тропа, на которую надлежит свернуть, там полдня маеты буреломами и глухими углами, и встанет на лесной опушке неказистая избушка. Для пущей опаски ушёл бы сразу лесами, дабы лишний раз не светиться, но берегом быстрее. Сёнге тоже может засветиться, тут уж чем быстрее, тем лучше. Сивый усмехнулся. Вроде, не друг, не сват, не брат, а смотри ты, сорвался с места, ровно угорелый. Усмехнулся. Судьба придумщица, если шутит, так шутит, всё с ног на голову поставит. Резали один другого, а теперь по гостям катаются. Задумавшись, несколько раз срывал Теньку в намёт, коленями стискивал гнедого, да что колени — зубы стискивал. И отчего кажется, ровно идёт с дальнокрая чёрная туча, чернее чем Тень, и после неё не будет ничего?

Впереди разлегся Мысок, город-пристань. На волнах качаются ладьи, грюги, граппры, откуда-то с наветренной стороны тянет палевом, жареной снедью, ветер носит городской шум, лай собак. Просыпается город, как справная хозяйка утреннее тесто, круто замешивает дневную суету и людской гомон. Всё. Стоп! Тенька устал. Сивый спешился, потрепал коня по шее. Как следует замотал лицо. Оставил только глаза. Кто такой, почему замотан? Да понимаешь, добрый корчмарь, кашель замучил, слюни разлетаются во все стороны, боюсь людей напугать, есть не смогут, охота пропадет. Да, так сойдёт.

Повел Тень в поводу, гнедой тыкался губами в шею, жевал клобук, мало не сорвал с головы. Безрод остановился, дал коню себя облобызать, а тот хитрец лишь фыркнул, фу, волосы сивые не больно-то вкусны. Пошли дальше, есть охота.

— Ну, охота, значит охота. Поживём ещё.

Вот и первые дома. Псы по обыкновению за перестрел обходят. Убегут и оттуда лают. Близко — нет, не обманешь, человек, нюх не проведёшь. До городской стены ещё топать и топать, а люди и тут живут.

— Ну чего ты разлаялся, недоволк! Выгоню в лес, будешь знать! — из постоялого дома справа от дороги вышел корчмарь, за ошейник оттаскал пса. Покосился на человека с конём, опешил, отпустил пса, сотворил обережное знамение. Стоит… не пойми кто, лица не видать, к седлу меч приторочен. Вой, наверное?

— Доброго здоровья, хозяину. Пустишь на постой?

— У меня вообще-то люди стоят, — буркнул хозяин с опаской. Мурахи отчего-то по спине разбежались. А ведь тёплая пора.

— Я тоже человек, — Сивый усмехнулся.

— А…

— Чтобы людей не пугать. Кашляю. Простудился в море. Сопли рекой.

— Заразный? Не перекинется хворь?

— Сам никогда не кашлял? Кхе-кхе-кхе… — Безрод кашлянул для пущей правдоподобности.

— Как без этого, все мы живые.

— Мне бы ворох соломы, да молока с мёдом.

— А рублики в море не уронил?

— При мне, — звенькнул кошелем.

Корчмарь оглядел незнакомца. На босяка не похож, сапоги добротные, кожаная верховка, под верховкой виднеется синяя рубаха, конь… ст о ящий конь,

— Будет и молоко, и солома. Эй, Тутка, ну-ка беги сюда! Коня в стойло, задашь сена…– Сивый мотнул головой, и хозяин тут же поправился, — нет, овса.

Мальчишка взялся из ниоткуда. Так умеют лишь сорвиголовы. Не было, а потом появился. Из воздуха сгустился что ли? C крыши скатился?

— Палец не сломай, — Безрод усмехнулся. Добывать козявки — дело трудное, проходчик идёт вслепую, наощупь. А вдруг застрянешь? Иной раз и до крови доходит.

— Не сломаю, — Тутка подмигнул, схватил Теньку за узду и потащил в стойло. Ну… хотел потащить. Гнедой, по обыкновению, опять подшутил, вот и думай потом, кто человек, а кто скотина неразумная. За последние несколько лет всех мальчишек на Скалистом извалял — упирается, дескать, не пойду, а когда сопледобытчик мало на землю не ложится, натягивая повод, резко трогается с места. Самое малое — в пыли изваляешься, а если узду не отпустил, ещё и за собой протащит. И ржёт, чисто человек, гы-гы-гы. Сам придумал, никто не учил, да и кому на острове этим заниматься? И косит лиловым глазом на Сивого, ну что браниться будешь? И всякий раз один ржёт, другой ухмыляется.

Шлёп! Тутка стукнул землю задницей. Наказал. Пусть в следующий раз помягче будет. Тенька губы задрал, гогочет, Сивый под тряпкой хмыкнул, покачал головой. Не наигрался ещё? По лошадиным меркам взрослый дядька, а дурью маешься, чисто Жарик-раздолбай.

— Иди уже, шутник.

Тенька тряхнул гривой, степенно пошёл, ровно кто-то другой тут озоровал счёт назад, а Тутка восхищенно переводил взгляд с человека на лошадь и обратно. Ух ты! Учёный конь! Припустил следом, подхватил узду, ласково потрепал гнедого по лопатке.

— Долго учил? — у хозяйчика аж глазки полыхнули.

— Он сам.

— Иди ты!

Сивый кивнул.

— Тут ворожба. Это не конь.

— Да ну!

Безрод приложил палец к губам. Тс-с-с-с.

— Это… может пива ему? Ну что вода, вода?

— Нет, воды. У нас ещё много дел.

Корчмарь явно хотел ещё языком почесать, да махнул рукой. Никуда этот не денется. Бражки хлебнёт, потом не заткнёшь. Сам всё выдаст.

— А ты не смотри, что за стеной стоим, — хозяин презрительно плюнул в сторону города, — подумаешь, городские! У них и цены выше, и снедь поплоше. И места меньше! И народу больше! А вдруг кому чужой глаз помеха? А вдруг кому шум не надобен? А вдруг кому тишины охота?

— Тишина — это всё.

— Вот! Умный человек! Не зря коня тебе доверили! Вы же по ворожским делам идёте?

Сивый многозначительно хмыкнул, показал на лавку в самом углу, там сяду.

Чем примечателен постоялый двор у городских стен? Дешевле, чем в городе, попроще — если набег или война, красный петух или другая напасть, а спрятаться в городских стенах не получается, заново отстроить проще. К слову, и чего тут строить? Несколько остовных брёвен, солома, глина. Два очага, не капает, не дует, для горемык дорожных сойдет. Конюшенка дощатая, щелястая, проконопаченная, не капает, не дует, и ладно. Народ стоит попроще, погромче, лиховатее. Хозяин придумщик, столы убрал вовсе. Нет столов. По стенам лавки, в середине скамьи. Сел верхом, еда перед тобой, пей да ешь, поел — спать ложись. У же стола, скамей больше, чем было бы столов, отсюда едоков больше, чем за столом, больше едоков — больше меди и серебра. Сивый усмехнулся. Ишь ты, хитрован. Как пить дать, случись что, вдруг сгорит постоялый двор, на следующий же день хозяин откопает из пожарища сундук с золотом и через несколько седмиц поднимет новую корчму. И так же будет горделиво выситься на столбе перед входом бочка. Корчма! Постоялый двор! Есть и спать!

В Мысок едут днём и ночью, опоздал в город, закрылись ворота — вставай под стенами. Тем и жив корчмарь. Большие купеческие поезда стоят под городскими стенами сами по себе, а мелким купчишкам постоялый двор — самая радость. Утром разойдётся народ с товаром, купцы распихают добро по ладейным чревам, и гуляй ветер в парусах. Постояльцы знаются друг с другом, ну чего язык в неволе держать, если свела судьба с людьми из дальнего далека? Вести узнаешь, расскажут, как живут в иных краях, да мало ли… Против Безрода, так же в углу сидели купцы, четверо, битые и прожжённые торгаши, рожи хитрые, носы свёрнуты. Как пить дать ещё недавно лихие люди, поди, сами пока не привыкли купцами считаться, зыркают по сторонам, из рук ножи не выпускают. Мясцо подрезать, яблоко раздолить, вроде бы едальные всё дела, а ножи здоровенные, блескучие, пламя светочей так и ловят, ровно зверя в силок. Гляди, случайный человек, подмечай, да на ус мотай. Скоро уходят. Ещё трое расположились в другом углу, с вечера тёплые, лавка залита брагой, две кружки опрокинуты, тарелки пустые, лишь на одной белеет горстка капусты. По виду ватажники не у дел, пропивают заработанное, перекрикиваются с купцами, подряжаются в охрану. Те лишь бороды кривят, да отшучиваются. Не дело с пьяными о делах говорить. Прибежал Тутка, принес каши с маслом, жбан пива, шепнул: «А коню овса задал, да чистого, а то Пенёк мешает, людей и скотину обманывает. И воды». Сивый усмехнулся, сунул мальчишке мелкий рублик, подмигнул.

В корчму вошел пройдоха. Ещё слова не сказал, шагу не сделал — только на пороге встал — Безрод хмыкнул. Такому на лбу напиши «прохвост», и будет лишнее, по лицу и так всё видно. Сейчас раскинет хитрым глазом по сторонам и как бы невзначай займёт скамью рядом.

— Доброй снеди вам, путники.

Купцы молча исподлобья кивнули, осоловелые ватажники с дурацкими улыбками раскинули руками, проходи гость дорогой, Сивый, привстал, легко поклонился. Хитрец щелкнул пальцами, в том углу сяду, там светлее, и с кряхтением опустился на лавку рядом с Безродом. Какое-то время даже не косился на соседа, попросил у Тутки мяса и браги, бросил несколько мелких рубликов. Сивый завернул полотнище к носу, освободил рот, молча заработал ложкой. Не забыл кашлянуть пару раз в кулак.

— Ну что ты будешь делать! Долго мальчишка несёт! — хитрюга с возмущением повернулся к Безроду за пониманием.

Говорят, боги всяких способностей людям отпускают соразмерно — доброты, разума, отваги, опаски — всем поровну, но иногда скучная и размеренная работа им надоедает. Шутят. Ка-а-ак швырнут в одного-другого-третьего чего-то больше, чем нужно. А этому, видать, хитрости перепало сверх разумного, и как бражка плесневеет от переизбытка закваски, так и хитрецов корёжит от собственной хитрости, на лицо вылезает, клеймом горит, честных людей предупреждает.

Сивый, молча, помотал головой. Не кипи, будет тебе каша, будет и пиво.

— Не мудрят ли с кашей? Есть хоть можно?

— Можно! — крикнул ватажник из своего угла.

Он уже не участвовал в разговоре с купцами, просто ловил в воздухе слова погромче и откликался, как струна на щипок. Хотел встать, да подойти — ноги отказали, бражка, ровно топором, отсекла. Так и кивнул пьяно, да, можно есть. Да и вряд ли видел, кому отвечал.

— Ты, добрый странник, по всему видно, немало исходил, много где был. В дальних краях корчмари так же медлительны?

Ну, давай, ближе к делу. Начинай. Спрашивай, как хозяйчик научил, куда веду заворожённого коня, какой злодей обернул человека конём, кто сокрыт в лошадином теле. Как обратно превращать нужно. Что внаглую увести побоится, и так ясно. Во дворе за шиворот напустил хозяину столько мурашек, что, поди, корчмарь до сих пор у огня сидит, в верховку завернулся.

— Везде одинаковы.

— Ходишь, ходишь, ноги стираешь, а накормить путника и не торопятся.

Да, ходишь, ходишь. И Тутка смотрел на тебя, как на старого знакомца, ни испуга, ни опаски, ни любопытства.

— Не я стираю. Конь стирает.

— Повезло. А я безлошадно путешествую.

— Откуда и куда?

Сейчас скажет, что по родственным делам.

— Да, понимаешь, к брату на свадьбу ходил. Разнесло нас по жизни. Вот и стираем ноги. А был бы у меня конь…

— То что?

— Летал бы туда-сюда, как птица.

За конём уход надобен. А у тебя, пройдоха, навыка нет. Не пахарь, не вой. Там подворуешь, там брошенным разживёшься. Ни кола, ни двора, вольная птица, только себе и хозяин. Напьёшься, про коня забудешь, не накормишь, не напоишь, только сгубишь.

— А ты ведь не лошадник.

Хитрец на миг потерялся, опешил. Как он догадался? Даже шею сломал под клобук заглядывать, только что там разглядишь. Темень, ровно в полночь.

— А-а-а-а…

На-ка верёвку, лови, прохвост. Не утони.

— Вижу. А конь ведь говорить не умеет. Воды не попросит, овса не потребует.

— А вот бы умели кони говорить! Правда?

— Правда.

— Мне в детстве мамка сказывала, будто иной раз ворожцы человека в коня превращают. Только не будет счастья тому, кто таким конём владеет. Человек всё же, а ты его под седло. Озлятся боги и самого… ну того… в лошадь.

— А вот есть у тебя заворожённый конь. Что дальше?

Пройдоха осенился обережным знамением.

— А как бы он ко мне попал?

— От прежнего хозяина.

— Уж постарался бы найти ворожца, дабы обратил коня обратно в человека. А тот бедолага, что обрёк себя на проклятье, катаясь на человеке, должен будет мне до последнего дня.

— И за что же?

— За то! Со дня на день боги самого превратили бы в лошадь! От страшной участи избавил! Охранил! Оберег!

Безрод закашлялся.

— Чего перхаешь? Проклятые рудники? — хитрец отсел подальше.

— Простуда.

— Молочка бы тебе. С мёдом.

— Попозже.

Снаружи послышался шум, ровно прибыла ватага навеселе — шум, гам, разудалые крики, ржание лошадей. Тутка шаром выметнулся наружу, принимать лошадей, хозяйчик, наверное, уже там.

— Взяли! — прямо с порога, громко хлопнув в ладоши, объявил пузатый бородач, из тех, что похожи на бочку, поставь её на ноги, да обуй в сапоги. — Взяли паскудника!

— Да, взяли, подлеца! — следом под крышу вкатились ещё трое, от радости всех мало на части не рвало, точно передутый мех. Рядяша так балуется время от времени, птиц на Скалистом пугает. — Вот честное слово, страхолюд! Рубцы у негодяя по всей морде! На оттнира похож. В млечских лесах прятался.

— Хозяин, мяса и пива!

Сивый покачал головой, нахмурился. Плут напротив отчего-то сглотнул, оттянул ворот, ровно дышать стало тяжко. Оглянулся. Как будто светочи заморгали, сквознячком потянуло?

Сёнге, Сёнге… Не уберёгся. Пьяные ватажники перебрались поближе, этим уже всё равно, что праздновать, купцы дружно подняли кружки, провозгласили здравицу смельчакам, что изловили злодея. Любая сумятица торгашам во вред, вон, мало колесом по горнице не ходят. Скоморошество затянулось, пора заканчивать.

— Не старайся, и язык не ломай, — Сивый из-под клобука мазнул взглядом по хитрецу, а того ровно отпихнули — на шаг отсел, сам не понял, чего вдруг. — И хозяину передай, что коня не продам.

— А-а-а… э-э-э…

— Оттуда. А если узнаешь всё про злодея… — звякнул кошелем.

Хитрец вопросительно покосился на шумную ватажку бражников, Безрод кивнул.

— А тебе зачем?

— Весть горячая. В боянскую сторону повезу. Глядишь, от князя перепадёт.

Сивый поднялся.

— В конюшне подожду. Доедай.

Хотел прикорнуть возле Теньки, да видно, не теперь. Всего-то и успел на ворохе сена глаза сомкнуть, а уже трясёт кто-то. Прохвост.

— На пограничную заставу свезли. Там держат. Ждут княжескую стражу.

— Самосуда не было?

— Сами забоялись. Да и от князя ждут золотишка. Нынче все золотишка ждут, правда ведь?

— Правда. Где застава?

— Говорят, направо от тракта есть дорожка. Полдня ходу, если конный. Там деревенька недалеко, Трёхберёзка. Эти четверо с ночи по корчмам вести везут. На дармовщинку надеются.

— И не зря. Уже готовые приехали, — Сивый бросил хитрецу серебряный рубль, приладил седло, вывел Теньку во двор.

— Эй… боянская сторона ведь там, — растерянно буркнул прохвост, показывая рукой в другую сторону. Чудак человек, накрутил себе лишний день езды.

Загрузка...