Глава 48

— Ты что творишь? — Стюжень запер Отваду в угол думной, после того как все удалились, а Прям и Перегуж встали у дверей, дабы не помешал кто вольно или невольно.

— Я творю то, что должен, — князь глядел исподлобья, слова чеканил твёрдо, без малейшего сомнения. — Мне Боянщину сберечь нужно в целости, слышишь, старый? В целости!

— Судилище над Безродом — последнее, что для этого нужно. Неужели ты не понимаешь, что именно Сивый спасение для всех нас: для тебя, для Зарянки, для детей?

— То есть продать моих боярам, это и есть наше спасение? А бояр избивать без суда, это по-твоему правильно?

— Да пойми ты…

— Это ты, старый, пойми, — Отвада заорал, потрясая руками. — Нет у меня других бояр! Все какие есть — наши. Твои. Мои, Безрода. Тянут в рот на что глаз упал, тащат в ручки загребущие что ни попадя, но других нет! Понимаешь, нет! А перестанет над каждой деревней моргать да щуриться княжеское око, что тогда? Разбредёмся по своим глухоманям, межами отгородимся, каждый сделается сам себе князь и бог?

— Ты из пахаря дурака тоже не делай, — верховный вглядывался в глаза Отвады, щурился, так посмотрит, чуть в сторону сдаст, оттуда взглянет. — Мы веками спаяны, уже летописи успели обветшать, люди общим духом Боянщины пронизаны. Да пахарь же дышит этим, неужели ты не видишь?

— Ну не могу я за каждым шагом Длинноусов и Косоворотов следить! Не могу! А как сделать так, чтобы и овцы были целы, и волки сыты… пока не знаю. Не знаю! И пока не узнаю, будет так!

Стюжень молча буравил Отваду неотступным взглядом.

— Это ты распустил Длинноусов и Косоворотов!

— Ещё их отцы, деды и прадеды боярили в своих краях и весях. Мне, прикажешь, в один миг всё порушить? Ты представляешь, какой пожар тогда разгорится по всей нашей земле?

— Когда писались наши летописи и правды, их пра-пра-прадеды грязь из-под ногтей палочкой доставали после пахоты, — усмехнулся верховный.

— Нет. У меня. Других. Бояр! — отрезал князь и решительным шагом двинулся к дверям. У порога Отвада остановился, резко повернулся и бросил на прощание. — Ладно, пусть они такие зловредные и коварные, но ведь Зарянка и дети были у них в руках. Были! Делай, что хочешь! Вот он князь, мягкий, как лепная глина, как хочешь, так и крути. Так ведь не стали же! Вернули в целости. И как бы они узнали, куда Сивый их спрятал, если бы он не сказал? Видать, на самом деле силища меняет человека. Что-то в нём ломается! А я его в пример ставил: вот, глядите, честный малый, крепкий и несгибаемый!

Стюжень было открыл рот и пошёл к дверям, но князь, многозначительно покачал головой и вышел.

* * *

Вести о суде разлетелись по всем краям и весям: вестовой ушел к млечам, соловеям, былинеям, на постоялых дворах из уст в уста передавали наказ: всё, кто хоть что-то о Сивом знает, поспеши к терему в Сторожище. А ещё вестовые с ухмылкой добавляли, мол, окажется так, что впустую тратишь время князя и ворожцов, не сносить тебе головы. Есть, что сказать — милости просим; нет, но заявился — готовь спину, ремни в хозяйстве всегда надобны.

Тратить впустую время ворожцов? Сколько честолюбцев отвратило от похода в Сторожище упоминание о карах небесных с подачи ворожцов? А так, глядишь, ещё в летопись деревенскую попало бы: на самом княжеском суде был видоком, с князем говорил!

— Суд, значит? — Дёргунь с гаденькой улыбочкой потирал руки.

Она сидит напротив, кусает губы, да смотрит призывно. Дыхание глубоко, а грудь так и ходит под полотняным платьем.

— Да, храбрый вой. И больше нам ничто не помешает! Я очень хочу стать твоей. Мне уже просто невмоготу!

— А отец-то где?

— Готовит свадебное торжество.

— А может… ну… пока то сё, суд да дело… мы… там наверху есть свободные горницы.

Ассуна газельими глазами взглянула на млеча, мечтательно прикрыла веки и так глубоко вдохнула, что аж закачало её на скамье постоялого двора. Она, склонившись над столом, поманила Дёргуня и когда тот поднёс лицо, шепнула:

— Отец ко мне охрану приставил. Видишь тех троих с мечами?

— Здоровенные лбы в чёрном?

— Да. Ты же не хочешь распрощаться с жизнью, не получив меня? Оставишь вдовой, так и не дав познать настоящего мужчины?

Дёргунь приосанился, впрочем отвести глаз от её груди он так и не смог.

— Мне пора, мой милый. Кстати, от батюшки моего тебе подарок, — она полезла в мошну, достала длинное серебряное обручье, сама накрутила на руку млечу аж в три оборота. — Вот тут, видишь, змейка захлопывает пасть, зубы смыкаются на колечке хвоста, один заходит за другой и замок закрывается. А на тельце красные камушки нанизаны. Нравится?

— Ого, и глазки красные?

— Самоцветы.

Дёргунь скалил зубы, ловил красным змеиным оком блики светоча, а когда поймать удалось и в глаз брызнула маленькая красная капелька, аж прицокнул.

— Милый, с нетерпением буду ждать нашей следующей встречи. И прошу, не трать себя на шлюх. Ты весь, весь должен быть мой! И только мой!

Ассуна поцеловала млеча в висок, кивнула охране и, неописуемо покачивая бёдрами, вышла из едальной. Как только она вышла, придурочная улыбка сползла с губ Дёргуня и на её место заступила жестокая, кривая ухмылка. Немедленно за стол к млечу подсел жуткого вида молодчик, всё это время проторчавший в самому углу.

— Ну, видал?

— Видал? Твоя киса?

— Ага, — млеч, хищно сузив глаза, смотрел на дверь, в которую только что вышла Ассуна. — Не поверишь, как вижу её, башка трещать начинает, ровно пил накануне без просыху.

— А чего? — приятель всамделишно изумился. — Такая девка! Титьки — во! Жопа — во! А как рачком выставишь, себя забудешь. Глаза уж точно лопнут, можешь мне поверить! У меня была такая. Как встала на колени, да как раскрыла булки, тут у меня, в обраточку, и перекрыло дыхалку!

— Ладно, я человек служивый, туда езжай, сюда выступаем… часто видеться не получается, но когда видимся, я почему-то оказываюсь в доску пьян и башка наутро раскалывается. Не поверишь, первый раз я с ней трезвый!

— Меня бы кто так поил!

— А мне бы до золота её отца добраться. И ведут в потайные закрома золотые ворота, которые не открывают, а только взламывают. И честно говоря, мочи больше нет. Порты лопаются. А знаешь что, Хомяк? Айда за мной!

— Ты чего? Куда?

— Неохота до свадьбы ждать! Отжарю киску сейчас. А тебе какую-нибудь дворовую девку найдём! Короче, пусть нам будет так жарко, что небеса запылают!

— А не боишься?

— С пробоиной в воротах куда денется? Будем ловить золотую рыбку, братище, а удочка для золотых рыбок у меня всегда с собой! Ходу, Хомяк, живо!

Бросив на стол рублик, Дёргунь первый выметнулся вон за порог.

* * *

Ассуна с телохранителями тихим лошадиным шагом уходила от постоялого двора в сторону города, и ведь не скажешь, что большой городишко Порубь, но млечи, пока догнали конный ход, взопреть успели. Ночь вышла светлая, лунная, они стлались в тени домов, перебегали от одного куска плоского мрака к другому.

— Гля, видишь?

— Что?

— Как она в седле сидит? Не по-мужски! Ноги на одну сторону. Ну, мне повезло!

— Чего это повезло? — не понял Хомяк.

— Между ног у неё не растянуто! Пещерка уже и туже! Мне Ломок рассказывал, ходила с ними как-то одна шлюшка. Ехала на коне как дружинный, так потом…

— Чего, потом?

— Да не ори ты! Тс-с-с! Соображаешь?

— Ага, — покорно мотнул башкой Хомяк, не только рот прикрыв но и глаза, как будто это могло помочь. — Так баба-то что?

— А то! Жаришь её, жаришь, а вам обоим хоть бы хны. Ни она не чувствует, ни ты.

— Ты тоже её жарил? А говорил с Ломком ходила.

— Ну да… В общем… да, конечно, с Ломком! Опа!

— Что?

— Вон дом видишь? Ворота раскрывают. Приплыли.

Ассуна и телохранители въехали во двор, и ворота за ними закрылись, а Дёргунь и Хомяк, выждав какое-то время, неслышно, ровно ветер бестелесный, скользнули прямо к воротам. Дом крепкий, не ветхий, не дряхлый, и на все ворота нашлась только одна щёлочка меж досок.

— Ого, избёнка очень даже ничего! Не серёдка города, и не край. Хомяк, ты хоть представляешь себе, насколько богата моя невеста? Если у её отца в каждой веси, где он торгует, такая мазанка, я, пожалуй, погожу рвать из дому с её камешками и золотишком!

— А ну дай, гляну! Ух ты!

— Женюсь! Немедленно! Нужно закрепиться в этой крепостёнке! Ну-ка спину подставь!

Сначала Дёргунь спрыгнул во двор, потом тихонько растворил ворота на одного человека и так же тихо прикрыл.

— Хорошо на воротах никого нет, — шепнул Хомяк. — Ни людей, ни собак. Поди в дом ушли.

— Ага.

— А дальше-то что?

— Её светёлка на втором уровне, как водится, — Дёргунь показал на освещённое окно. — Влезу по крылечному столбу, постучу, она растает, впустит, раздвинет ноги и… Ты, глав дело, не пугайся, когда услышишь грохот. Это трещат золотые ворота.

— А я?

— А ты жди здесь. Будет и в твоей чарке бражка.

Воровато оглядываясь и пригибаясь, млеч проглотил двор за несколько скачков, замер у крыльца и прислушался. Вроде тихо. Наверное, охрана, по обыкновению, бдит на первом уровне, а красотка томится на втором. Дёргунь осторожно встал одной ногой на ступень крыльца, ожидая скрипа. Тихо. Встал двумя ногами. Тихо. Вскочил на перильца, оттуда на столб, за пару взмахов перелился наверх, уцепившись за подкровельный брус, забросил ноги выше головы и занёс назад на крышу. Вроде тихо. До бревенчатых венцов рукой подать, а там крытый поверх близко, доплюнуть можно. Ты гляди, что удумали — из стены брёвна вылезают, вроде как пол продолжается, доски уложены, перильца, кровелька на столбах. Невелика приступочка, шагов пять в длину, от стены выдаётся на шаг, но вот так запросто выйти на улицу и тем не менее остаться дома? Дверка, оконце, разве что стен нет. Как называется диковина, что там зодчие напридумывали?

— Батя, батя, ты всю жизнь мечтал о таком сыне как я, — прошептал млеч, карабкаясь на крытый поверх. — И заживём мы с твоей дочкой душа в душу, знамо где душа у мужика и где у бабы.

Через перильца приступочки он сиганул легко и даже к доскам приник, гася дрожь после прыжка. Медленно встал: твою мать, колено хрустеть начало, тут уж тише разгибайся, не то голубей переполошишь. Окошко было приоткрыто, в горнице разговаривали, и слышалось очень даже хорошо. Дёргунь дыхание затаил. Хм, она не одна.

—… А мне даже немного жаль придурка. Тупица, но понятный и прозрачный. Ни разу не поглядел мне в глаза, всё на титьки пялился. Хоть котёл подставляй слюни собирать.

— А ты не жалей. Дело сделано. После суда он бесследно исчезнет.

— А знаешь, что больше всего удивляет, Ненаст? То, что у этого пропойцы даже тени сомнения не возникло, — хорошо на голове млеча шапки не было, вставшие дыбом волосы сбросили бы её к Злобогу, Дёргунь только рот раскрыл в немом крике. — Он просто то, о чём мечтает каждая дура. Гляжу на это чудо и едва не смеюсь, вижу, как глазами меня раздевает, ноги мне раздвигает, в рот свой корень суёт, а в портах у моего суженого так тесно, аж на скамье ёрзает.

— Помирать станет, а во рту слюни слащат. Счастливчик.

— Хм, молодой, молодой, а понимаешь. Дело Ужега подхватили надёжные руки. Когда сдох мой мнимый батюшка, говорят, аж небеса орали, так ему было паскудно. Туда шелудивому псу и дорога.

Дёргунь, совершенно ошарашенный, уголком глаза «пролез» в горницу. Ассуна сидит на столе, пока говорит, грудью играет, губы облизывает, напротив, на лавке сидит молодой боян, даже тени улыбки не мелькнёт на отрешённом лице, глядит чернявой сучке прямо в глаза и рубит слова, чисто мясник туши. Парню лет восемнадцать-двадцать, но чем-то жутким от него веет, пару раз повернул голову к окну, за которым прятался млеч, будто почуял что, правда, глаз от Ассуны не отнял.

— Сгнившие дома должны разрушать сами хозяева, — тот, кого она назвала Ненаст, жёстко сжал губы, и меньше всего млеч желал, чтобы таким же точно мертвецким голосом кто-то вскользь обронил, мол, тупиц, пройдох и придурковатых мечтателей нужно сбрасывать со второго уровня башкой вниз. — А большая боянская избушка сгнила до основания.

— И даже не ёкнет внутри?

— Нет у меня нутра, — Ненаст в три приёма с расстановкой отрубил от своей правды. — Ёкать нечему.

— Откуда вы такие и так вовремя? Колдунов на рабском рынке не купишь, горстями и корзинами не продают.

Он равнодушно пожал плечами.

— Несколько лет назад что-то стряслось. Мать стала казаться отвратительной, соседи — жуткими упырями, хотелось выйти на середину деревни, свернуть каждого в бараний рог и выкупаться в их криках и стонах. Одного я на самом деле сломал. В лесу. Правда соседи не видели.

Ассуна облегчённо выдохнула.

— Вовремя вас Чарзар собрал, не то ковырялись бы у себя в болоте, шляпки с грибов сбивали бы.

Ненаст ухмыльнулся.

— Шляпки со Стюженя и Урача я сбил бы с превеликим удовольствием. Ненавижу обоих, пни замшелые. Обоим душу отпустить пора, так нет же, сшивают, что что расползается, здоровят то, что сгнило. Отваду размажут в кровавый блин — тоже ладно. И его ненавижу. А больше всего ненавижу Безрода. Когда слышу это имя, аж волосы кольцами свиваются, а если вижу — в глазах жжёт, веки дёргаются.

Ассуна качнула головой, выпрямила спину, «потопталась» на месте — чернявая сидела на столе спиной к окну, и уж на что Дёргунь от ужаса дышал вполраза, а и тут не смог оторвать глаз от её сочной задницы — и медленно расстегнула ворот платья.

— Думала, ненависть такого накала бушует лишь в нас с повелителем, а тут, оказывается, погоня. Настигают. В спину дышат. Кстати о спинах и дыхании… знаешь ли ты, молодой колдун, в каком случае мужчина дышит женщине в спину и это устраивает обоих?

Дёргунь не видел, что происходит, лишь угадывал, но боян почему-то опустил взгляд, и там, куда он увёл глаза, Ассуна, кажется, медленно разводила ноги. Медленно разводила, тварь, и телом, сука, играла так, что временами млечу частично делалась видна её левая грудь, утянутая снизу тканиной полуспущеного платья и выдавленная наверх, ровно пышная бражная пена.

— Очень люблю, когда мне дышат в спину.

— Ну, с-сучара, — холодея, прошептал «жених» и осторожно прижался спиной к бревенчатой стене. — По-моему, я только что возлюбил Безрода, как родного брата!

— А повелитель?

— Мы не скажем. Нас ведь никто не видит. Охрана внизу, сюда не сунутся.

— Ну… если тот, на приступочке не станет языком трепать, можно подышать.

— Кто? На какой приступочке?

— За окном. Глядит и слушает…

«Т-твою мать! Твою ж мать!» Мокрого от ужаса Дёргуня ровно пинком под зад выпхнули, сиганул с приступочки, очертя голову, не думая и затаив дыхание. Млеч приземлился, едва не сломав ноги — ага, болтали в дружине, дескать, Дергунчик у нас котяра… был бы котярой, зубы не клацнули бы и встал бы на лапы — и, хромая, припустил со всей дури к воротам.

— Ходу, Хомяк, ходу!

Оба рванули что было духу вон от ворот. Млеч бежал, боясь оглянуться, хотя чего оглядываться — чай не младенец, звук подкованных копыт распознаётся на раз-два. Всего-то и отбежали по улице шагов на полста, а потом резко свернули. Думали обмануть погоню, да выкрутили, твою мать, не туда — земля здесь добрая, такие заросли колючки выросли по сторонам, всю шкуру оставишь, пока продерёшься. И погони окажется не нужно. Тонко пропела тетива, где-то близко просвистело и во все стороны брызнуло: в ухо млечу прилетело влажное «чавк», а из Хомяка полетели капли крови. И тут нога у Дёргуня поехала на мелкой гальке, млеч пропахал носом пыльную дорогу, а когда проморгался и открыл глаза, увидел вокруг четырёх всадников. Пустынная торная тропа, овечья что ли, рядом Хомяк лежит со стрелой в шее, впереди обрыв угадывается. Хорошо, что не добежали? Или жаль что не добежали?

— Ласковый мой… драгоценный мой… ненаглядный, — знакомый голос одного из верховых просто сочился ядом. — Ты так хотел меня увидеть, что влез на приступочку? Милый, я так тронута.

Дёргунь криво ухмыльнулся, встал на ноги, выбил порты от пыли. У двоих конных светочи, кругом подлунная темнота, и некому, решительно некому высунуться из ворот и крикнуть: «А ну брысь отсюда, остолопы!» Нет здесь домов, ворот, разумеется, тоже нет. Где-то впереди плещет море, а ты, как придурок, безоружный стоишь один против четверых, скалишь зубы и хлопаешь глазами.

— Тронута она… Да в том-то и дело, что не тронута — я тебя не трогал. Хотел потрогать и влезть хотел ещё дальше — аж в тебя, да пошуровать там хорошенько. В спинку опять же подышать. Невеста как никак.

— Сладкий мой… любимый мой… храбрейший мой… скажи на суде то, что должен, и у тебя будет целое стадо девок.

— Я тут это… видать, упал неудачно, башкой ударился… Короче, забыл. Про кого надо показать? Кто мой враг?

Ассуна звонко рассмеялась, щелкнула пальцами, млеча кто-то схватил за шею и швырнул наземь рядом с Хомяком. Здоров, падла, со спины подкрался, накинул удавку и горло стиснул так, что в глазах потемнело, и отчего-то бычья шея и мощный Дёргунев загривок помехой ему вовсе не вышли. А ещё руку стиснул, аж запястье онемело, ещё малость и этим четверым брызнет в уши хрусткое «крак». В глазах поплыло, ровно день занялся — белым бело, разноцветные стрекозы летают, кто-то сунул дудку в ухо и ну давай лёгкие драть. И гадаешь, что не выдержит первым: шея — вот-вот башка лопнет, ровно надутый бычий мех, или кисть оторвёт к злобожьей матери?

— Милый мой… хороший мой… любимый… — боги, до чего у сучки язык медоточив: сказала пару слов, а внутри захорошело, и во рту заслащило. — Ты дал слово выйти на суд видоком, и нет у тебя пути назад. Знаю, слово твоё крепко, как скала, поэтому я и полюбила тебя, мой храбрец!

Она швырнула светоч наземь, огонь сердито плюнулся смолой, что-то сверкнуло красным, и млеч, широченными от ужаса глазами остатним зрением уставился на серебряную запястную змейку. Допрежь запястье просто ломило-давило, а тут гадина разомкнула зубы, выпустила колечко хвоста, аж щёлкнуло, и нырнула головой вперёд, пластаясь к локтю и сдавливая ещё сильнее.

— Храбрый мой… гордый мой… любимый… — в ушах ровно колокола гудят, млеч не знал, за что хвататься: шею освобождать или руку, пытался просунуть палец свободной руки под змейку, но не вышло — только ноготь обломал. — Ты уж береги себя, времена теперь злые. Соседи жуткие вещи рассказывают: будто третьего дня мертвеца нашли. Не бродяга, не пьянчуга, а только рука у него по самое плечо вырвана, лицо распухло и чёрно, как слива, и шея передавлена. Боги, боги, как же хочется тебя поцеловать и сдаться силе твоих могучих рук, но если змейка оторвёт тебе десницу, как ты сможешь меня обнять и швырнуть на ложницу? Ты растерян, ошеломлён — понимаю — и всё же отбрось сомнения, мы ещё будем счастливы! Этот мир создан только для нас с тобой! Потом ты обязательно подышишь мне в спинку, обещаешь?

А потом как-то неожиданно внутрь влили немного воздуху, разогнали мух перед глазами, закатили солнце, и вновь стало темно, лунно и тихо. Правда всё так же больно. Дёргунь, качаясь, приподнялся на локтях, потряс головой. Верховых уже нет, рядом, кроме подстреленного Хомяка, никого, тишина вернулась и зализала раны, в ушах давно истаял голос Ассуны, а может быть из головы его просто вытеснил полный ужаса мужской низок, на удивление знакомый: «Твою мать, они так и не спешились! Меня душил не человек!» Млеч вынул нож, попытался перерезать шейный шнурок с золотым кругом, что подарил отец Ассуны, и снять обручье. Два раза пытался. Во второй раз чуть горло не смяло, а в руке, кажется, что-то всё-таки хрустнуло. Кривясь от боли, млеч поймал себя на мыслях совсем уж неожиданных: интересно, Сивый смог бы разорвать шнурок? Сам ничего такой, сухой, но лапа там… ого-го. Не бабки на завалинке шушукались, сам видел. И… что там Стюжень тогда говорил? Кто-то хитрый глядит на тебя дурака из тени и ржёт в голос?

* * *

— Сивого привезли!

— Безрода везут!

Слух обежал Сторожище за несколько мгновений, причем везут или уже привезли, осталось непонятным, но взбудораженный люд разогнать по делам оказалось невозможно: тут и там на улицах толклись рукоделы, купцы, ребятня, зеваки таращились во все стороны, не пропустить бы, а то, что Синяя Рубаха одним взглядом вымораживал поезда и одной левой побивал целые дружины, никого больше не волновало. Раз везут, значит больше не опасен.

— Ага, как же, — ворчали прозорливцы, — если дружины проходил, как нож сквозь масло, так он вам и дался.

— А может устал? А может совесть заела? Вон сколько душ загубил, видать спуда вины не вынес.

— Дур-рак ты, Зигзя! — на пристани Дубиня презрительно плюнул старому товарищу под ноги и костяшками пальцев многозначительно постучал себя по голове. — Как ты вообще умудряешься в прибыль оборачиваться без мозгов?

— А ты прямо у нас всё знаешь!

— Всего не знает никто, но есть вещи, в которых нельзя сомневаться. Если начнёшь, не остановишься.

— Это как? — долговязый купец аж рот раскрыл от неожиданности.

— А так. Два плюс два — четыре, отца с матерью почитай, вода мокрая, огонь горячий, Сивый не злодей.

— Сломали твоего Безрода! Злобог и сломал! Переметнулся твой любимчик!

— Вроде и новость не самая добрая, а ты мало не прыгаешь, чисто козёл!

— Чего ж тут недоброго? Злодея поймали!

— Ты же сам чуть на руках его не носил после той истории с бочатами! Это ведь тебе и ещё трём баранам он не дал совершить смертоубийство на этом самом месте! Считай с души твоей грех снял!

— Переметнулся Сивый! Бывает!

— Крепок ты, старый пень. Если решил для себя что-то, не своротишь в сторону?

— Не своротишь!

— Ну тогда ты готов, — Дубиня равнодушно пожал плечами и сделал невинное лицо.

— К чему?

— К правде. Духом ты скала, перетерпишь. Знаю, жену твою один молодчик поёживает, когда тебя нет.

— Заливаешь! — Зигзя хотел было дружески хлопнуть Дубиню по плечу, да вдруг осёкся и потемнел лицом. — Быть того не может!

— Вот ещё! Ничего не заливаю, он мне самолично хвастался. Говорит, горячая кобылка, когда верхом катаются. Даже примету на её теле упомянул. Знаешь ведь такую? Или мне рассказать? А ещё тебе заместо мёда всучили разведённую патоку! Сунули мёду в паре бочат, чтобы глазик замыть, а в остальных патока! Я думал, говорить не говорить, как бы в бошку не ударило, а теперь вижу — можно. Ты же у нас просто крепость! И не такие неприятности перемелешь, ровно мельничные жернова.

— Откуда знаешь? — Зигзю перекосило, он начал судорожно озираться, ища приказчика, но только дюжие грузчики ходили туда-сюда по сходням ладей.

— Разговор слышал.

— Твою м-мать! Кто болтал? Двояк? Ну я ему уши-то надеру! Двояк, сучье племя, ты где?

— А ещё слыхал, что не родной ты у мамки с отцом. Одно время сомневался, а потом гляжу: и ведь правда. Носом ни в него, ни в неё, уши не похожи, глазки какие-то болотные, вон челюсть, ровно стёсанная, не в отца ты получился и не в мамку. Ясно — подкидыш.

За какие-то несколько мгновений Зигзю будто подменили, вытряхнули из шкуры кусок серого скального гранита, а влили болотной топи по самую макушку, вон в глазах зелёная муть бултыхается.

— Врешь, — купца повело назад, он растерянно заморгал, ровно поплыло перед глазами, да, видно, голова кругом ушла: неловко оступился и повалился на зад прямо на доски причала.

— Так и становятся дураками, — Дубиня склонился над приятелем и прошептал тому в ухо со значением: — Всего несколько мгновений и тебя нет. Весь вышел. Стоял на твёрдяке, да утоп в болотняке.

Зигзя несколько мгновений непонимающе таращился на старого соратника по купецкому делу и немо перебирал губами. А Дубиня языком цокал да многозначительно бровями играл: «Съёл, кремень-скала-крепость?»

— А-а-а… жена?

— Ну какая-то примета точно есть. Главное вслух брякнуть, сам додумаешь.

— А мёд?

— Придумал. На счёт «раз».

— А-а… тоже выдумал?

— Ну… может и подкидыш, мне-то откуда знать?

Зигзя как-то резко налился багрецом бешенства, но стоило ему раскрыть рот для резкого отлупа громким голосом, что-то похожее на разум блеснуло в зелёных глазах, прямо под дряблыми веками.

— Ты гляди, у нас оказывается глазки не болотные, а зелёные?

Зигзя молча смотрел на Дубиню, потом усмехнулся и протянул руку — давай, помогай встать — а вытянув давнишнего соратника, старый купец пальцем постучал ему по лбу.

— В одном ты прав — что-то сломалось. Не уверен, что Сивый, но что-то или кто-то определённо сломалось. И сломалось так, что треск полетел по всей Боянщине. Не будешь дураком, переждёшь беды за морями.

— Беды?

— Чую, так просто мы не отделаемся.

* * *

— В гостевых покоях до суда побудешь, — пряча глаза, воевода потайной дружины, кивнул на отдельный теремок, чуть в стороне от княжеского. Сивый только равнодушно плечами пожал.

Прям со Стюженем самолично ездили за Безродом. Худющего, ровно с голодухи, они нашли его в лесном становище, там, где укрылась Большая Ржаная, те, кто остался после налёта длинноусовских.

— Улыбай душу отдал, — Топор, старшина деревни, мрачно мотнул головой в сторону Сивого, без памяти пластом лежавшего на хвойном ложе. — Дед его. Аккурат в то мгновение, когда Безрод боярских разматывал. Этот и не знает пока.

— Тут полуночный ветер был? — Стюжень дышать перестал, ожидая ответа. Пыльный вихрь прилетал?

— Рвало так, думал вековые деревья повалит к злобогу, — поёжился Топор. — Нашли родича недалеко. Уже почти приехал, да памяти лишился. Так возле коня и лежал.

Верховный шумно выдохнул и только головой покачал. Вот оно живое знамя Отвады, лежит бледный, щёки впали, дыхание видно еле-еле. А ты бери да вези его в город на судилище. Приходить в себя Безрод стал уже в пути, а незадолго до Сторожища сам попросился в седло.

— А доедешь, босота?

— Куда денусь?

Ну вот оно Сторожище. Приехали. Топотать да будоражить конным поездом не стали, городской люд будто с цепи сорвался, работу побросали и ну давай по сторонам глазеть — когда душегуба повезут? Вернее, Сивого не повезли с конным поездом по улицам: Прям со своими первым в город въехал, а Стюжень с Безродом, по последнему обыкновению замотанным до самых бровей, будто раненый — следом.

— А ты чего такой спокойный?

Безрод, в полной справе — даже клочка синей рубахи не торчит из-под брони — пожал плечами.

— Не первый раз.

— Так ведь бошку могут оттяпать.

— Не оттяпают.

— Что-то знаешь?

Сивый усмехнулся под повязкой.

— Много будешь знать, скоро состаришься.

— Напугал деда до усёру, — а помолчав, метнул в Безрода косой взгляд. — Ещё три дня.

Загрузка...