Глава 20. Корни

Неделя. Семь дней, за которые жилище у холма перестало быть просто домом. Оно стало лекарством. Мать, Лиахан, вставала с лежанки всё раньше, будто тепло печи тянуло её к движению. Первое утро я застал её у медного котла, висевшего над огнём. Она помешивала овсяную кашу деревянной ложкой, а глаза её блуждали по полкам, где стояли глиняные горшки с травами, аккуратно подписанные моею рукой.

— Смотри, — она ткнула ложкой в сторону водостока под крышей. Медная труба, присоединённая к бочке, капала дождевой водой в глиняный кувшин. — Вчера наполнила три ведра, даже к ручью ходить не надо. Как колодец в избе!

Я улыбнулся, наблюдая, как она приседает, чтобы проверить заслонку печи. Её движения, ещё недавно скованные дрожью, стали уверенными. Пар от котла поднимался к потолку, оседая на балках, но пол под ногами оставался сухим — доски, приподнятые на каменном фундаменте, не пускали сырость.

— А это, — Лиахан подняла медный ковшик с длинной ручкой, — ловко придумано. Не обожжёшься, как на костре.

Она зачерпнула воды из кувшина, плеснула в чугунную сковороду и бросила горсть сушёных яблок. Аромат корицы и мёда разлился по комнате. Раньше, на открытом очаге, такой запах выветрился бы за минуту. Теперь же он висел в воздухе, как обещание сытости.

К полудню я отправился к аббату. Колум сидел в скриптории, разбирая свитки с отчётами о сборе урожая. Его перо скрипело по пергаменту, выводя цифры, которые вскоре превратятся в приказы о распределении зерна.

— Полмили, — сказал он, не поднимая головы. — И чтобы дым от дубильных чанов не тянуло на монастырь. Монахи жалуются, что квашеная капуста пахнет кожей.

Я кивнул, зная, что это меньше, чем я ожидал. Аббат махнул рукой в сторону окна, где за туманной дымкой виднелся дубовый лес.

— Бери послушников. Фахтанна, Энгуса, Коналла… — он перечислил пять имён, — Но, если хоть один забудет молитвы из-за твоих кож — верну их в кельи.

Кожевенную мастерскую начали строить на опушке, где ручей петлял между валунами. Аэд, в новом кожаном фартуке, ходил между брёвнами, уложенными для стен, и тыкал посохом в землю.

— Здесь чан поставим, — он топнул ногой. — Вода близко, да и слив грязи в овраг пойдёт. А сушильные рамы — на солнечной стороне.

Послушники, с непривычки красные от напряжения, таскали камни для фундамента. Фахтанн, щуплый юнец, уронил плиту, едва не раздавив ногу. Аэд рявкнул, как в молодости, когда учил меня держать лук:

— Эй, монах! Ты камни или перья носишь? Два человека на плиту, понял?

Вечером, у печи, отец разложил чертежи на столе. Его пальцы водили по линиям, оставленным углём на берёсте.

— Вот кожу замачивают, тут скребут, там дубят… — он ткнул в круги, обозначавшие этапы. — Но если каждый будет своё делать, как в монастырской кузнице, то… — он замолчал, ища слова.

— Конвейер, — подсказал я. — Один режет, другой шьёт, третий красит. Как колёса в мельнице.

Аэд хмыкнул, разглядывая схему:

— У меня двадцать лет ушло, чтобы научиться кожу выделывать от начала до конца. А ты говоришь — разделить? Да я вон того Фахтанна еле научил жилы со шкуры снимать!

Я достал глиняную табличку с расчётами — сколько шкур обработает один мастер за месяц, и сколько артель из пяти человек.

— Видишь? Даже с их кривыми руками — втрое больше.

Он долго смотрел на цифры, будто пытался разгадать руны, счёту и цифрам я его обучил три года назад, но он всё ещё считал это волшебством. Потом вздохнул:

— Ладно. Но первый чан сам поставлю. Эти монахи… — он махнул рукой в сторону спящего Фахтанна, — из книжек всё знают, а руки — как у грудничка.

На следующее утро Лиахан вышла во двор с корзиной белья. Она остановилась у бочки, где дождевая вода стекала по медной трубе, и рассмеялась:

— Бран, да тут же стирать можно! Тазик поставь — и не надо к реке тащиться!

К полудню она уже приспособила широкий деревянный чан под стирку, а сушильные верёвки натянула между столбами крыльца. Когда я вернулся с лесоповала, весь двор был увешан белыми полотнищами, колышущимися на ветру, как паруса.

— Гляди, — мать подняла край рубахи, — даже не надо выбивать. Вода чистая, без тины. Умнее наших прабабок живу!

Аэд тем временем бился над дубильными чанами. Он приказал выкопать ямы глубиной по пояс, обложить их плитняком и замазать глиной с толчёным известняком.

— Чтобы не протекало, — объяснял он послушникам, которые смотрели на него, как на шамана. — А сверху — дубовые доски с отдушинами. Дым от коры должен пропитать, но не спалить.

Когда первый чан наполнили водой и корой дуба, Аэд лично опустил в него вымоченную шкуру. Его руки, покрытые ожогами и шрамами, дрожали от волнения.

— Три дня, — прошептал он, — и покажу тебе кожу, которую конунги носить будут.

Но уже к вечеру он снова пытался делать всё сам — таскал вёдра, мешал варево в чане, поправлял навесы. Я подождал, пока он споткнётся о камень, едва не уронив бревно, и подошёл:

— Отец. Ты мастер или подёнщик?

Он обернулся, готовый огрызнуться, но увидел мою улыбку.

— Вот, — я указал на Энгуса, который неумело строгал шест для сушилки. — Пусть он несёт брёвна. Ты же покажи, как скреплять шипы.

Аэд замер, потом хлопнул себя по лбу:

— Точно! Я ж тебя в десять лет учил шипы вырубать. Эй, монах! Иди сюда, покажу, как предки строили!

К закату артель напоминала муравейник, где каждый знал своё дело. Фахтанн таскал воду, Коналл рубил дубовую кору, а Аэд, стоя на камне, как полководец на холме, указывал, где ставить столбы для навеса.

— Завтра начнём шкуры растягивать, — сказал он за ужином, жадно уплетая тушёную баранину из маминого котла. — У меня в сарае пять оленьих шкур припасено. Для пробы хватит.

Лиахан, помешивая похлёбку, вдруг засмеялась:

— Помнишь, Аэд, как ты первую шкусу испортил? Весь дом вонял, будто волк сдох.

— А ты тогда чуть не сбежала к родичам, — огрызнулся отец, но в глазах блеснула искорка.

Я сидел у печи, слушая их перепалку, и чувствовал, как что-то щемяще-тёплое заполняет грудь. Дом, который я построил, теперь согревал не только тела. Он лечил душу, возвращая то, что война и время пытались отнять.

Перед сном Аэд развернул на столе новую схему — чертёж конвейера для обработки кожи. Его пальцы водили по линиям, объясняя:

— Здесь мойка, тут скребки, дальше дубление… — он посмотрел на меня, — Как в монастырской пекарне, да? Один за другим, без остановки.

Я кивнул, поправляя уголёк в светильнике. Пламя дрогнуло, осветив морщины на его лице — трещины опыта, которые теперь заполнялись новым смыслом.

— Завтра, — пообещал он, — начнём.

***

Солнце висело над Дублином, как медный щит, брошенный в свинцовое небо. Я стоял на причале, вонь тухлой рыбы и смолы въедалась в плащ, а за спиной двадцать арбалетчиков выстроились в каре, щелкая тетивами при каждом подозрительном движении. Викинги толпились у деревянных лавок, их рогатые шлемы мелькали среди бочек с солониной и связок мехов. Но взгляды их скользили не к товарам — к мечам, что лежали передо мной на ковре из оленьей шкуры.

— Эйрит, — произнес я, поднимая клинок так, чтобы блик солнца пробежал по узкой полосе. — Режет кольчугу как масло. Пробуйте.

Торговец по имени Храфн, толстый как бочка эля, вытер жирные пальцы о бороду и схватил меч. Его собственный клинок, с выщербленным лезвием и рукоятью, обмотанной кожей, выглядел жалко рядом с нашим изделием. Он ударил эйритовым мечом по своему — звон стоял, как в кузнице. На стали викинга осталась глубокая зазубрина, тогда как эйрит блестел нетронутым.

— Вальгалла! — выдохнул Храфн. Его свита замерла, перешептываясь на ломаном гэльском: «Сталь богов... Колдовство...»

— Триста центнеров зерна за меч, — сказал я спокойно. За спиной Кайртир перезарядил арбалет с преувеличенной громкостью. — И ни бочкой меньше.

Храфн засмеялся, но смех оборвался, когда я положил руку на рукоять своего кинжала. Его глаза метнулись к нашим бойцам — их «Клыки» были направлены не в землю, а на уровень груди.

— Дорого, монах, — зарычал он. — Зерно сейчас дороже железа. Голод...

— Голодные воины слабы, — перебил я. — А с этим мечом твои берсерки пройдут через любую стену. Или... — я кивнул в сторону ладьи с красным парусом, где купцы из Уэссекса разгружали амфоры, — продашь франкам. Они платят золотом за диковинки.

Торг длился до заката. Викинги пробовали меч на всём подряд — рубили старые щиты, гнули о скалы, даже метали в бревна. Эйрит выдерживал всё. Когда Храфн попытался сломать клинок, уперев в землю и навалившись всем весом, рукоять прогнулась, но сталь лишь звенела, как струна.

— Хитрец, — проворчал он, вытирая пот. — Ты знал, что мы не устоим.

К ночи у причала выросла пирамида из мешков — ячмень, рожь, сушёный горох. Каждый мешок проверяли дважды: арбалетчики протыкали их кинжалами, выискивая подмес песка или гнилого зерна. Храфн, наблюдая за этим, скривился:

— Думаешь, мы мошенники?

— Думаю, ты купец, — ответил я, пересчитывая клейма на тюках. — А зерно для моих людей — жизнь.

Когда последний мешок погрузили на телеги, запряжённые волами из Осрайге, Храфн вдруг схватил меня за локоть. Его пальцы впились в ткань, как когти.

— Скажи, монах... — он приблизил лицо, пахнущее пивом и луком, — где ты берёшь эту сталь? Говорят, ты плавишь звёзды.

Я высвободил руку, указывая на восток, где над холмами поднималась луна:

— Спроси у Одина. Может, ответит.

Дорога домой заняла пять дней. Телеги скрипели под тяжестью зерна, волы мычали от усталости, но каждый вечер у костра я пересчитывал запасы. Три тысячи центнеров — хватит, чтобы прокормить четыре провинции до жатвы. И ещё останется на семена.

На третий день на нас напали. Разбойники из клана Уи Фаэлайн, оставшиеся верными Айлилю, попытались перекрыть ущелье. Но их топоры не взяли эйритовые кольчуги арбалетчиков. Когда последний бандит рухнул в ручей, окрасив воду красным, Кайртир поднял трофейный щит:

— Смотри, Бран! Даже царапины нет!

Я кивнул, глядя, как солнце играет на идеальной стали. Эти мечи были больше, чем оружие — символом Эйре, где знание побеждало грубую силу. Но зерно в телегах напоминало: даже боги должны есть.

Вернувшись в Гаррхон, я нашёл Аэда у дубильных чанов. Он, забыв про возраст, тыкал посохом в сторону монахов:

— Не кору кипятить, а корни! И давить, пока сок не потемнеет!

Увидев меня, он махнул рукой на амбары, где уже складывали зерно:

— Ну что, сынок? Прокормил половину Ирландии?

— Только до осени, — ответил я, сбрасывая пыльный плащ. — Но теперь у них будет шанс пережить голодное лето до нового урожая.

Он хмыкнул, разглядывая мои запачканные дорогой руки:

— А сам-то? Не забывай, что и тебе есть надо.

Вечером, сидя у печи, я слушал, как Лиахан перебирает зерно, отсеивая камешки. Звук напоминал дождь по крыше — мерный, успокаивающий.

— Видишь? — она показала горсть ячменя. — Все зёрна целые. Даже мышей не было.

Я кивнул, вдыхая запах свежего хлеба. Печь пекла сразу шесть буханок — по моему чертежу, с вращающимся подом. Аэд, сидя рядом, чертил на полу схему новой дубильни:

— Вот здесь поставить жернова... Нет, лучше рычаги...

Его голос смешивался с треском поленьев. Я закрыл глаза, чувствуя, как тепло проникает в уставшие кости. Завтра — новые переговоры, новые угрозы. Но сегодня, в этом доме, пахло миром. И хлебом.

***

Караваны растянулись по дорогам, как нити, связывающие раны Эйре. Каждый караван, гружённая зерном, сопровождалась монахом в серой рясе с деревянными счётами за поясом и десятком арбалетчиков, чьи «Клыки» молчаливо сверкали на солнце. Я ехал во главе колонны, направлявшейся в Осрайге, и чувствовал, как за каждым поворотом тропы нарастает напряжение. Вожди ждали нас не с хлебом-солью, а с ножом за пазухой.

Первым встретил нас Лоарк, вождь Уи Хенкселайг, у ворот своего форта. Его люди, тощие, как зимние волки, выстроились вдоль палисада, но глаза их бегали от мешков к нашим арбалетам.

— «Бран-спаситель», — Лоарк растянул прозвище, будто пробуя на вкус яд. — Ты везешь подарки от своего короля?

— От народа Эйре, — поправил я, слезая с коня. — Каждая семья получит меру зерна. Дети — полторы.

Он фыркнул, указывая на монаха-счетовода, который уже раскрыл пергаментный свиток с перечнем деревень:

— А мои люди? Кто будет решать, кому сколько?

— Цифры, — ответил я, указывая на столбцы. — Сколько ртов — столько долей. Не больше, не меньше.

Монах, худой юноша с лицом аскета, поднял весы — железные чаши на дубовой перекладине. Арбалетчики разомкнули строй, открывая доступ к телегам. Лоарк сжал кулаки, но промолчал, когда его воины, нарушая приказ, потянулись к мешкам.

В деревне у подножия Слив-Блум толпа собралась ещё на рассвете. Женщины с пустыми корзинами, старики, опирающиеся на посохи, дети, глядящие на телеги, как на диковинных зверей. Монах-счетовод, брат Эохайд, взобрался на пень, держа в руках берестяной список:

— По порядку! Каждому по числу едоков!

Первой подошла вдова с тремя дочерьми. Эохайд отмерил четыре меры ячменя, аккуратно записав зарубкой на табличке. Арбалетчик в эйритовой кирасе стоял рядом, его взгляд скользил по толпе, выискивая жуликов которые стремились получить зерно дважды.

— Это от вождя? — спросила женщина, пряча зерно под плащ.

— От Эйре, — ответил Эохайд, указывая на вышитый дуб на своём плаще. — Мы не бросаем своих.

Лоарк, наблюдавший с холма, выбил зубами щепку. Его мечта — раздать зерно «от имени клана» — рассыпалась, как труха. Теперь каждая семья знала: хлеб пришёл не от вождя, а от народа Эйре, земли, где закон сильнее меча.

В монастыре Фернс аббат Колмсилл встретил нас с раскрытыми свитками. Его писцы уже сидели за столами, готовые фиксировать каждое зёрнышко.

— Сколько на святость? — спросил он, тыча костлявым пальцем в графу. — Вы же знаете, мы храним святыни...

— Святыни не едят, — прервал я, указывая на толпу у ворот. — Каждая монастырская община получит долю, как и крестьяне. Без исключений.

Монахи зашептались, но брат Эохайд уже отсчитывал меры в амбары. Арбалетчики патрулировали склады, их тени скользили по стенам, словно совы-хранители. Когда местный старейшина попытался утащить мешок, его остановили без слов — лишь щелчок тетивы заставил вернуть зерно.

В Лойгис, где поля напоминали шкуру прокажённого, вождь Дунгал устроил пир. На столах — пустые блюда, в кубках — вода из ручья. Его речь лилась, как дождь по железу:

— Мы благодарны Эйре за щедрость, но...

— Но зерно уже в амбарах, — я перебил его, указывая в окно, где крестьяне тащили мешки под охраной монахов. — Ваши люди сами решат, кто достоин благодарности.

Ночью Дунгал прислал лазутчика — поджечь телеги. Но арбалетчик Кайртир, спрятавшийся в сене, поймал его за руку. Утром вор стоял перед народом, а я объявил:

— Кража у всех — предательство всех. Выбирайте: двадцать ударов плетью или изгнание.

Толпа зароптала. Женщина, чьи дети ели кашу из привезённого зерна, бросила в вора гнилое яблоко.

— Плеть! — закричали люди. — Пусть помнит!

Дунгал, бледный, как мел, наблюдал, как его власть тает, как снег под весенним солнцем.

На обратном пути в Гаррхон я остановился у ручья, где когда-то учился ставить силки. Арбалетчики разбили лагерь, а брат Эохайд подошёл ко мне с отчётом:

— Все провинции получили долю. Остаток — пятьдесят мер.

— Спрячьте в амбары монастыря, — приказал я.

Он кивнул, записывая углём на бересте. Его пальцы, испачканные чернилами, дрожали от усталости, но в глазах горело упрямство.

— Они теперь верят не вождям, а в закон, — пробормотал он.

— Закон — это не бог, — поправил я, глядя на звёзды. — Он силён, только пока мы его защищаем.

Утром, проезжая мимо деревни в Осрайге, я увидел мальчишку, рисующего на стене хлева дубовую ветвь — символ Эйре.

Вожди кланов могут сколько угодно скрипеть зубами. Но голодающий народ знал правду, кто ему помог в трудный момент, а на полях уже всходили ростки нового урожая.

Загрузка...