Глава 18

Похороны царицы я велел организовать как можно более торжественными. Чтобы люди могли вволю погрустить о смерти Елены Васильевны. Пусть до конца её и не воспринимали, как свою, а больше косились, как на литовскую подданную, но она тоже успела сделать немало за своё недолгое правление.

Да что там говорить, если ради неё даже мой суровый отец пошёл на офигительные меры: он побрился по-европейски! Да-да! Несмотря на значительную разницу в возрасте, князь влюбился. Он сбрил бороду, переоделся в европейское платье и даже переобулся в красные сафьяновые сапоги с загнутыми вверх носками. И что не говори, но она была в своё время изумительно красива, умна, весела нравом и прекрасно образованна. Кроме русского и литовского она знала немецкий и польский языки, владела латынью.

Но вот выступила против боярских родов, дворян и… И проиграла. Нет, отчасти она одержала победу — ввела единую валюту на Руси, дала по шапке тем, кто ставил родовых наместников в губерниях, а вместо них поставила избираемых старост, которые подчинялись Боярской думе. Может быть, за это и отомстили ей бояре, отравив и спрятав концы в воду.

Похороны царицы я велел организовать как можно более торжественными — пусть народ простится с ней по-царски, пусть запомнит её не только как литовку на московском престоле, но и как правительницу, которая хоть на миг, да распахнула перед Русью окно в иной мир.

Гроб с её телом для прощания поставили в Архангельском соборе, рядом с моими предками. Пусть бояре скрипят зубами, но Елена Васильевна — царица, и место её здесь, среди Рюриковичей. Народ повалил толпами — кто из любопытства, кто из истинной скорби. Особенно много пришло женщин: они шёпотом вспоминали, как при ней в моду вошли лёгкие заморские ткани, как сама иногда выходила к горожанкам, не пряча лицо под покрывалом.

Бояре, разумеется, стояли с каменными лицами. Те самые, что ещё вчера шептались в углах, будто «литовка» погубит Русь своими новшествами. А сегодня уже прикидывали, как бы поскорее вытравить память о её реформах. Особенно Шуйские — те и вовсе еле скрывали злорадство.

Но я-то знал: назад дороги нет. Елена Васильевна успела посеять зёрна, которые уже давали ростки. Те самые старосты, что теперь выбирались в городах, уже не давали боярам бесконтрольно грабить волости. А серебряные монеты с её профилем — пусть и переплавленные вскоре после смерти — всё равно ходили по рукам, напоминая: единая валюта — это удобно.

Отпевание вёл митрополит, но без особого рвения — церковь её тоже не жаловала. Уложить для спокойного сна решили в Вознесенском девичьем монастыре Московского кремля.

Когда тело уложили в усыпальницу, я приказал ударить в колокола по всему Кремлю. Резко ударить, зло! Пусть слышат даже в дальних слободах: кончилась одна эпоха и наступает другая. И пусть никто не сомневается — я не забуду, кому моя мачеха обязана такой ранней могилой. Рано или поздно концы всё равно всплывут. А уж тогда…

Но это будет потом. А сегодня — скорбь, притворная и настоящая. Такая, чтобы душу вынула из тела, прополоскала в чистой воде эмоций, а после вернула обратно, очищенную и осветлённую.

— Она была для тебя хорошей мачехой? — спросила меня Марфа, когда я украдкой вытер глаз при погребении.

— Нормальной, — ответил я. — Никогда особо друг друга не жаловали, но… Она была нормальной. Обычной женщиной, которой не повезло родиться царицей…

— Значит, мне тоже не повезло? — вскинула бровь Марфа.

— Время покажет, — уклончиво ответил я.

Я не стал говорить о трёх людях, которых в своё время предал суду за попытку отравления еды Марфы. Повар, подавальщик и ещё один человек из бедного рода Мышкиных, который взял всю вину на себя. Если бы не почуял вовремя запах яда, то потерял бы свою жену через две недели после той своеобразной рязанской свадьбы.

Вечером того же дня я собрал верных людей в зале дворца и выложил им то, о чём думал в ночь смерти мачехи. Для этого собрания вызвал Годунова, Токмака, Серебряного, Скуратова, Воронцова, Черкасского, Вяземского, также прибыли князья Ростовские, Пронские, Трубецкие, Хованские, позвал воевод из числа честных и незапятнанных.

Выложил всё про опричнину, про то, что пришла пора дать боярам по зубам, показать, что если они владеют землями на дальних рубежах, то это вовсе не означает, что им можно чувствовать себя царями. Что есть власть одна и она распространяется на всех и каждого!

Зал замер. Свечи трепетали, отбрасывая длинные тени на стены, и казалось, будто сами предки наши смотрят на нас из мрака, ожидая, что скажет царь. Почему свечи? Потому что пришлось предпринять меры безопасности и полностью обесточить зал для собрания. Чтобы ни одна тварь подслушать не могла. Также пришлось разориться на создание Круга Безмолвия, окружив зал непроницаемым для звука коконом.

Я обвёл взглядом собравшихся — в глазах одних читалась готовность, в других — осторожность, а у иных и вовсе промелькнул страх. Но это было хорошо. Страх подталкивает человека к более осознанным поступкам.

— Бояре думают, что Русь — это их вотчина, — начал я, медленно прохаживаясь перед ними. — Что можно сажать наместников, грабить казну, судить и миловать по своему хотению. Что царь — лишь пустой звук, что он печать в их руках. Но времена эти кончились.

Голос мой гремел, как набат, и я видел, как некоторые невольно выпрямлялись, будто почувствовали запах крови.

— Опричнина — вот мой ответ.

— Государь, — осторожно начал Вяземский, — а как же закон? Боярская дума…

— Закон? — я резко обернулся к нему. — Закон сейчас это я. А Боярская дума будет там, где я позволю ей быть.

Серебряный, старый вояка, хрипло рассмеялся:

— Наконец-то! Дай им, батюшка, по зубам, а то совсем обнаглели!

Годунов стоял молча, но глаза его горели — он понимал, какая сила теперь окажется в его руках. Ермак весело скалился. Ему это было в новинку. Совсем недавно он скакал сайгаком по приказу «Ночных ножей», а теперь уже под его началом скачут сотни людей. И ведь набирает он их сам — отъявленных головорезов и казаков.

— Вот как будет, — продолжил я. — Земли боярские отойдут в опричнину. Кто не согласен — пусть едет заграницу, там ещё места хватит. Только ощиплют заграницей этих беглецов как кур, а потом ещё и в суп макнут по самые яйца! А кто останется — будет служить не роду, а царю и народу! И если кто-то захочет шептаться в углах…

Я сделал паузу, глядя прямо в глаза каждому.

— Тогда у нас есть Малюта. И ещё кое-кто может оказать посильную помощь в устранении несговорчивых…

Скуратов, до этого стоявший в тени, чуть склонил голову. Его молчание было красноречивее любых клятв.

— Вопросы есть?

Вопросов вроде как не было.

Только Трубецкой, осторожный волк, пробормотал:

— Кровь польётся…

— Она уже льётся, — холодно ответил я. — Но теперь — по моей воле. И теперь во благо государства, а не ослабляя его!

— Невинные могут пострадать, — заметил Вяземский.

— А сейчас они не страдают? По всей земле русской вой стоит от деяний боярских! Мало нам татар, литовцев и грёбаной Бездны, так ещё и свои гнут, ломают!

Годунов откашлялся и медленно начал говорить, постепенно повышая голос:

— В один из дней, когда звезды сойдутся на небосводе в форме обоюдоострого меча, родится царский сын, предназначенный для великих дел. Он будет рожден в семье благородной, аристократической, но его сердце будет принадлежать народу. В юности своей проявит он мудрость и доблесть, изумляя окружающих своими благородными поступками и глубокими знаниями. Царский сын будет обладать силой и смелостью, подобными древним героям, и его голос зазвучит, как гром, в защиту справедливости! Когда достигнет он зрелости, возьмет на себя тяжкое бремя управления государством! В правление его страна процветать станет, а народ обретет мир и благоденствие! Он уничтожит несправедливость, и положит конец коррупции, взращивая благородство и равенство! Царский сын будет любим народом за его доброту и справедливость! Воины его будут преданы ему, как братья, а мудрецы будут искать его совета! Он возведет великие храмы и укрепит города, делая их неприступными для врагов! Время его правления станет золотым веком, когда жизнь будет наполнена радостью и изобилием! Даже после его ухода, имя его будет на устах людей, и дела его останутся в веках, как символ великой эпохи и заступничества перед лицом бед! Таково пророчество о третьем царском сыне, народном заступнике, который придет, чтобы принести свет и надежду в темные времена!

От его голоса огонь свечей колебался сильнее. Тени на стенах скакали, словно танцевали сумасшедший танец. Люди сидели, слушая пророчество Василия Блаженного, и с каждым словом их лица каменели, обретали твёрдость. Они слушали, и в их глазах загорался тот самый огонь, что когда-то зажгла в нас Елена Васильевна — огонь веры в то, что Русь может быть иной.

Я молчал. Потому что знал — это пророчество не о каком-то неизвестном сыне. Оно — обо мне. О том, каким я должен стать.

— Хорошо сказано, с душой. С чувством, с толком, с расстановкой! — наконец проговорил я, и голос мой прозвучал твёрдо, ни разу не дрогнул. — Но звёзды могут ждать долго. А у нас есть дело сегодня. У нас есть ещё Бездна и Казань!

— Иван Васильевич, пока вы тут матушку хоронили и всякое… нужное придумывали, мы под Казань подкоп тайный сделали, — проговорил князь Серебряный. — Взять город гораздо легче будет. Пока одни войска отвлекают внимание, другие пройдут по подкопу и ударят защитникам в спину.

Тени замерли. Свечи выпрямили свои языки, будто прислушиваясь.

— Послезавтра начинаем приступ на город. Возьмём столицу и тогда всё казанское царство у нас в руках окажется, а сейчас…

Годунов кивнул. Скуратов оскалился — не улыбкой, а оскалом волка, почуявшего добычу. Вяземский потупил взгляд, но плечи его распрямились — он понял, что пути назад нет.

— Кто со мной — тот получит власть, земли и милость царскую.

Я ударил кулаком по столу так, что дрогнули кубки:

— Кто против — получит меч и плаху.

Тишина.

Потом — грохот опрокидываемых скамей. Все встали разом.

— За тебя, государь! — рявкнул Ермак и поднял кубок.

Его примеру последовали остальные.

Только Трубецкой стоял, бледный, как смерть.

— Кровь… — прошептал он.

— Да, — согласился я. — Кровь. Но я предпочту, чтобы лилась она не на моих улицах, а в их вотчинах. Пусть знают — время княжат кончилось. Прошло время договоров и увещеваний. Не хотят добром дела решать? Придётся заставить! Прошло время боярского раздолья! Теперь будет время царя. Время суровой справедливости!

Кубки ударили о стол, соглашаясь со мной звонким стуком. Один раз. Другой. Третий.

— Кто-то ещё что хочет добавить? — спросил я, когда воцарилась тишина.

— Если говорить о справедливости, то… Царица умерла, — произнёс Вяземский. — Может быть, в связи с этим сделать несколько добрых дел, чтобы Елене Васильевне на том свете ещё прибавило килограммов на божеских весах?

Добрые дела… У меня в памяти промелькнул возглас Оболенского про то, что Владимир Старицкий невиновен. И ещё Вяземский сказал, что невинные могут пострадать. Ну что же, если делать добрые дела, то…

— Владимир Андреевич Старицкий всё ещё в темнице томится? — спросил я.

— Да, Ваше Величество, — проговорил Трубецкой. — Как князь Андрей… кхм… В общем, с той поры и жена князя Евдокия, и его сын в темнице томятся.

— Освободить обоих, — сказал я. — Они за деяния князя Андрея не должны отвечать. Он сам решил для себя судьбу, сам её и получил. Его жену отправить обратно в Старицу. Пусть отдыхает. Если нужна какая помощь врачебная или психологическая — оказать незамедлительно. Да, Владимира отмыть и привести в мой кабинет. Поговорю с ним, попрошу о матушке-царице молиться. На этом всё. Расходимся, друзья. Отдыхайте, нам будут нужно много сил для свершений.

* * *

Владимира доставили через три часа. Я в это время стоял возле окна и смотрел на багровый закат. Всё-таки хороши московские закаты — они словно намекают на прошлые года, когда зарево пожаров губило город раз за разом, а он вновь и вновь возрождался.

— Ваше Величество! — раздался стук в дверь. — По вашему приказанию прибыл Владимир Старицкий.

Двоюродный брат… его ввели худого, измождённого, бледного. Было видно, что над ним поработал парикмахер, привёл в порядок волосы, сбрил щетину. Вот только одежда была на размер больше. Если это его собственная, то Владимир здорово похудел.

— Здравствуйте, удельный князь старицкий, Владимир Андреевич, — сказал я и кивнул приведшим стрельцам. — Свободны, ребята.

Они поклонились и вышли за резные двери.

— Зачем вызвал, Иван Васильевич? — спросил невнятно Владимир. — Поглумиться или что?

— Свободу хочу дать, вернуть ваши наделы, вернуть прежние регалии, а также всё, что причитается особе царской крови.

Владимир замер. Его пальцы, до этого бесцельно теребившие край рукава, вдруг сжались в кулаки. Глаза, потухшие за долгие месяцы заточения, вспыхнули — то ли надеждой, то ли недоверием.

— Зачем? — выдохнул он. — Чтобы снова заманить в ловушку? Чтобы через месяц найти новую причину для опалы?

Я медленно подошёл к нему, так близко, что увидел, как дрожит его нижняя губа. Вздохнул и положил руку на плечо:

— Может быть, потому что вы — последний, кто помнит, каким был я до всего этого…

Владимир опустил глаза.

Я посмотрел на него и вновь отошел к окну. За стеклом ветер подхватил багровые стяги заката, размазал их по небу, как кровь по разбитой броне танка. Молчание затягивалось.

— Отец ваш предал меня. Предал всех своих людей и передал их души в лапы Бездны. Он виноват в этом и понёс заслуженную кару. Вы — нет. И я помню, как мы с вами в детстве на этом самом полу в шашки играли, пока мой отец с вашим о делах государственных совещались.

Владимир отвернулся, но я видел — его горло сжалось. Он мазнул рукой по глазам.

— Возьмите свои земли. Живите в Старице. Женитесь, рожайте детей. Но у меня будет одна просьба — помолитесь о недавно усопшей Елене Васильевне. Простите её всем сердцем, ведь она не виновата в том, что с вами произошло. Она просто не могла иначе… И вы…

Я не договорил. Не нужно.

Он кивнул. Один раз. Твёрдо.

— А ты изменился. Очень изменился… — он вдруг поднял на меня взгляд, — ты всё ещё тот мальчишка, который подкладывал мне подушку конфеты, если я проигрывал?

— Нет. Но иногда мне хочется им быть. Иногда хочется действовать не кнутом, а пряником, но жизнь ведёт свою игру. И не всегда она добра к проигравшим.

— Будешь жалиться, Ваше Величество? Чтобы я пожалел о твоей суровой царской доле?

Я резко повернулся к нему, и в глазах моих, должно быть, мелькнуло что-то такое, от чего Владимир невольно отступил на шаг.

— Жалеть? — я засмеялся, но смех вышел горьким, как полынь. — Нет, брат. Я предлагаю тебе кое-что иное.

С этими словами я вытащил из шкафа царский кафтан и шапку Мономаха — тяжелые регалии, пропитанные потом и кровью поколений.

— Надень.

Владимир замер, глаза его расширились.

— Ты… шутишь?

— Нисколько! — я протянул ему регалии. — Хочешь понять, почему я «изменился»? Посидите на троне. Хотя бы час. Подержите эту тяжесть на голове — тогда, может быть, и поймёте, почему пряником здесь не пахнет

Он колебался, но любопытство — или что-то ещё — пересилило. Медленно, будто боясь обжечься, Владимир взял шапку.

— Боже… — прошептал он, ощущая вес золота. — Как ты носишь это каждый день?

Я не ответил. Потом поманил за собой. Мы вышли в пустой зал для приёмов, и я просто указал на трон.

Когда он сел, лицо его вдруг исказилось — то ли от внезапного понимания, то ли от того, что в этот миг через него прошла тень всех тех, кто сидел здесь до него.

— Ну? — я скрестил руки на груди. — Как ощущения, «государь»?

Владимир провёл ладонью по резным узорам на подлокотниках. Он сидел прямо, будто кол проглотил. Оно и понятно — шапка около килограмма весит и ему, только утром бывшему узнику, было трудновато держать даже этот вес.

— Это… — голос его сорвался. — Это как сидеть на вершине горы, когда все остальные внизу, но при этом знать, что первый же порыв ветра может сбросить тебя в пропасть.

Я кивнул.

— Теперь ты понимаешь… Когда тут бояре собираются, то такие ураганы проходят, что того и гляди — сбросят не то что в пропасть, а в саму Марианскую впадину зашвырнут!

А Владимир тем временем снял шапку, будто она вдруг раскалилась докрасна, и протянул её мне. Рука его дрожала.

— Возьми назад. Я… я не хочу больше. Я не знаю, зачем мой отец захотел на это место. Не понимаю — что тут хорошего… Я принимаю твою… принимаю вашу доброту с превеликой благодарностью, но я не хочу сидеть тут. Не хочу…

Я принял регалии, чувствуя, как знакомый вес ложится мне в руки — мой груз, моя ноша, моя судьба.

Улыбнулся Владимиру и протянул ему руку, чтобы помочь встать. В этот момент из груди Владимира вырвался острый клинок…

Я видел, как его глаза расширились, а потом из уголка губ вниз почти лениво побежала кровавая дорожка.

— Как же это… — выдавил Владимир из себя.

Загрузка...