После он встаёт и забирает у жены младенца, а баронесса в хорошем платье с кружевами стоит рядом счастливая. Да, счастливая. Она молодец, истинная жена, Богом данная. Рожает сыновей одного за другим, это третий уже, и все здоровые, сильные, крупные мальчики, первые два ещё и крепки духом.
— Видите, как на вас похож? — говорит Элеонора Августа мужу.
Волков ничего такого не видит — что там в младенце на него может похожим быть? — и интересуется, разглядывая безмятежное чело младенца:
— Не болеет чадо?
— Не более первых, — сразу отзывается жена. И добавляет, как бы спохватившись: — Да что там, менее. И покушать большой любитель, кормилицу всю до капли высасывает, ест, спит и не кричит почти.
— Храни его Господь! — говорит отец.
А мать и монахиня крестятся, стоя радом. Потом мать Амелия у него ребенка забирает, и он снова садится в своё кресло, а супруга и интересуется:
— Мария, кажется, велела свинью резать, вы, господин моего сердца, никак обед затеваете?
— Да, придут офицеры, — отвечает Волков.
— Господа офицеры? — кажется, баронесса недоумевает, зачем они сегодня нужны супругу.
— Собираю совет, хочу понять, что делать надобно, — отвечает ей Волков, а сам смотрит на жену: чего же вам тут неясно?
— Вот нужен он вам, этот совет, — вдруг говорит Элеонора Августа с недовольством, — с дороги только что, по вам видно, что устали, вон лицо бледное, отдохнули бы недельку. Выспались бы хоть.
И что-то неприятное было во всей её речи… Нет, не забота, а словно упрёком она его уколола. Как будто осадить хотела. Мол, зачем вы всё это начинаете? И тут уже барон не выдержал и задал ей вопрос, который изводил его от самого дома госпожи Ланге:
— Отчего графиня у нас не осталась?
И тогда баронесса уставилась на мужа уже без всякой почтительности, стала смотреть с вызовом. Но только смотреть, ничего при том не говоря. И тогда он снова повторяет свой вопрос, но уже повышая тон:
— Я спросил вас, госпожа моя, отчего графиня уехала, почему меня не дождалась?
И сказано это было ещё не громко, но холод в словах был такой, что оба его сына, вертевшиеся возле отца, замерли и стали глядеть на мать, а слуги, вытиравшие стол перед тем как расстелить скатерть, постарались быстрее убраться из столовой.
И жена ему отвечает тем самым тоном, который он так в ней не любил, она почти фыркает ему:
— Спесива больно! Вот и уехала.
— Спесива? — Волков холоден.
— Так разве нет?! — восклицает жена; она, кажется, чувствует свою вину, а ещё чувствует, что муж будет на стороне своей сестрицы. — Заносчива графиня больно. Вот и не стала у нас жить, а я её не гнала, сама укатила.
— Говорите, что было промеж вас! — просто «сама укатила», его не устраивает. Генерал требует у супруги подробностей. — Отвечайте, отчего графиня с графом сбежали из моего дома. Почему им не был дан приют? Или вы не знаете, что граф наш родственник? Что у вас с нею было? Отвечайте! Немедленно!
— Ничего не было! — тут в голосе жены послышались слёзы. То слёзы бабьих обид, это был её обычный ход — едва барон от неё требовал чего-то или не учитывал её пожеланий, так она начинала плакать. Плакать, жаловаться на женскую долю, на нелюбовь мужа… И она почти кричит ему, кричит с обидой: — Я приняла её как родную!
— Не смейте рыдать, — продолжает Волков, холодно глядя на жену, — то всё пустое, отвечайте, почему графиня уехала из моего дома.
Он глядит зло на монахиню, которая так и не ушла, стоит тут рядом, держа младенца на руках, и, конечно же, всем своим видом поддерживает баронессу.
— Потому что она зла! — едва не кричит та. И потом её словно прорывает, и она начинает сыпать словами, пропитанными обидой, как будто кричит вслед уехавшей графине. — Приехала сюда, заносчивая, со слугами и солдатами, и слуг её ей всех размести, и платья ей постирай, одних сундуков пять штук! И ей с графом покои найди не душные. Не душные! А где летом у нас в Эшбахте сыскать не душных покоев? И тут ей кров дали, не знали, куда усадить, как умаслить, так она стала моим сыновьям на мою семью злое говорить. Прямо в моём доме! Рассказывала, что Малены — это убийцы кровавые… А то, что герб наш на карете своей намалевала, так ничего, то ей не противно. Что фамилию нашу носит и что титул Маленов носит, то ей не противно, что поместье получила, тоже не противно, а так, конечно, все Малены — убийцы… И ещё воры! Она Маленов при детях моих ворами называла! При слугах! — последние слова Элеонора Августа просто прокричала, ничуть не заботясь на этот раз, что слуги их слышат.
«Воры они и есть, дом в Малене графине не отдавали, доменные земли графу во владение не передавали, хотя должны были, — но про это он, конечно, жене говорить не собирался. Барон лишь сидел и думал про себя: — Сошлись две дамы в одном малом доме, хозяйка умница и гостья мудрая. Был бы замок, так хоть по разным крылам можно было бы их развести, а тут, в этом и вправду душном доме, куда им деться? — он вздыхает. — Одна умнее другой, обе на язык несдержанны, вот и сцепились… Дуры обычные.»
Он уже не винит одну жену, Брунхильда ещё та отрава, с нею тоже непросто. И тут генерал понимает, что, скорее всего, всё, быть может, было и не так, но разбираться в этом у него нет никакого желания, как и ругаться с баронессой с первого дня приезда. Она женщина, она не виновата, что Господь не дал ей ума природного и дальновидности. Откуда она могла знать, что вторая такая же баба из женской глупой злости, а может, и от обычного бабьего скудоумия из-за этой свары будет просить убежища у старинного неприятеля герцогов Ребенрее. И самое удивительное, что он и на Брунхильду уже злился не сильно. Нет, она, конечно, глупа, глупа, что же тут говорить. Но всякая женщина будет искать безопасного прибежища для сына, для себя, после такого страшного случая. И ужиться в доме с одной из тех, кто на её сына покушался, пусть даже это жена «брата», она не смогла. В общем, сетовать на поссорившихся женщин — всё равно что сетовать на природу… На дождь или на ветер.
Волков сначала сидит, опустив лицо, а потом глядит на жену и наконец протягивает ей руку: ну, не плачьте, дорогая моя.
Она даёт ему свою руку, и он притягивает супругу к себе, обнимает за талию. Его сыновья переглядываются, улыбаются: гроза миновала, батюшка в добром расположении духа. И тогда средний сын Генрих Альберт и спрашивает у него:
— Батюшка, а господин фон Флюген обещал мне, что будет катать меня на коне, когда вернётся из похода. А его нет, где же он?
Волков подтягивает сына к себе поближе.
— Хайнц, дорогой мой, боюсь, что господин фон Флюген более катать на коне вас не будет, нет, не будет; он пал в бою, как истинный рыцарь, когда мы попали в ловушку, что устроили нам колдуны Тельвисы в своём горном замке.
— О Господи! — воскликнула баронесса. — Пречистая Дева! Он был так молод… — она крестится. — Прими Господь его душу.
Тут даже молодой барон, обычно занятый лишь своими мыслями и интересами, удивился:
— Колдунами убит? Какими колдунами?
— Графом и графиней Тельвисами, — отвечает ему отец.
— Настоящими? — не унимается сын.
— Самыми что ни на есть настоящими. Кровавыми и страшными.
— Батюшка, а они, что же, колдовали на вас всякое? — интересуется Хайнц.
— Морок наслали, — стал рассказывать отец, — да такой, что мы пошли за колдунами в ловушку, в их замок, где они намеревались нас убить. А уже там и случилось прозрение, морок развеялся, и мы стали с ними воевать, вот там-то и был убит господин фон Флюген, причём сам он убил коннетабля колдунов перед этим.
— А морок — это что? — стал интересоваться средний сын.
— А как он развеялся? — заинтересованно спрашивал старший.
— Это я вам вечером расскажу, — пообещал отец.
А тут баронесса вдруг вспомнила:
— А я и господина Хенрика не видела! Он-то хоть жив? С ним хоть всё в порядке?
— Нет, не всё, — со вздохом отвечал генерал. — Когда мы были осаждены в одной из башен проклятого замка, ему ночью прислужники колдунов побили руку из арбалета; потом, как нам пришла помощь, руку вылечить уже возможности не было. И руку пришлось отнять.
— О Иисус милосердный! — Элеонора Августа охнула и приложила ручку к устам, словно хотела заставить себя молчать.
Старший сын смотрел на отца молча, а средний не всё понял и потому спрашивал:
— Батюшка, а отнять руку — это как?
Но вместо отца брату ответил молодой барон:
— Её отрубили!
— Нет! — кричит Генрих Альберт возмущённо. Ему не хочется верить, что вот так запросто можно отрубить знакомому ему человеку руку.
— Да! — в ответ кричит ему старший брат.
— Да, ему отняли руку, — говорит им отец. — Хирург сказал, что руку не спасти, пришлось её отрезать.
— Вот, я же тебе говорил! — молодой барон опять выходит в споре победителем над средним братом. Но сейчас Генрих Альберт его не слушает.
— Батюшка, а как же господин Хенрик без руки будет вашим оруженосцем? Он же не сможет вам латы застёгивать.
— Ну… — Волков улыбается и треплет своего среднего сына по щеке. — Не волнуйтесь, Хайнц, я присвою ему чин прапорщика, и он либо пойдёт служить в штаб к майору Дорфусу, либо будет состоять при полковнике Брюнхвальде. Ничего, мы его не бросим. Не волнуйтесь, — он смотрит на сыновей и продолжает: — А ещё я говорил с маркграфиней Винцлау, и возможно, если это допустимо, господин Хенрик за свою храбрость будет награждён рыцарским достоинством.
— Вот! — радостно восклицает Генрих Альберт, как будто в пику брату. — Он будет рыцарем.
И тут уже пришло время интересоваться баронессе; видя, что сгущавшиеся тучи гнева растаяли и супруг хоть и не весел, но уже и не зол, она спрашивает:
— Так, значит, вы, господин мой, вызволили маркграфиню?
— Вызволил, вызволил, — отвечает Волков.
— И какова она? — продолжает баронесса.
— Матушка! — тут срывается на крик Карл Георг. — Зачем вам эта маркграфиня? Пусть батюшка расскажет про колдунов. Про колдунов всем интереснее.
Но баронессу уже разбирает любопытство.
— Помолчите, барон, — строго говорит она старшему сыну. И, уже обращаясь к Волкову, добавляет: — Супруг мой, пока воду не согрели, не желаете ли пройти со мной в спальню?
— Конечно, душа моя, — отвечает генерал и не без труда поднимается из кресла. И видя, что старший сын готов уже снова кричать, да и средний тоже недоволен тем, что мать уводит отца, он обещает сыновьям: — После обеда расскажу вам, как было дело, и каковы были колдуны, и какие злодеяния кровавые они творили у себя в замке.
Оставив детей и монахиню внизу, супруги поднялись к себе в спальню, и там баронесса стала к мужу ласкаться, хоть и не очень-то умело — никогда к тому у неё не было способностей, — но страстно.
— Ну, скажите, господин мой, — шептала она и целовала его, — вы там хоть раз обо мне вспоминали, хоть раз думали? Я ведь жена ваша, вы мне прежде говорили, что Богом я вам дана.
— Думал, думал, — отвечал генерал, и почти не врал ей. — Бога молил, чтобы вас и сыновей ещё хоть раз увидеть.
— Честно? — не верит жена и заглядывает ему в глаза. — Ну, скажите, — честно? Или это шутки ваши дурные?
— Да честно же, говорю вам, верьте! — отвечает ей супруг. — Вас вспоминал, и не раз, — говорит он, и опять не врёт: вспоминал он её, вспоминал не раз, но когда сравнивал её с маркграфиней. — Бессмертной душою клянусь.
От этих слов баронесса тает, она виснет на нём и всё пытается поцеловать его в губы, целует и снова спрашивает:
— А на то, что с графиней повздорила, не серчаете на меня?
— А вот за это серчаю, — уже строго отвечает ей супруг. — И за то, что графиня сбежала в Ланн, под крыло архиепископа, родственничек ваш, сеньор наш, ещё с меня спросит, уж будьте уверены.
— Не серчайте, господин, мой, — ластится жена и всё гладит его волосы, — она, сестрица ваша, сама была вздорной, а я просто не сдержалась. Что она… в моём доме… и такое говорит…
— Знаю, посему злюсь на вас обеих за вашу дурость, — отвечал он, а потом, поставив супругу на колени на край постели, уже и взял её, для скорости не разоблачая её от одежд.
И жена после была счастлива. Вся сияла. Вытерев лоно, стала оправлять юбки, потом причёску под чепцом, потом начала помогать ему раздеться перед купанием, а сама стала говорить ему новости и слухи без остановки. Говорила про Сыча и про его жену, что он её ревнует; и что лекарь Ипполит зарабатывает много денег, что у него очередь, что люди к нему со всей округи едут; и что с отца Симеона, кажется, один из возниц денег стребовал за то, что поп его дочь четырнадцатилетнюю попортил. Вот только про нападение на Брунхильду баронесса ничего не рассказывала, хотя, Волков в том ни секунды не сомневался, собрала все слухи. И счастлива его жена была, скорее всего, не от сладостной близости с мужем, а оттого, что муж по приезду обладал ею, а не той распутной женщиной, что живёт на берегу реки.
А после жена и вспомнила:
— Ах да, господин мой… — она лезет в шкатулку и достаёт из неё пачку бумаг. То письма. — Вот, пока вас не было, так набралось.
Волков удивляется. Корреспонденции накопилось немало. Серьёзных размеров пачка. Он берёт письма, быстро их проглядывает. Первое от Брунхильды, и оно распечатано. Генерал бросает недовольный взгляд на жену, но ничего не говорит ей. Второе — письмо Кёршнера, третье письмо от Хуго Фейлинга, четвёртое — от одного из самых ненавистных ему кредиторов, от банкира Остена, пятое от бургомистра Малена, шестое прислал ему бывший канцлер Его Высочества, младший брат его соседа Фезенклевер. А ещё одно письмо было от его доброй знакомой Амалии Цельвиг. И оно тоже было распечатано.
Генерал снова смотрит на жену, которая всё ещё прихорашивается у зеркала. Баронесса, кажется, взяла за правило просматривать все адресованные мужу письма, на которых написаны женские имена.
— Дорогая моя, — говорит ей генерал.
— Да, господин мой, — отзывается Элеонора Августа, не отрываясь от зеркала; она уже поняла, что её ждёт неприятный разговор.
— Два письма распечатаны, отчего? — холодно продолжает Волков.
— Не знаю, видно, тёрлись друг о друга, вот и открылись. Много ли им надо? Бумажки.
— Тёрлись? — Волков зол, но пытается сдержаться. — Как прислуга в людской по ночам на общей кровати? — он всё ещё не хочет с нею ругаться, и так как жена игнорирует его вопрос, барон произносит: — Я запрещаю вам открывать письма, что приходят для меня.
Но она опять ему не отвечает. Таращится в зеркало.
— Баронесса! Вы слышите меня? Отвечайте немедленно! — настаивает он уже с угрозой.
— Да не открывала я ваши письма! — почти кричит она. И видно, что эти его запреты её раздражают, так же как и его злой тон, как и все эти упрёки из-за дурацких писем. И она добавляет снова со слезами в голосе: — Вечно вы всё портите, — а потом и кричит уже: — Всегда всё портите! — и добавляет с сожалением, обидой и укором: — А так милы были только что!
Вздорная, глупая, упрямая… Ничего в ней не меняется. За годы в его доме она почти не поумнела. Сравнивать её с Бригитт или с той же маркграфиней — это обижать тех женщин. Даже Брунхильда, и та поумнела, пообтесалась во дворцах, хоть и рождена была в хлеву.
А эта… Он молча выходит из спальни, оставив там жену одну. В рыданиях.