Глава 8

Я мило улыбнулся настороженно смотрящей девушке и поднялся на пролёт выше. Прошёл мимо парня, подмигнул ему и вошёл в прихожую.

Щёлк!

После относительно светлой лестницы я попал в сумеречную зону. Но даже в этой нехватке света мне хватило, чтобы рассмотреть чёрное дуло пистолета, направленное точно в точку между бровями. А недавний щелчок убедительнее тысячи слов сообщил, что если я вздумаю баловаться, то на моём лице возникнет восьмое отверстие, не предусмотренное природой.

— Я рад, что меня встречают дружеские объятия и радостные поцелуи, — хмыкнул я и улыбнулся держащему пистолет мужчине. — Цветов не надо, я не настолько сентиментален.

— Ты чересчур болтлив, — буркнул худощавый молодой человек. — Не слишком ли самонадеянно было являться сюда и думать, что тебя встретят с распростёртыми объятиями?

Судя по фотографиям, которые я видел раньше, этот черноволосый жучара с подбритыми усиками был Андреасом Баадером. Харизматичный красавчик, этакий полупокер в полукедах.

— Может и так, а может быть и не так. Я пройду? Тапки предлагать не надо — у меня носки чистые, — я разулся и не взирая на наставленный пистолет, прошёл в комнату, минуя слегка охреневшего от моей наглости Андреаса.

Быстро огляделся, чтобы в случае чего быть готовым ко всему.

Квартира пахла пылью и запахом бумаги. Не той благородной пылью старых фолиантов, а едкой, серой, врождённой в шторы и забитой в щели между половиц. Скорее всего эта квартира была не жильем, а штабом или берлогой для тех, кто хотел залечь на дно.

— А не много ли ты на себя берёшь, дядя?

Комната, как после налета. Книги не стояли на полках, как у порядочных бюргеров. Нет! Они срывались с них грудами, каскадами манифестов, брошюр с колючими заголовками. «Шпигель», «Конкрет», тут же расположились Ленин, Маркузе, потрепанные томики Сартра. Все это валялось на подоконнике, на письменном столе, рядом с пепельницей с окурками, что лежали полуистлевшими пульками. Помимо пепельницы окурки были повсюду: на книгах, на полу, на подоконнике, за которым был виден чужой, спокойный Мюнхен.

— Вам бы тут убраться не мешало, — почесал я затылок. — Или, может, сразу всё сжечь?

— Эй, ты уже наговорил на выстрел в колено! Хочешь набрать очков ещё на пулю? — процедил Андреас.

— Если бы хотел, то начал бы ещё в прихожей. А что это на стенах? — скосил я глаза на комнатные перегородки.

Стены… Они были не просто стенами. Это был фронт. Их испещряли газетные вырезки, фотографии с демонстраций, лица полицейских, обведенные красным фломастером. Карта Западной Германии, исколотая булавками, как человеческое тело, исследуемое китайскими иглоукалывателями на предмет самых уязвимых точек. Посреди этого торжества заговорщицкой мысли красовался детский рисунок. Корявый домик, два человечка, яркое, неестественно желтое солнце. Он висел на одинокой кнопке, словно островок затонувшей Атлантиды, память о другой жизни, которая осталась за тяжелой, неплотно прикрытой дверью.

— Ты рисовал? — обернулся я на Андреаса. — Авангардизмом сквозит изо всех щелей, но потенциал налицо.

— Не твоё дело, — буркнул Баадер в ответ. — Кто ты и какого чёрта ты тут забыл?

Я вздохнул полной грудью. Покатал воздух на языке, попробовал на вкус.

Воздух составлял коктейль из ароматов: остатки дешевого кофе, горький дым от сигарет, едкая краска от только что отпечатанного на ротаторе листовки и под всем этим — сладковатый, тревожный дух.

Мебель казалась случайной, подобранной на помойке. Простой деревянный стол, на котором пишущая машинка «Олимпия» с выбитой буквой «е» походила на пулемет в окопе. Стулья, расставленные так, будто на них только что закончилось партийное собрание. Диван, на котором не спали, на нем отлеживались между акциями, его обивка хранила вмятины от тел, одетых в джинсы и черные кожаные куртки.

В этой квартире не было уюта. Зато здесь был манифест. Каждая вещь, каждая пылинка кричала о войне с миром, который за этим окном покупал баварское пиво с сосисками, поливал герань и смотрел по телевизору футбол. Это была крепость, построенная внутри обычной мюнхенской квартиры, и ее главным оружием была ярость. И эту ярость требовалось обратить в нужное русло!

На пороге соседней комнаты показалась хозяйка квартиры — Ульрика Майнхоф. Симпатичная брюнетка с грубоватыми чертами лица. Вышла в простом полосатом халате на голое тело. То, что тело было голым, подтвердила хулигански распахнутая пола.

— Прошу простить мою грубость! Позвольте представиться, Густав Мюллер. Добропорядочный гражданин и хороший товарищ! — постарался выдать самую солнечную из своих улыбок, а потом посерьёзнел и добавил. — Ненавижу американских капиталистов и сочувствую группировке «Баадер-Майнхоф». Поэтому и прибыл, дабы познакомиться с вами и выразить своё уважение.

Она не смотрела на меня. Ее взгляд, тяжелый и обжигающий, скользнул по моему лицу, по воротнику рубашки, задержался на манжетах, будто изучая не человека, а вещь, подброшенную с враждебного берега. Молчание протянулось струной, готовой лопнуть от любого неверного движения.

— Уважение, — наконец произнесла Ульрика. Ее голос был низким, без единой ноты тепла. Он царапал сознание, как стальное лезвие ножа царапает мраморную столешницу. — Уважение к чему? К нашим фотографиям на стене? К нашему вкусу в интерьере? Вернее, к его отсутствию? — Она медленно подошла к столу, провела пальцами по клавишам машинки с выбитой «е». Кастаньетами прозвучали щелчки. — Или к тому, чем мы за это платим?

Андреас фыркнул и отошел к окну, отодвинул занавеску. Встал спиной ко мне, плечи напряжены. Он наблюдал за улицей, но слушал, что происходит здесь. Отражение его глаз я видел в грязноватом стекле.

— Я читал ваши тексты, — сказал я, и слова показались мне до смешного картонными, дешевыми. — В «Конкрете». Про систему. Про то, как она… перемалывает людей. Как мы превращаемся в потребителей, у которых одна задача — жрать, срать и не жужжать! Я чувствую это на себе. Каждый день.

Ульрика села на краешек стола, и пола халата снова распахнулась, обнажив полное бедро. Но в этом жесте не было ни капли соблазна. Была лишь тотальная усталость и презрение к любым условностям, вплоть до приличий.

— Чувствуешь, — повторила она без интонации. — И что ты чувствуешь, Густав Мюллер, добропорядочный гражданин? Скуку офиса? Экзистенциальную тоску среднего класса, который жует сосиски и смотрит футбол, пока мир за заборчиком погружается в пучину разрушающего капитализма?

Она поймала мой взгляд и не отпускала. В ее глазах я читал не интерес, а холодный, аналитический допрос. Она видела не меня, а социальный тип, явление, подлежащее разбору.

— Нет, — выдохнул я, заставляя себя выдержать ее взгляд. Воздух как будто обжигал легкие. — Я чувствую, что больше не могу быть частью этого. Знаю, что нужно не чувствовать, а действовать. Мне надоело быть зрителем на этой скотобойне.

Андреас обернулся. Уголок его рта дернулся в подобии усмешки.

— Действовать? — он бросил сигарету на пол и придавил ее каблуком тяжелого армейского ботинка. — Ты хочешь пострелять в полицейских? Подорвать машину какого-нибудь судьи?

Я понял, что это ловушка. Романтизация террора, проверка на вшивость. Если соглашусь, то тут же выдворят восвояси. Тут же пока что не террористы, а борцы за справедливость. Правда, справедливость у местных ребят отличается от справедливости оккупантов Западной Германии.

— Я хочу перестать быть Густавом Мюллером, — сказал я, и впервые за весь вечер голос не подвел меня. Он прозвучал тихо, но с той самой сталью, что держалась в руке Андреаса. — Мюллером, который смотрит. Я хочу стать тем, кто делает. Неважно что. Важно — против них.

Ульрика медленно кивнула, словно подтверждая не мои слова, а свою собственную мысль. Она взяла со стола пачку сигарет, одну вытащила, постучала фильтром по ногтю.

— «Неважно что», — цинично повторила она. — Опасная философия, товарищ. Она приводит в такие квартиры. И порой не выпускает из них.

— Когда я шёл сюда, то понимал это в полной мере, — хмыкнул я в ответ. — Да и товарищ Андреас сразу же это продемонстрировал, не успев даже познакомиться как следует.

— А как следует ещё с тобой знакомиться? — пробурчал он. — Пришёл какой-то хрен с грядки и начал тут выпендриваться. Скажи спасибо, что ещё не продырявил!

— Спасибо, — кивнул я и взглянул на Ульрику. — Так что, могу ли я войти в ваши… тесные ряды?

На последних словах устремил взгляд туда, где в темноте халата скрывалось женское естество. Не мог себе отказать в небольшой шалости.

— Ты — полицейский? Или ставленник капитализма? С какой радости нам принимать тебя к себе? — вмешался Андреас.

— Я не полицейский. Не стоит называть меня пособником свиней! — я добавил в голос стали. — Никогда им не был и никогда не буду!

— Припёрся какой-то старый хрыч и хочет, чтобы мы ему поверили просто на слово! — хохотнул ещё один мужской голос из спальни. — Да чем докажешь, что ты не шпик и не полицай?

— Ну, может быть тем, что я вовсе не старый хрыч! Где у вас тут ванная? — спросил я и наткнулся на взгляд Андреаса. — Да не бойся ты! Я с миром пришёл и никаких зажигалок в ванную бросать не буду. Мне надо грим смыть…

— Тогда не закрывай дверь, — обрубил он. — Я должен тебя видеть!

Поговаривали, что Андреас относился к бисексуалам. Впрочем, во времена хиппи подобное проявление «свободной любви» было присуще не только американцам. Это в СССР наказывали за мужеложество, в ФРГ к этому относились терпимее.

Я хмыкнул, вспомнив своё время и «марши достоинства», которые потом устраивали гомосеки в Нью-Йорке. В шестьдесят девятом на первый марш выдвинулись около пяти тысяч человек. В две тысячи девятнадцатом году на такой «прайд» собралось аж пять миллионов человек и ещё четыре миллиона наблюдателей!

Результат работы пропаганды и насаждения извращений в течении пятидесяти лет…

Нет, этого не должно быть. Уже за одно это Америка должна быть уничтожена!

Обо всём этом я думал, пока смывал грим в тесной ванной комнатушке под надзором внимательных глаз Андреаса. Как бы в самом деле не пальнул в спину, пока я тут умываю морду лица…

Когда я вышел обратно, то брови Ульрики взлетели к линии волос. Ну да, достопочтенный бюргер куда-то подевался, а на его месте возник молодой парнишка двадцати пяти лет. Почти что их ровесник!

— Умеешь ты маскироваться. Ничего не скажешь. Актёр?

— Нет, просто хотел вас удивить, — улыбнулся я. — А ещё боялся, что полицейские могут за мной проследить. Я у них не на очень хорошем счету, вот и спрятался под другой личиной. Чтобы к вам не привести. Чтобы выказать, уважение, так сказать…

Она закурила, и дым встал между нами тонкой, почти осязаемой стеной:

— Боишься, значит? Опасаешься? А может, просто играешь? Покажи нам, что твоя ненависть весит больше, чем твой страх. Тогда мы поговорим. А пока… твое уважение можешь забрать с собой. Оно нам не нужно.

— Да! Чем ты можешь подтвердить, что не подосланный? — подал голос Андреас.

— Ну, только моим честным словом, — пожал я плечами. — Хотя, если нужно, то могу тоже поджечь супермаркет, когда там никого не будет, конечно.

Андреас скривился. У меня получилось прихватить его за живое. Ведь самого Баадера арестовывали за поджог магазина совсем недавно. Когда он таким образом он хотел выразить протест против программы потребления, которую навязывали добропорядочным бюргерам. Протестовал в форме истребления изобилия…

Эх, молодёжь! Всегда ей хочется революции, движухи, борьбы! А вот старшее поколение помнило и голод, и разруху, и восстановление после войны. И для неё благодать в магазинах была пределом мечтания! Так что после поджога к Андреасу возникли вопросы, потом суд, потом…

А потом дерзкий побег из библиотеки, куда его пригласила Ульрика для интервью. Дерзкий и кровавый, с ненужными жертвами…

Но, кто об этом вспомнит по прошествии лет?

— Поджечь ночью магазин всякий сможет. А ты… ограбь банк! — заявил Андреас.

— Чего? — заморгал я.

— А того! Что, не ожидал, коп? Думал, что мы тут развесим уши и поверим тебе на слово? А вот ни черта ты не угадал! Так что, будешь грабить банк или развернёшься и свалишь отсюда? — хохотнул Андреас.

— Думаешь, что мне это не по силам? — усмехнулся я в ответ. — А давай! Я согласен грабануть этих толстосумов. Всё одно у мирных граждан вклады застрахованы, а проделать дырочку в карманах банкиров — святое дело!

Ульрика покладисто улыбнулась и перекинула ногу за ногу. Вот прямо как Шарон Стоун в фильме «Основной инстинкт». И также, как один из детективов, я сглотнул, невольно уставившись в «тесные ряды».

Загрузка...