Глава 17

Двадцать пять лет. Четверть века. А ждали они этого мига именно столько. Вернее, ждал один из стариков. Второй не мог в этот момент оставить друга. И вот, в пасмурный осенний вечер, на баварской дороге, утопавшей в грязи и слежавшейся листве, под блеклым небом с безрадостным, низко висящим солнцем — ожиданию пришел конец.

Два лица приникли к затемненному стеклу. В воздухе фургона густо висел въевшийся запах машинного масла. По дороге, подрагивая на ходу из-за неверного развала, приближалась машина.

— Он? — голос одного из двух стариков прозвучал надтреснуто.

Неужели возраст так меняет человека? Когда-то этот голос рубил под корень, а его тело было телом атлета. Женщины вешались. А теперь? От силы не осталось ничего. Только злость и холодная ярость.

— Секунду! — Светла, гибкая, как лоза, легко выпорхнула на проезжую часть. Откинула с лица прядь светлых волос, поднесла к глазам бинокль. — Цвет… вроде голубой, — голос ее был шепотом. — Сейчас… Нет. Номера не те.

Один из пожилых людей резко опустил руку на подлокотник. Глухой стук раздался в тишине фургона.

— Черт!

— Успокойтесь, — Светла бросила это через плечо, следя за удаляющейся машиной. — Он всегда здесь проезжает. Никуда не денется.

— Плевать. Руку отбил.

— Ах, наш страдалец… Как сам только не убился? — в голосе второго старика не было ни грамма сочувствия, только насмешка.

— Двадцать пять лет я ждал этого момента, а теперь… Нет уж, я дождусь до конца! — выдавил первый, и в словах зазвучала застаревшая горечь.

— Двадцать пять лет, семь месяцев и пять дней, — поправила Светла. Голос ровный, без эмоций, будто сверяла по бухгалтерскому отчету.

Он что-то хрипло проворчал в ответ. Ее тогда на свете не было. А может и была. Выглядела эта посланница из СССР очень молодо, так сразу возраст и не определишь.

— Еще одна, — отчеканила Светла, не отрываясь от стекла.

Девушка вновь выпорхнула на дорогу. Старики проводили её взглядом: темные брюки облегали стройные бедра, накрахмаленная блузка будоражила кровь. Нарукавная повязка была вывернута — лишь алая подкладка алела на уходящем солнце. Но даже этого оказалось достаточно. Память всколыхнулась, потянув за собой шлейф старых теней.

— Ну что, он? Дрозд?

— Да! — ее голос сорвался, прозвучало давно забытое напряжение. — Это он. Лукаш Дрозд.

— Наконец-то, — выдохнули старики одновременно. Слово повисло в воздухе, тяжелое, как приговор.

Лукаш Дрозд сперва увидел девушку. Та стояла посреди дороги, отчаянно размахивая руками.

Симпатичная, лет двадцати пяти. Лицо чистое, без косметики. Сквозь тонкую ткань блузки угадывалось черное кружево бюстгальтера. Дрозд отметил детали автоматически — он перестал воспринимать молодых женщин как объект желания лет десять назад, когда волосы начали редеть и седеть.

Он затормозил и только тогда заметил фургон. Машина была явно сделана на заказ, блестя бронзовым боком в уходящих лучах солнца. Стояла в грязи на обочине, без чехла на запасном колесе.

Блондинка подбежала к его двери. Дрозд опустил стекло. Прелестная девушка одарила его сияющей улыбкой. Он не ответил тем же. Внимательно огляделся по сторонам.

— Помогите, — попросила она.

— В чём дело? — спросил Дрозд, хотя всё было очевидно: спущенное колесо.

— Не могу снять запаску, — пояснила блондинка. — Не хватает женских сил. Помогите, пожалуйста, господин!

Вроде бы ничего не предвещало опасности. Фургон казался пустым. Девушка безобидной. А небольшое приключение могло развеять хандру.

Лукаш Дрозд свернул на обочину, с раздражением глядя на брызги грязи из-под колес. Теперь он точно опоздает. Ай, да и пусть! Менять колесо ему не особо хотелось — особенно на голодный желудок. Но если девушка просит, то… пальцы автоматически сжали в кармане баллончик с усыпляющим газом. Эта блондиночка может так хорошо развеять хандру…

Вылез из машины. Блондинка встретила его радостными прыжками, будто щенок, увидевший хозяина. И ведь как радуется! Не знает, что её ждёт через несколько минут! А ждёт её скальпель и океан немыслимой боли… Вот только нужно чуть отвлечь и…

— Светла Чапек, — отчеканила она, протягивая ладонь.

Дрозд пожал ее — и тут же почувствовал, как пальцы девушки сжимаются стальным захватом. Слишком сильным для такой хрупкой на вид руки. В тот же миг ее вторая рука выхватила пистолет, курок уже был взведен. Чёрное дуло уставилось ровно между бровей мужчины.

— Не двигайтесь, — сказала она ровно.

Дрозд рванулся, но она лишь сильнее выкрутила ему руку за спину. Резкий толчок в поясницу — и он грузно упал на капот, ощутив холод металла кожей.

Попытался вытащить вторую руку, но… Хватка была уверенной. В грязь полетел выроненный балончик.

Засада? Моссад? Добрались?

— Девушка, если вы за деньгами… — начал мужчина.

Но ствол уперся ему в спину, и Дрозд подумал, что, возможно, это не ограбление. Возможно, сейчас она просто приведет приговор в исполнение.

— Помолчите лучше, — сказала она, и голос её прозвучал вдруг сухо и жестко, будто ударил о камень кусок железа.

На вывернутых запястьях щёлкнули наручники. Потом ловкими, привычными движениями сняла с руки нарукавную повязку, вывернула её наизнанку, и в ту же секунду глаза Дрозда застилала густая, мягкая тьма. Она повела его к фургону, стоявшему на спущенном колесе. Их ступни чавкали в дорожной грязи.

Если бы он мог в тот миг увидеть себя со стороны — заметил бы алое суконное поле повязки, а на нём — вышитую плотную звезду, уже поблёкшую от времени, но всё ещё отчётливую. И кто знает, быть может, эта звезда рассказала бы ему всё, что осталось за гранью долгих лет. А может, и не рассказала бы ничего: так порой старый, пожелтевший лист, сорвавшийся с ветки, не в силах передать всей грусти царящей над землёю осени.

— Лукаш Дрозд?

У первого старика пересохло во рту, и он глотнул воды. Почему он так нервничает? Ведь скорее пристало волноваться Дрозду.

— Да… — неуверенно произнес Лукаш Дрозд.

Хотя глаза у него были завязаны, он знал, что находится внутри выкрашенного бронзовой краской фургона. Пол был устлан ковром, верх обит плюшем: он задел макушкой потолок, когда его втолкнули в мягко отъехавшую боковую дверцу. Чьи-то холодные руки бросили его на вращающееся сиденье.

— Лукаш Дрозд?

— Да. — Голос Дрозда звучал спокойно. — Вы кто? Зачем всё это?

— Самыми долгими были первые десять лет. Они казались бесконечными, как северная ночь. Вы никогда не были на Севере? Там, где ночь длится полгода? Где кажется, что никогда не увидишь солнце и умирает всякая надежда…

— Я вас не понимаю, — тихо отозвался Дрозд.

— Стены в той палате были цвета увядшей листвы, густо-зелёные внизу, у самого пола, и выцветшие, болезненные, под потолком. И не было у меня иного дела, как всматриваться в эту зелень, пока глаза не начинали ныть. В те часы я часто вспоминал вас, Лукаш Дрозд.

— Разве мы знакомы?

— Я именно к этому и клоню, Дрозд. Или… Как вас тогда называли: «Ангел Смерти». Йозеф Менгеле!

Имя старик выговорил с сухим, хрустящим звуком, будто разламывал сучок. Тревога, стучавшая в висках, наконец отступила, уступив место холодной, отточенной ясности. Обладатель того самого страшного имени находился сейчас перед ним. Да, в гриме, в парике и накладных усах, но сквозь всю эту мишуру проглядывало то самое холодное, бесстрастное лицо. Лицо, рядом с которым чаще всего можно было увидеть окровавленный скальпель.

Второй старик сурово кивнул другу. Мол, я тут, поддержу в трудную минуту.

На коврике, поджав под себя ноги, сидела Светла. Она улыбалась, и в этом лице, озарённом тихим светом, можно было даже признать любящую дочь, если бы не тяжёлый, матовый блеск пистолета в её руке, нацеленного в ненавистного фашиста.

— Телевизоров у нас тогда не водилось, — продолжил старик, и голос его стал ровнее, глубже. — Штука эта была в диковинку. Говорили, в Америке они уже не редкость, но в наших краях о таком нельзя было и помыслить. Вот и оставались мне только зелёные стены госпиталя. От их ядовитого цвета у меня ломило глаза. И до сих пор меня коробит от вида сочной травы. А ведь я любил гулять по летнему лугу… А ты… Ты отобрал у меня и эту радость! Ненавижу! Ненавижу, тварь!

Лукаш Дрозд, под тёмной, плотной повязкой, напрягал зрение, пытаясь уловить хоть проблеск, хоть движение. Руки его лежали на коленях, неподвижные, одеревеневшие от наручников. Он знал, что у этой девушки в руках пистолет, и ствол его смотрит прямо в него.

— Ненавидите? Я вас не знаю! — голос Дрозда дрогнул, в нём послышалась тихая, отчаянная мольба. — Это какая-то ошибка!

— Ты ведь не видишь меня, Йозеф Менгеле! — произнёс незнакомец, и в его словах прозвучала странная, почти торжествующая горечь.

— Ваш голос мне не знаком. И меня зовут Лукаш Дрозд…

— Оставь своё враньё! Я знаю, что ты приехал сюда повидать сына. А вот голос?.. Последний раз ты слышал его в сорок четвёртом. Помнишь? Когда я просил тебя помиловать цыганят!

— Нет, — медленно, с усилием выдохнул пленник, будто ворочал тяжёлый, бесформенный камень памяти.

— Нет⁈ — воскликнул тот, и в этом возгласе лопнула тонкая плёнка спокойствия. — Неужели не осталось даже отдалённого воспоминания? Ничего? О тех пленниках, которые погибли в Освенциме! О тех невинных младенцах, над которыми ты делал опыты? Ничего этого не осталось!

— Извините, но я не понимаю, о чём вы.

— О смерти, Менгеле. Только о смерти. О моей… и твоей тоже.

Дрозд сильнее впился пальцами в колени, чувствуя сквозь ткань кости. Перед ним был безумец. Безумец с тихим, обречённым голосом и памятью, отточенной, как лезвие. Не надо было приезжать в Германию! Не надо!

— А не помнишь ли ты, что делал седьмого июня сорок четвёртого года? — спросил незнакомец, и слова его падали медленно и тягостно, как капли осенней воды.

— Конечно, нет. Кто же это может помнить?

— Я. Я запомнил каждую мелочь. Ведь именно этот день был днём моей смерти.

Дрозд молчал, затаив дыхание. Где-то вдали, за стенами этого дома, послышался смутный, нарастающий гул. Мысль, острая и быстрая, как молния, пронзила мозг: машина! Может, это машина? Но звук, не меняя тональности, поплыл дальше и растаял в вечерней тишине, оставив после себя лишь горькое осознание — дорога здесь была глухая, пустынная, и надежда на случайное спасение была так же призрачна, как последний луч заката в темнеющем небе.

— В тот день я умер, — продолжал голос, и в нём не было ни гнева, лишь усталая, беспросветная уверенность. — И это ты убил меня. А теперь, Йозеф Менгеле, посмей повторить, что ты не помнишь тот день.

— Но я действительно не помню, — медленно, отчеканивая каждое слово, проговорил Дрозд. Казалось, он взвешивал их на незримых весах. — Боюсь, вы меня с кем-то перепутали. И я вовсе не Йозеф Менгеле!

— Лжец!

— Я же сказал, что не помню, — вновь повторил Дрозд ровным, почти бесстрастным голосом.

Он знал, что с людьми, чей разум затуманен старой обидой, как лес осенним туманом, следует говорить тихо и спокойно. Ему было ведомо, что таким, как этот, лучше не перечить, но в груди его, с самого детства, жило упрямство, глухое и несгибаемое, как корень старого дуба.

Внезапно послышался тихий, назойливый треск маленького моторчика. И воображение живо нарисовало небольшую пилу бормашины. У него была такая в Освенциме, когда…

— Так, значит, не помнишь? Не помнишь, что это такое?

В голосе незнакомца слышалась теперь не злоба, а какая-то бесконечная, всепоглощающая тоска. От такой тоски хотелось выть на луну.

— Не помню, — чуть дрогнувшим голосом подтвердил Дрозд.

— Светла, прочитай, — раздался голос ещё одного собеседника. — Или он до упора будет Ваньку валять.

Женский голос начал говорить, бесстрастно, словно зачитывая приговор в суде:

— Под самый конец войны, когда уже пахло пеплом и возмездием, Йозеф Менгеле, как крыса, бежал из Гросс-Розена. Переоделся в чужой мундир, прикинулся солдатом. И попался! Его взяли! Он сидел в лагере под Нюрнбергом, в самом сердце грозы. И что же? Его отпустили. Выпустили на волю, потому что не сумели установить личность. А знаете, что его спасло? Не хитрость, не подкуп. Его спас его собственный чудовищный нарциссизм! Он отказался делать татуировку с группой крови, как полагалось эсэсовцу. Упирал на то, что хороший врач всё равно сделает анализ. А его жена, Ирена, позже выболтала настоящую причину: он просто боялся изуродовать свою драгоценную кожу. Эта мелкая, брезгливая тщеславность стала его пропуском в будущее. И пошло, и поехало. Он прятался в баварской глуши, прислуживал по хозяйству, как покорный батрак, выжидая. А когда имя его стало всплывать в прессе, Йозеф Менгеле надел новую личину — на этот раз личину еврея! И ему поверили. Поверили, потому что у этого арийского урода была смуглая кожа и тёмные волосы. Какая насмешка! Какое плевок в лицо всем его жертвам! И вот уже в сорок девятом, по накатанной «крысиной тропе», Менгеле пробирается в Аргентину. В страну, распахнувшую объятия таким, как он. Где его ждут Рудель, Эйхман — всё то же братство палачей. И что же он делает в Буэнос-Айресе? Снова надевает белый халат. Палач открывает подпольную практику. Снискал себе славу «специалиста по абортам»! В пятьдесят восьмом году Менгеле наконец попался — после смерти молодой пациентки. Ненадолго. Суд, допрос… и снова на свободе. Снова безнаказанность. Он торгует лекарствами в своей аптеке, он лечит скот, работая ветеринаром. И люди, которым он помогал, смеясь, говорили, что Йозеф Менгеле «выдаёт себя за другого». Они не знали, насколько это было правдой. Они не видели, что за этой маской скрывается не человек, а принцип — принцип абсолютного, безнаказанного зла, которое способно годами, десятилетиями жить рядом с тобой, притворяясь чем-то обыденным, почти безобидным. Вот в чём его главное преступление — ужасающая нормальность его существования после всего, что он совершил.

— После всех смертей, после убийств, после миллионов жертв, ты собрался жить спокойно дальше? Ха! Не стоило тебе приезжать в гости к сыну, Йозеф! — раздался голос старика. — Теперь мы знаем, где живёт Рольф. А также знаем, что с ним будет!

— Не трогайте сына! — вырвалось у дёрнувшегося пленника.

— Сними с него повязку.

Менгеле заморгал, ослеплённый внезапно хлынувшим светом.

Когда зрение вернулось, он увидел двух пожилых мужчин, сидящих напротив. Девушку, наставившую на него пистолет. Обивку фургона. И тухнущий закат за бортом фургона.

— Ну что, узнал, тварь? — спросил один из стариков.

Сколько их было, этих лиц? В памяти «ангела смерти» они постепенно слились в одно неразличимо целое, с раскрытой в крике пастью…

— Лица вашего я не припоминаю, — проговорил Менгеле, и голос его, вопреки воле, дрогнул, словно струна, задетая впотьмах. Дыхание сперлось в горле, а сердце стучало глухо и часто, точно запутавшаяся в сетях птица.

— И ты изменился, Йозеф, — отозвался старик, и в словах его теперь звучала усталая, почти отрешённая тишина. — Я тебя тоже не узнаю. Раньше ты был храбрее, а сейчас… когда рядом нет эсесовцев, ты не такой храбрый.

Сделав шаг, старик сорвал с Менгеле парик, дёрнул за усы. Во второй руке была зажата рукоятка бормашины.

Его бормашины? Той самой, любимой и родной, которую пришлось бросить в Освенциме?

— Всё то же ничтожество, что и раньше, — процедил старик, поймав взгляд Менгеле. — А ведь ты всё помнишь. Вижу, помнишь…

Он стоял так близко, что Дрозд чувствовал слабое движение воздуха при каждом его вздохе.

— Не узнал меня? Это всё от того костра, где жгли пленных Освенцима. Горели они по твоему распоряжению. А мне удалось прикинуться мёртвым и… — старик внезапно, порывистым движением расстегнул ворот и рванул на себе ветхую рубаху. На его груди, страшные и неровные, темнели багровые рубцы, будто слепок с оплавленной земли. — От того огня я почти лишился кожи. Почти утратил дар речи. Глаза сберёг чудом. Многого я лишился. Но не будем больше говорить о моих бедах. Я искал тебя, Йозеф Менгеле. И вот нашёл.

От старика пахло сыростью болота и тухлой рыбой — тяжёлым, болезненным запахом, будто все нутро его и впрямь истлело заживо.

— Боюсь, вы заблуждаетесь, — продолжал стоять на своём Менгеле. — Я не тот, о ком вы говорите!

— А можно его связать да в канаву… А потом бензином… — проговорил второй, и голос его дрогнул от сдерживаемой ярости. — Пускай на себе испытает, каково это — гореть заживо, как те, кого он приговаривал.

— Огонь… — старик задумчиво кивнул, и взгляд его утонул где-то в прошлом. — Огонь бы подошел. Но я… я не вынесу этого зрелища. Не вынесу запаха гари и этого пожирающего пламени. Воспоминания, Никитич… Нет, только не огонь. Я должен видеть, как он умрет. Должен видеть его глаза.

И в этот миг Йозеф Менгеле понял: ему пришёл конец. И придётся биться! До последнего вздоха. Пусть даже пуля вонзится в тело — сдаваться он не собирается!

Резким, отчаянным движением он рванулся с места, оттолкнув от себя старика, и едва увернулся от мощного замаха Никитича.

— Да он сейчас уйдет! Убить его⁈ — пронзительно, не своим голосом, закричала Светла, выскакивая из угла и судорожно размахивая пистолетом.

— Не убивать! Только оглуши! — прозвучала команда.

Рукоятка оружия обрушилась на лысеющий череп Дрозда, но удар вышел слабым, неуверенным — лишь сорвала кожу на виске, оставив тонкую багровую полосу.

Дрозд инстинктивно потянулся к пистолету, но Светла всем своим весом навалилась на него, и они, сцепившись, с грохотом повалились на пол.

— Держи его! — сдавленно скомандовал старик. — Никитич, держи!

Голова Менгеле запрокинулась, и в перевернутом, плывущем мире он увидел, как старик медленно, неумолимо приближается к нему. А вместе с ним надвигался и тот самый, леденящий душу звук — сухое, назойливое стрекотание бормашины.

Чья-то стальная рука сдавила ему горло, наполняя уши нарастающим, всепоглощающим жужжанием. Кровь ударила в голову, лицо распухло, стало тяжелым и чужим. И в следующее мгновение в ушах что-то лопнуло — тонкая, ломкая перепонка, — освобождая его от оглушительного барабанного боя. Барабанного боя, который, как он смутно понял, выбивали о пол его собственные, бьющиеся в конвульсиях ноги.

Сквозь багровую пелену, что медленно застилала его зрение, он различал склоненное над собой лицо старика — изможденное, испещренное морщинами, подобными трещинам на высохшей земле. И в глубине два уголька, два тлеющих огонька недоброй, старой ненависти.

Вот и последний проблеск света угас, поглощённый этой густеющей мутью. Сознание Дрозда оборвалось, как надрезанная нить.

— Чёрт возьми! — раздался вдруг резкий, раздражённый голос, ворвавшийся в тягучую тишину.

— Что стряслось, Светла?

— Кажется, он… обоссался.

— Что ж, от страха и не такое бывает.

— Но зачем же именно на меня⁈

Девушка отпрянула от скрюченного тела, словно от прикосновения к холодной слизи.

— Ступай, деточка, приведи себя в порядок, — тихо произнес старик. — Подыши воздухом, полчасика будет вдоволь. А мы уж здесь справимся… — Он обернулся к бесчувственному Менгеле, и в голосе его прозвучала твёрдая, неумолимая нота. — Он получит всё, что причитается. Без анестезии. Как он сам любил назначать своим несчастным.

— Я пройдусь немного, — сразу же согласилась Светла и, отодвинув тяжёлую дверь, выскользнула наружу. Дверь захлопнулась с глухим стуком, отсекая мир живых от того, что должен был свершиться здесь, в полумраке фургона.

Через полчаса дверь фургона отворилась и на пороге показались два старика. Они выглядели крайне утомлёнными, как будто перекопали картофельное поле в две лопаты. Сейчас на их одежде не было ни капли крови. Всю старую, испачканную, они оставили в фургоне. Там было два комка — одежды и того, что осталось от «ангела смерти».

— Степан Николаевич, я выполнила свою часть сделки, — произнесла девушка. — Теперь бы нам рассчитаться…

— Светлана, скажи, а почему вы раньше его не спеленали? — вздохнул Степан Николаевич. — Почему эта мерзость всё ещё была на свободе?

— Потому что мы отслеживали тех, кто приходил к нему, — пожала плечами Светла. — Они приводили нас к более крупной рыбе. А сейчас… Сейчас он исчерпал свой резерв и стал попросту не нужен.

— Но, если бы не наша договорённость, то он так бы и дожил до старости? — спросил Константин Никитич.

— Разве это жизнь? — хмыкнула девушка. — Ходить и оглядываться, постоянно всех остерегаться и бояться… У него уже был инсульт. Рано или поздно, но с такими нервами его хватил бы и второй. Это не жизнь. Это вечная тюрьма, в которой он сам себя запер на век. А вы, получается, его освободили.

— А могли бы и судить.

— Могли бы. В итоге всё равно бы повесили. Так что вы просто сократили ненужную бюрократию и судебную волокиту, — пожала плечами Светлана. — А теперь… Расскажите мне о Петре Жигулёве то, что вы знаете…

— Езжай, Степан, — кивнул Константин Никитич. — Я тут сам со всем разберусь. Езжай, расскажи Светлане всё, как есть. Она в самом деле помогла нам. Думаю, что и Петру тоже поможет! Всё же одно дело делаем.

— А что вы говорили про Рольфа? Про сына Менгеле? — взглянула Светлана.

— А что с ним? Сын за преступления отца не в ответе. Будет жить, как живёт сейчас. Мы же не фашисты, чтобы отыгрываться на родных, — проговорил Степан Николаевич.

Загрузка...