Глава 14

Тишина вытерла всякое напоминание о пирушке в Большой Ржаной, только птицы поют, кузнечики стрекочут, да трава шумит под ветром. Так это разве шум? Сивый подъехал к лесу… ну как к лесу — лес чуть поодаль, а тут ровно под полог въезжаешь, стволы — жерди, крона — полог. И не густо, как в чаще — тополя стоят, словно боевой строй, по обе стороны дороги, друг против друга. Да, пожалуй, в самом деле боевой строй. Вон и люди за тополями хоронятся. За тополями, да с топорами.

— Так сразу и бить? — Сивый ухмыльнулся. — Ни тебе: «Здравствуй, родич, сволочь ты эдакая», ни тебе последнего желания?

— Перебъёшься, — из-за стволов, с обеих сторон дороги выступили косматые угрюмцы — в один непроходимый для гребня бурелом сошлись вихры и бороды, и в этих муравейниках горит по паре избела-голубых глаз, ну чисто волчара косит из темноты норы. Ага, и рычат так же.

Оба плотные, кряжистые, ровно мешки, набитые мукой под самое горлышко, швырять таких по сторонам — ушвыряешься. Руки оттянет. Конечно, и не таких метал, но уж лучше без этого.

— Не наездился еще? — старший, Левак поигрывает колуном на длинном топорище, да на шаг подходит. — Насмехаешься, паскудник?

— Зачастил ты, страхолюд, — младший, Свистун, остервенело сплюнул под ноги да полыхнул глазами. — Не было тебя, жил отец спокойно. И на-те вам, свалился подарочек.

— Если теперь жив останешься, про Большую Ржаную забудь, — Левак сдал ближе ещё на шаг, поиграл колуном — перекинул из руки в руку, потом обратно. — Сиди на своём острове, да носа наружу не суй.

— А то люди вокруг мрут, — Свистун подошёл на верный удар цепом, повёл руки на замах, аж глаза прищурил — не залило бы кровью, когда лопнет головёшка душегуба, как голова молодого сыра. И потечёт из красной прорехи, и полезет. И полезет, и потечёт.

— Сто-о-ой! — прилетело откуда-то справа.

Сивый коленями ослабил Теньку, готового рвануть вперед и выколотить дорогу от пыли двумя лешаковатыми недоумками. Ровно лук успокоил, стрелу с тетивы снял. Там, на взгорке справа, верховой катится вниз, в изхолмицу, пока маленький — далеко, не больше пальца, как ещё крик долетел? Конёк пахотный, мосластый, коренастый, седла нет, верховой рукой машет, будто рой мошкары отгоняет. От себя, от себя.

— Батьки поперёк, да в жаркий огонёк? — Сивый усмехнулся, убрал руку с меча, — ох, огребёт кто-то по загривку, ох огребёт.

Косматые переглянулись, ровно по знаку остервенело плюнули под ноги, сдали на шаг. Вихры расчешите, со лба уберите, дурни — займутся от глаз, полыхнут, без волос останетесь.

Двужил в пыли да в топоте копытном сбоку вылетел на дорогу, еле заметно выдохнул с облегчением, остановился около Свистуна, да как наддаст младшенькому ногой в грудь. Плашмя. Стопой в бычьем онуче, аж след остался на рубахе цвета васильков. Пыльный след на васильковом поле. Умеет Двужил рубахи цветить, не отнять. И следами их разукрашивать тоже мастак. Говорят же люди про кого-то, мол, так дурню врезали, аж ноги из-под него вынесло. Ага, точно ноги. Свистун по пыльной дороге на заду едет, едва пополам не сложился, руки перед собой тянет, ровно собственные ноги ловит. Глаза круглые, рот раззявил, аж зубы видно. Безрод усмехнулся. А бреши меньше, не будут зубы редки, вон соломина пройдёт.

— Что удумали, недоноски? — Двужил рявкнул так, аж борода затрепетала, чисто струны под пальцами: вж-ж-ж-ж. — Кто просил?

— Сам же говорил, что хуже горькой редьки этот Сивый, — Левак набычился, губы поджал. — Сам же…

— Мои дела с Сивым вас не касаются! Без сопливых разберусь! Ты ещё с ложки меня покорми, да зад мне подотри!

— Надо будет, покормлю и подотру, — Левак поднял брата, что смотрел и слушал так, что встать забыл. Одно слово — раскрыв рот.

— Двоих в войну потерял, мало мне! Ещё двоим жить надоело! Пусть отец один останется?

— Что? Да мы его…

— Ещё слово, на шерсть пущу! Обстригу наголо, чтоб на солнце сияли! Видно дурака должно быть издалека.

Браться переглянулись, старший глазами поиграл, дескать, уходим, сам видишь, что с ним делается. Свистун еле заметно пожал плечами — и чего тогда каждый день твердит, что удавил бы Сивого?

— Своё подберите!

— Подберём, — косматые подобрали один колун, второй цеп, засобирались восвояси, да уж больно медленно. Послушать бы, о чём говорить станут.

— Вот честное слово укоротили бы тебя на башку, седмицу пировал бы! — Двужил приложил руку к груди. — Скачу и думаю, а может не гнать? А может пусть? Может не успеть?

— А чего гнал?

— Ты ж, дурак, и убить можешь. Наслышан.

Двужил темнее сыновей лицом и косматее, глаза глубже, седины больше, злоба — жарче. Вон, губы дрожат, совладать не может, трясет всего, ровного мокрого на морозе. А зайдёт ум за разум, зальёт глаза злобой, без топоров и цепов руками давить бросится, башку сворачивать. Где двое лихих, там и Сивый третий. Безрод усмехнулся. Деда, деда, дай улыбку на мгновение, да чтобы от уха до уха, и чтобы без рубцов по лицу.

— Ездил сюда и буду ездить, — Тенькину гриву поправил, ровно нет во всём мире важнее дел — вы только посмотрите, когда только успел в соломе изваляться! — Не трогай меня, Двужил. Обходи.

— Ишь, скалится ещё! Видеть тебя не могу!

Сидит дубовая «колода» на коньке, сверху ворох пакли шмякнули, разворошили — лохмы и борода, пару светляков сунули вглубь — глаза, Не мал, не велик, а плотный и покатый, вздумаешь бороть — ровно кабана душишь. Где шея? Как хватать? И объявляет колода, что ненавидит. Не будь дурак, догадайся почему. Не дурак, разумеется, но пусть сам скажет.

— Почему?

— По кочану! — рявкнул Двужил. — За что со мной так? Я кому-то дорогу перешёл? Насолил, ограбил, убил?

Сивый спрятал ухмылку. Прикусил ус.

— Значит, судьба тебе хороша лишь когда урожай шлёт? Голодные годы не принимаешь? В тряпицу заворачиваешь, да назад отдаёшь?

— Сопли подотри! Молод ещё жизни учить!

— И думаешь, будто счастье стороной ушло, да ко мне и свалилось?

Вздохнул. Хорошенькое счастье — мать молодой сгинула, сына не подняла, отец после свадьбы воевать ушёл, да три года без продыху мечом махал, самому в жизни достались только плети да калёное железо. Этому завидует? Двужил острым глазом будто думки Сивого подцепил, наружу вытащил.

— Со мной до сих пор жила бы.

— И я мог быть твоим сыном. Поэтому не трогаешь?

Косматый не совладал с губой, задергалась, ровно у волка, аж зубы стало видно.

— Не липла грязь к Ласточке. В тебе её свет. Дур-р-рак!

В сердцах плюнул, наддал конька и умчал.

Безрод усмехнулся. Ровно оплевали. Обтекай помаленьку.


— Так и сказал? — Отвада пальцами колол лесные орехи, да в окно таращился, невидящим взглядом.

— Сказал, — мрачно кивнул Чаян. — И раньше скрипя сердцем денег в казну отваливали, теперь же повод есть прижать золото.

— По краям и весям ропщут, мол, давай защиту, князь. Стрижешь, как овцу, так избавь от напасти, — поддакнул Горлан. — Не сегодня-завтра рублики прижмут, повременят положенное в казну отдавать. А наш брат купец свой барыш поперек твоего видит. Уж не взыщи. Да и бояре туда же. Кукиш не первый и не последний.

— Мой барыш? — буркнул Отвада, отвернулся от окна. — Дружина не только за меня стоит. За всех. За тех, что на полудне, и за тех, что на полуночи. На востоке и на западе. За пахаря и за тебя Горлан. Но была бы моя воля…

Князь мельком глянул на Стюженя. Тот возил глаза по потолку и еле заметно кивнул.

—…Вот честное слово, мог бы землю в кузне выплавить, чтобы плескалась, как расплавленое золото, залил бы меру-другую горячей родины каждому купчине в глотку. Чтобы спудом в брюхе тяжелела, бегать за лишним рублём мешала. Чтобы помнили, псы шелудивые, кто такие, откуда пошли и для чего живут. И боярам не помешает пузцо утяжелить!

Чаян насупился, засопел.

— Кроме присутствующих, разумеется.

Бояре малого совета переглянулись, вздохнули.

— Делать-то что? Завтра снюхаются, в стаю собьются, тебя и дружина не спасёт.

— Что делать, что делать… Искать паскудника! Не просто балуется с кровью, гадёныш, далеко метит. Все края гудят, вот-вот полыхнёт. У млечей и соловеев то же самое.

— Искать? — недоверчиво буркнул Прихват, по привычке шаря по скамье рукой, нашел край Чаянова дождевика, прихватил, скомкал в пальцах. — Не искать ты должен, а в цепи заковать и укоротить на голову!

— Ты лучше меня знаешь — ни при чём тут Безрод.

— А от тебя не речей ждут о справедливости! От тебя требуют голову Сивого! И ты её людям дашь!

— Да отпусти ты! — Чаян вырвал дождевик из рук Прихвата, — Только справил! Всё к себе тянешь, всё хапаешь! Только отвернись, по миру пустишь!

— По миру пойдём все вместе, — отчеканил Прихват, теребя собственный пояс. — Князь, как всегда впереди. Дорожку покажет. Правда, первейший?

Вошёл Прям, оглядел собрание, еле заметно показал: «Князь, разговор есть, заканчивай».

— На сегодня всё, — Отвада каждого нашёл тяжелым взглядом, «потоптался» для верности — а нечего глазками сверкать, норов показывать. — Узнаю, кто от страха голову потерял, всамделишно оттяпаю. Нечем станет кашу есть.

Бояре и купцы, гудя, точно пчелиный рой, вышли. Хлопнула тяжеленная палатная дверь.

— Что узнал? Бей уж, не стесняйся. Добивай.

— Хизанцы, те что в Сторожище осели, кучкуются больно подозрительно. В кучку, в кучку и шу-шу-шу.

— Ах соседушки, змеи подколодные, — Отвада сжал кулак, орехи так и треснули. — Мало я на полдень походами ходил, мало их бил. Поди, не только они?

— Все шушукаются. Которого племени есть сколько-нибудь в городе, все друг к дружке тянутся. Свояк свояка видит издалека. Оттниры шипят, ровно змеи, на терем недобро косятся, выходцы из Саквы исподлобья смотрят, того и гляди бодаться полезут.

— Наплодили вражьих гнёзд! Только от войны стали отходить, на тебе, кушай, не обляпайся!

— Это не всё. Помнишь, хизанцы молельный дом затеяли строить? Ну, дескать, вы бояны на солнце молитесь, потому что вашим богам так виднее?

— Ну. И что?

— А их боги, мол, даже сквозь крышу видят, хоть прячься, хоть не прячься.

— Так ведь я запретил строить!

— А и не строили. У одного прохвоста дома молятся. Хозяина земляки приютили, а в доме молельню устроили. Хитрят собаки!

Отвада и Перегуж обменялись взглядами.

— Городских в свою веру переманивают. Там чудеса покажут, здесь денег дадут. А в этом деле сам знаешь, рот раззявил — зажигай тризный костёр. Коготок увяз, всей птичке конец.

— Это в Новоконечном что ли? Так ведь давно они у нас. И вроде не сильно их наши жаловали. Что, многих сманили?

— Многих, не многих, а шастают к ним. Уже заметно.

— Значит, их боги зорче наших? Через крышу видят, и нет им преград? Что скажешь, Стюжень?

— Плохо дело, — старик мрачно покачал головой. — Не только боги с нами силой делятся, но и мы с ними. Всяк бога по себе выбирает, каков сам, такому и богу молишься. Это как отец и сын, всё как у людей. Пока есть, для кого жить, кого растить, с кем силой делиться, родитель выше головы прыгнет, всё преодолеет. А вырастет сын, уйдёт из отчего дома, забудет отца — захиреет старый.

— Уж точно, — Прям согласно кивнул, — поменял богов — поменялся сам.

— И нас потихоньку начали менять, — Стюжень, кряхтя, поднялся, подошёл к окну, выглянул на Новоконечный. Вон он, вдалеке.

— Всё вокруг меняется, — задумчиво бросил Прям, — было яблоко зелёным, стало красным, была в коконе гусеница, стала бабочкой.

— Ходил тут один князь в дураках, дальше носа не видел, потом прозрел, просветлел, — Отвада скривился от воспоминаний. — Чуть человека зазря не сгубил. Но изменился же.

— Не сами перемены страшны, — ворожец махнул рукой. Рукой-то рукой, а ровно заступом кто-то воздух разогнал. — Но уж больно все странно. Грязненько. Подленько. За такие ухватки в поединке палками огребают.

— Ты вот что, Прям, — Отвада показал в сторону Новоконечного, — скажи своим, пусть на рожон не лезут, а тихонько всё вызнают. Как сманивают, что сулят. Сообразишь по месту.

Когда за Прямом закрылась дверь, князь устало опустился на лавку.

— Новостей нет? Ничего не узнал?

— Жуткая то ворожба. Не даётся. Одно и выяснили — из былого следок тянется. Из чьего-то прошлого. Мертвечиной так несёт, аж в носу свербит, хоть пробки вставляй.

— Почему именно Сивый?

— Мешает он кому-то. Всё делают, чтобы в грязи выпачкать.

— Он вроде всех мешальщиков убрал, или нет?

Старик вздохнул.

— Вроде всех, но ведь нашёлся кто-то.

Отвада прошёлся от стены к стене, говорил, да пальцы загибал:

— Что ещё я мог сделать, а не сделал? Отряды на рубежи выслал, купеческие поезда встречают и провожают к морю, тайные нарочные по всем тропам снуют, высматривают, выслухивают, вы с ворожцами землю роете… Что? Что?

— Ничто не начинается на пустом месте, — Стюжень смотрел в стену, но видел что-то свое. — Тут как в горах, пятый камень катится вниз потому, что его столкнул четвертый, четвертого — третий.

— Стало быть, ищем первый камень… — Отвада зачерпнул орехов из поясной сумы, щелкнул парочкой, поднял глаза к своду, задумался. — Все началось… пару месяцев назад. А это значит…

— А это значит, что первый камень покатился вниз с полгода как.

— А в какую сторону смотреть? Камни кругом гремят и катятся огромные, но начать лавину может и крохотный валунок.

Стюжень усмехнулся.

— Твой отец тобой гордился бы.

Отвада украдкой глянул вправо-влево и бросил горячим шёпотом, как будто кто-то мог подслушать и подсмотреть:

— Мой отец голову мне снял бы за ту историю с Безродом. И был бы прав.

Ворожец не успел ответить. В думную палату ворвался Прям:

— Беда! Меченый убрал купецкий поезд вместе с охранным отрядом. Тридцать человек полегли, как трава под косой. Лишь двое выжили!

— Где?

Прям кивнул на Стюженя.

— Во двор свезли. Там все.

Старик и Отвада переглянулись. Князь разжал пальцы, орехи дробно застучали по полу. Камни катятся всё тяжелее и быстрее.


Молочник в сердцах плюнул. Спятил бедолага, трясётся, ковыряет взглядом стену, человеческую речь не разумеет. Молодой, впечатлительный, вот и тронулся умишком. Знать бы, навсегда или на время. Второй покрепче оказался, насупился, на каждого входящего волком зыркает, первым делом на руки смотрит — нет ли оружия. Отвечает разумно, только речь тянет, ровно золотых дел мастер свою канитель. Э-э-э, а-а-а-а, ы-ы-ы… иной раз лязгать начинает, чисто волчара, аж сам пугается, куль тряпичный в рот сует, чтобы зубы не стучали. Двое выживших из всего отряда третий день в себя придти не могут. Двоих из другого купецкого поезда чуть раньше привезли, итого четверо товарищей по несчастью обретаются здесь у Стюженя. Который день прошёл зря, хотя ещё недавно казалось — вот объединят ворожцы усилия, попыхтят, покряхтят, почешут умные головы и сгинет напасть так же безусловно, как снег весной. А вот живучая оказалась, зараза, не уходит. Жрёт, да толстеет.

— Белочуб весть прислал, — Молочник угрюмо кивнул вошедшему Стюженю. — Млечи и соловеи объединяются.

— Уж точно не для хорошего дела, — старик усмехнулся.

— Скоро условие Отваде положат. Или он сам кончит Сивого, или это сделают наши. А это опять война.

— То-то я думаю, давненько войны не было! Разжирели по лавкам лёжа, расплодились, чисто кролики. Проредить пора, да Молочник?

— Если ты думаешь, что я в восторге от грядущего, то глубоко ошибаешься. Но отдай себе отчёт — мы с тобой далеко не сопливые мальчишки, что-то в ворожбе разумеем, не верим в то, в чём нас некто пытается убедить, но ведь не можем пролезть за закрытую дверь! Закрыта заветная дверка, да на глухой засов! Не можем пролезть! И с каждым днём у твоего Сивого всё меньше возможностей остаться в живых.

— Сивый не мой, а наш, — Стюжень громадным кулаком весомо отбил по столу каждое слово. — В той войне с оттнирами он не только за боянов встал — за млечей тоже. И за соловеев, и за былинеев. И уверяю тебя, поводов любить нас пламенной любовью мы ему не дали. Понимаю, очень хочется забыть и не вспоминать, как кто-то за тебя под мечи подставлялся, но хоть один должен остаться на двух ногах в стаде четвероногих.

— Если Белочуб вскорости не покажет млечам голову душегуба на острие копья, княжество вспыхнет, — Молочник тряхнул венчиком волос, щелкнул пальцами и на ладони его затрепетал огонёк. — Если Горчак не покажет голову моровода соловеям, под ним загорится. Но уверяю тебя, ещё раньше на копейном острие окажется голова Сивого! И ни одна сволочь не вспомнит про его былые заслуги! Откупятся твоим Безродом от напасти. Извини — нашим Безродом!

— Шопли утри, мудрец, — старик подошёл к выжившему вою, тому из последних двоих, что помоложе, положил руку ему на голову, и страдалец блаженно прикрыл глаза. — Ты мне ещё разъясни, что делают папка с мамкой в темноте.

— В летописях нет ничего про этот мор. Ну, почти ничего. Одно то, что был век с лишком назад. Бредём на свет, на запах, как слепые щенки.

— Ворожба — это не перечень известных снадобий и отваров, мол, мешай себе одно с другим, горя не знай. Ворожба — это чутье, блуждание в темноте и мена того на это за видимой гранью. Что на что меняем объяснять нужно? А привык к яркому свету — садись за гончарный круг.

— Ты что-то придумал?

— Да, — старик устало кивнул, на мгновение замер, будто перед прыжком в воду со скалы. — Вечером исполним.

— Хорошо, что вечером, — вздохнул Молочник, развел руками. — Успеем, значит. Меня князь отзывает.

— Мол, хватит время зря терять с безумным стариком? — Стюжень усмехнулся. — А дома работы непочатый край… А дома болезные княжий терем осадили, алчут здоровья и поимки страхолюда с рубцами по лицу…

— Если мы ничего не придумаем, так и станется. Но прежде чем я уеду, ты расскажешь мне одну вещь.

— Не так начал. Надо было так: «Я никогда тебя ни о чём не просил…»

— Я никогда тебя ни о чём не просил, но я имею право знать… да к Злобогу все намёки — каждый из нас имеет право знать, что стряслось на Скалистом семь лет назад! Меня чуть наизнанку тогда не вывернуло! И Тучу, и Завираку, и Тонкошея. Блевали потом три дня, как забулдыги корчёмные, от желчи седмицу гортань щипало. Скажешь, не наше дело? Долго молчать будешь?

Стюжень медленно вытер ухмылку с губ, и Молочник поежился. Ровно снегу за шиворот напихали, аж пузцо подобрал. Ну старик… ну старик… в каких стылых водах глаза свои настаивал, ровно отвар?

— Молочка хлебни, в себя придёшь.

— Не скажешь?

— До вечера. Выспись…

Загрузка...