Глава 8

Прошло ещё две недели. Город за эти четырнадцать дней стало совсем не узнать. В магазинах пропала даже соль, на рынках цены взлетели до небес. Единственное что было стабильно, подвоз хлеба. Продавали прямо с борта. Продавщица, бледная и усталая, с руками в муке, выкрикивала: «Одна булка в руки! Только одна! Не толкаться!» И если тебе везло, если ты успел протиснуться, если хватило запаса — ты выходил из этой давки, прижимая к груди еще теплый, душистый кирпичик хлеба, как величайшую драгоценность.

Конечно одними подвозами дело не ограничивалось, хлеб можно было купить и на рынке у спекулянтов, но стоило это «удовольствие» раз в пятнадцать, а то и в двадцать дороже! Цена, за которую раньше можно было поесть в ресторане, теперь отдавалась за одну буханку. Глядя на эти ценники, на этих «дельцов», внутри все сжималось от бессильной злобы и горечи. Это был уже не хлеб, а символ грабежа на фоне всеобщей беды.

А мясо? Подходить к мясным рядам вообще не имело смысла. Даже у меня, у кого в карманах все ещё водились зеленые, «твердые» доллары, лицо само собой кривилось в гримасе оторопи при взгляде на эти безумные цифры. Килограмм мертвой, заветренной говядины — и целое состояние! Это было уже не просто дорого — это было издевательство. Масло? Желтый, маслянистый кирпичик, превратившийся в недосягаемый деликатес. Молоко? Белая жидкость ценой чуть ли не золота. Сметана? Загустевшие сливки, доступные теперь лишь избранным. Цены взлетели абсолютно на ВСЁ. Каждый поход на рынок превращался в экзамен на прочность нервной системы и кошелька.

Несмотря на то, что телевизор по-прежнему шипел помехами, новости из Москвы стали просачиваться как-то регулярнее. Заработала, наконец, наша местная газетенка — какая-то жалкая, серенькая, отпечатанная на плохой бумаге. Ее хватали из рук в руки, читали взахлеб, передавая из дома в дом, пока листы не превращались в лохмотья. Но ничего, СОВЕРШЕННО ничего утешительного в этих строчках не было. Каждый заголовок, каждая заметка — словно удар обухом по голове. Газета не информировала — она хоронила последние надежды.

Если коротко — Гражданская война. Это страшное слово, которое раньше было лишь на страницах учебников истории, теперь стало реальностью. До нас, до нашей глухой «дыры», слава Богу, этот огонь пока не докатился. Но центральная часть страны? Она уже вовсю полыхала. И не только центр. Как пожар по сухой степи, война растекалась, поглощая все новые и новые регионы. Из газеты, из обрывков радиоперехватов, из шепотков на рынке складывалась картина всеобщего пожара.

Башкиры, под шумок всеобщей неразберихи, уже вовсю рисовали на картах новые, причудливые границы своей будущей республики. Татарстан закипал, как котел перед взрывом — митинги, требования независимости, столкновения. А горные республики Кавказа? Они словно ждали этого часа — одна за другой громогласно объявляли о выходе из состава разваливающегося Союза. Карта страны трещала по швам, расползаясь на лоскуты, каждый из которых тянул одеяло на себя. Империя рушилась на глазах.

Но внутреннего пожара казалось мало. Как черти из табакерки, полезли проблемы внешние, граничащие с откровенным беспределом. Прибалты, уже чувствовавшие себя хозяевами положения, вдруг объявили своей исконной территорией… Калининград! Наш Калининград! Это была уже наглая пощечина. А на юге? Армения и Азербайджан, едва успев объявить независимость, тут же, как два разъяренных пса, схватились насмерть за Нагорный Карабах. Сообщения о боях, о жертвах, о беженцах приходили ежедневно, леденя кровь. Грузины, не долго думая, «наехали» на Абхазию — начались первые перестрелки, первые жертвы. А казахи? Тихим сапом, под шумок всеобщего хаоса, «оттяпали» на своих картах солидный кусок Оренбуржья. Пока только на картах, но лиха беда — начало! Казалось, каждый сосед норовит отгрызть кусок от издыхающего гиганта.

Но самое страшное, самое подлое творилось в азиатских республиках. Там началась самая настоящая охота. Массово, с жестокостью, леденящей душу, выгоняли русских. Выгоняли из домов, которые они строили, с земель, которые они осваивали десятилетиями. Гнали, как скот, грабили, насиловали, убивали. Геноцид. Да, это было именно оно — геноцид по национальному признаку. Он достигал невообразимых, чудовищных размеров. Сообщения о погромах, о сожженных домах с людьми внутри, о расправах на станциях — приходили постоянно. И с каждым днем, с каждым часом, ситуация только катилась в бездну, становясь все чудовищнее и безнадежнее. В воздухе витал запах крови и безнаказанности.

У нас же, в нашем затерянном маленьком городке, пока царило относительное, зыбкое спокойствие. Но это было спокойствие кладбища, спокойствие перед новой бурей. Чиновники, эти винтики системы, привыкшие получать указивки «сверху» и действовать строго по инструкции, теперь были как слепые котята. На любой вопрос — о свете, о воде, о тепле, а уж тем более о самом наболевшем — о зарплатах и пенсиях — они только разводили руками. Их лица выражали растерянность и тупое бессилие. «Финансирования нет, — бубнили они как заведенные, избегая встречного взгляда. — И неизвестно, когда будет. Система рухнула. Центр молчит. Решайте как хотите». Это «как хотите» звучало как приговор.

Да, кое-какие острые углы пытались сгладить. Какие-то вещи решались за счет запасов на складах крупных городских предприятий. То муку подбросят на хлебозавод, то солярку для котельной, то лекарства в больницу. Но все, от директора до последнего рабочего, прекрасно понимали — это капля в море. Это ненадолго. Склады пустели с катастрофической скоростью. Это была лишь отсрочка неминуемого конца.

Сколько еще протянем? Мучительный вопрос висел в воздухе, в глазах каждого встречного. Месяц? Два? А дальше? Что будет, когда последние запасы иссякнут, когда последняя капля солярки сгорит в котле? Когда последний хлеб из муки с чудом найденного мешка будет съеден? Тишина. Холод. Голод? Мысль о таком будущем была невыносима.

А люди? Люди, которые держали этот шаткий карточный домик? Ментам перестанут платить — и они разбегутся. Кто будет охранять то, что еще осталось? Кто будет ловить воров, когда самому семью кормить нечем? А медики? Врачи и медсестры? Бесплатно, за идею, работать в разоренной больнице без лекарств? Не станут. Пожарные? Тушить пожары без воды в рукавах и бензина в машинах? Не поедут. Электрики? Чинить сети без проводов и изоленты? Не полезут. Бесплатно работать в таких условиях не станет НИКТО. Инстинкт самосохранения, инстинкт выживания своей семьи — сильнее любых приказов и клятв.

Нам ещё повезло что за счёт глобальной чистки криминальных элементов, на фоне всеобщего развала и кровавых сводок из других мест, наш городишко пока еще тщетно цеплялся за видимость спокойствия. Островок. Маленький, хрупкий островок в бушующем океане хаоса. Но мы все чувствовали — вода поднимается, и вот-вот накроет с головой.

Но что будет ДАЛЬШЕ? Когда вакуум власти станет окончательным? Когда последние силовики либо уйдут, либо сами превратятся в новых хозяев? Когда голод и холод снимут последние табу? Когда все вернется на свои круги — круги жестокой борьбы за выживание? Война? Междоусобица? Правление сильнейшего и самого беспринципного? Вопросы висели в воздухе тяжелыми, неразрешимыми глыбами. Война… Это слово теперь не казалось таким уж абстрактным. Оно было здесь, рядом, дышало в затылок.

Предсказания — не мой конек. Я не гадалка и не пророк. Но здесь, в этой кромешной тьме надвигающегося ада, я, к своему ужасу, чувствовал — вижу на шаг вперед. Чувствовал нутром, кожей, каждой клеткой. И, увы, как в воду глядел.

В начале апреля грянул гром. Ночью. С наглостью, поражающей воображение. Разграбили ОВД Советского района. Не тайком, не украдкой — а с боя! Ворвались, как черти, расстреляв на месте ничего не понявшего дежурного сержанта и еще нескольких несчастных милиционеров, застигнутых врасплох. Взорвали дверь оружейной комнаты. И вынесли ВСЁ. Все, что там было: пистолеты, автоматы, патроны — весь арсенал районного отделения. Это был не просто налет. Это была декларация войны. Войны всем и вся. Сигнал, что времена относительного спокойствия закончились. Кто-то почувствовал силу и безнаказанность.

А дальше… Дальше начался настоящий, беспредельный хаос. Тот самый хаос, о котором я с ужасом думал. Он обрушился на город, как цунами, сметая последние остатки порядка.

Никого не боясь, абсолютно нагло, грабили теперь средь бела дня. Сначала под удар попали последние островки «казенного добра» — склады с остатками товаров, магазины, где чудом сохранились какие-то запасы, сберкассы, в которых, по слухам, еще лежали какие-то жалкие копейки. Туда врывались толпы — уже не просто воры, а озверевшая от голода и безнаказанности масса. Выносили все подчистую, круша и ломая. Потом очередь дошла до рынков и ларьков — там еще теплилась частная торговля, были товары, были деньги у спекулянтов. Их громили с особой жестокостью. А потом… Потом пришли за обычными людьми. За их домами. За их квартирами. За тем немногим, что они успели припрятать — банкой тушенки, пачкой крупы, бутылкой самогона, старыми золотыми сережками бабушки.

Врывались в подъезды, выбивали двери. Крики, стрельба, плач — стали обычным фоном городской жизни. Никто не был защищен. Никто не был в безопасности.

И самое страшное, самое циничное — занимались этим теперь не только прожженные, отпетые уголовники, вышедшие из тюрем или почуявшие момент. Банды, мобильные и жестокие, сколачивались из тех, кого еще вчера никто не заподозрил бы. Из «вполне добропорядочных граждан». Из соседа-сантехника, из водилы автобуса, из учителя физкультуры, из отца семейства, которого ждали дома голодные дети. Их мотивация была проста и страшна: необходимость накормить семью. Выжить. Любой ценой. Голод и страх за детей сняли все моральные запреты, стерли грань между добром и злом. Они шли грабить не из жадности, а из отчаяния. И от этого было еще страшнее. Мир перевернулся с ног на голову. Добропорядочность стала роскошью, которую могли позволить себе только мертвецы или святые. Остальные выживали.

Глядя на всё это со стороны, я вспоминал как мои современники ругали Горбачева и плевали в Ельцина. Мол уроды каких поискать, развалили страну, разворовали и растащили.

Да, они не были идеальны, даже наверняка наоборот, но главное что им удалось сделать, не допустить того что творилось сейчас.

Я долго смотрел на творящийся беспредел, надеясь что власти всё же предпримут что-нибудь. Что именно, не знаю. Может войска введут, или организуют какую-то местную дружину. Но время шло, а ничего не происходило, город всё сильнее скатывался в безнадежность и отчаяние.

Последней каплей, переполнившей чашу терпения до краев, стал случай с соседкой Лизой. Маленькая, хрупкая девчонка семнадцати лет, с которой я иногда перекидывался парой слов у подъезда. У нее были огромные испуганные глаза и смешные косички. Возвращаясь домой, я ехал на своей «девятке» мимо ряда покосившихся гаражей. Время обед, но небо заволокло тучами, окрашивая мир в грязно-серые тона. Краем глаза я обратил внимание на какое-то шевеление в стороне. Так может и проехал бы мимо — мало ли что? Своих дел хватает. Но вдруг, что-то дёрнуло остановиться. Интуиция? Случайность? Не знаю. Рывком тормознул, выругавшись сквозь зубы. Вышел. Тишина была неестественной, зловещей. И тогда слышу: неясный звук, пробивающийся сквозь шум крови в ушах. То ли крик, глухой, придушенный, то ли мычание. Сердце ёкнуло. Присмотрелся, вглядываясь в полумрак между гаражами. И обомлел. А там мужики Лизку в лесок тащат. Трое здоровых дядек, как тени, волокли ее маленькую фигурку, мелькающую клочьями рваной одежды. Лиц разглядеть я не смог, только силуэты, но ужас ситуации впился в мозг когтями.

Старый ТТ, тяжелый, холодный кусок металла, последнее время всегда при мне, лежит в машине. Рывком открыл дверцу, нащупал в нише под креслом, выдернул знакомую рукоять. Вес оружия в руке придал уверенности. И бегом обратно. Ноги сами несли, спотыкаясь о кочки, легкие горели. Успел пик в пик. Страшная картина: Девчонка на земле, прижатая, ее лицо искажено ужасом и немым криком. Двое держат — один за руки, другой придавил ногой голову. Третий пристраивается, расстегивая ширинку. Насильники, понятно. Звери. Твари. Но адреналин чуть схлынул, я сделал шаг, и когда присмотрелся, обалдел. Ледяная волна прокатилась по спине. Все трое наши, местные. Лица, знакомые с детства! Колька Верёвкин с первого подъезда, с которым еще в футбол гоняли, чуть меня старше, теперь его черты были перекошены похотливой злобой. Олег Мокин с третьего, вечно хмурый мужик лет тридцати, когда-то работал с отцом на заводе. И Валек Петров с общаги напротив. Этому всего семнадцать, пацан! Но вымахал уже под два метра, и сейчас его детское, прыщавое лицо было страшно в своей животной решимости. Соседи. Знакомые. Свои.

Были бы чужие, может, и шуганул бы просто. Выстрелом в воздух, криком. Прогнал бы гадов. Но тут… тут взыграло что-то. Глубже злости, сильнее ярости. Это было омерзение, смешанное с отчаянием. Горячая волна ударила в виски. Перед глазами поплыла кровавая пелена, мир сузился до этих трех морд. Дышать не могу, грудь сжало тисками. Злость такая, белая, слепая, что того и гляди порвет изнутри. Я не кричал. Не предупреждал. Просто ринулся вперёд. Первый удар пришелся в челюсть Мокину, который держал Лизу. Хруст, стон, он рухнул. Верёвкин отпрянул, глаза круглые от неожиданности и страха. Я не видел, не слышал. Следующий удар — ему в солнечное сплетение, он сложился пополам с хрипом. Петров, этот дылда-пацан, замер в полуприседе, штаны спущены, на лице тупой ужас. Я схватил его за шиворот, поднял как щенка, и со всей ненавистью, на которую был способен, всадил кулак ему в нос. Раздался влажный хруст, кровь брызнула фонтаном.

Остановился только когда морду последнего в салат разбил. Он упал, завывая, хлюпая кровью. Я стоял над ними, тяжело дыша, кулаки сведены судорогой, весь трясясь от дикой энергии. Молча. Сквозь звон в ушах доносился их скулеж, оправдания, хриплые мольбы. Я не слушал ничего. Только смотрел на эту кучу дерьма в человеческом облике.

Успокоившись — вернее, дождавшись когда адреналин начал отпускать, оставляя после себя ледяную пустоту и дрожь в коленях, — понял. Окончательно и бесповоротно. Надо что-то менять. Нельзя больше стоять в стороне. Нельзя надеяться. Если уже сейчас, когда еще не кончились последние крохи еды и хоть какая-то видимость порядка, соседи превращаются в скотину, то что будет дальше? Через неделю? Через месяц? Когда голод и страх снимут последние покровы? Эта мысль была страшнее всего.

Отвел соседку домой.

Она шла, как тень, не плакала, просто смотрела в никуда огромными пустыми глазами. Ее мать, открыв дверь, вскрикнула, схватила дочь, не спрашивая ни слова — всё было понятно по ее виду, по моим окровавленным костяшкам. Я кивнул и развернулся. Заскочил к себе. В квартире было холодно и пусто. Под струей ледяной воды из-под крана кулаки разбитые промыл, смазал йодом. Боль была острой, но желанной — напоминанием, якорем в реальность. Перевязывать не стал. И бегом на базу. Решение окончательно кристаллизовалось.

— Труби общий сбор, — объявил дежурящему на входе Яше-Бояну, не останавливаясь. Голос звучал чужим, металлическим. — Срочно. Всех, кто здесь, всех, кого найдёшь по точкам. Через час.

Яша кивнул, не задавая вопросов. А я дальше пошел, глубже в полумрак склада, мимо бочек с «продукцией» в «кабинет» к Виталику.

Зашел не стучась.

Он сидел за столом, сгорбившись под тусклым светом настольной лампы. Лицо было бледным, осунувшимся, тени под глазами — фиолетовые. И что-то писал в толстой конторской книге, водил ручкой с сосредоточенным видом бухгалтера.

Не сразу, но поднял голову, увидел меня, мои руки, мое лицо. Моргнул, отложил ручку. Встал. Его рукопожатие было вялым, холодным. Голос звучал отстранено, как будто из-за толстого стекла.

— Случилось чего? — спросил он, скорее по обязанности, чем с интересом. Взгляд скользнул по моим сбитым костяшкам.

— Забей, — махнул я рукой. — Тебя это не касается. Ты лучше скажи как дела наши.

Виталик медленно сел обратно. По его лицу пробежала тень чего-то похожего на гордость или облегчение. Он постучал пальцами по раскрытой книге.

— Не поверишь, но в гору. — Голос его оживился на мгновение, став почти деловым. — Месяц ещё не кончился, а по продажам уже прирост почти сто процентов. — Он даже слабо улыбнулся. — Судя по всему, народ решил спиться. Хороший бизнес.

Занимаясь бухгалтерией нашего «заводика» — как парни ласково называли этот пахнущий сивухой и химией цех по разбодяживанию спирта — Виталик словно из жизни выпал. Совсем. Он «похорошел» здесь, в этой каморке, как растение в погребе. Домой почти не ездил, проводя всё время здесь, в этой комнате. Запах старой бумаги, пыли и дешевого спирта въелся в него насквозь. Спал на потрепанном диване, накрывшись старой телогрейкой. На плитке допотопной грел чайник для чая или варил кофе. В общем, обустроился капитально. Создал себе крошечный, душный мирок, где был только он, и цифры в толстой конторской тетради.

Поднявшись, Виталик потянулся, кости хрустнули. Видимо, моё молчание его смутило.

— Кофе сделать? — предложил он, стараясь вернуть разговор в привычное русло. Голос был тихим, усталым.

— Давай, — кивнул я, опускаясь на стул напротив. Голова гудела, кулаки ныли. Кофе… Да, горячий, крепкий. Хоть что-то настоящее.

Виталик копошился у плитки. Повернулся, глядя на мои руки.

— Кулаки где так сбил? — спросил он, наконец, с искренним, хотя и отстраненным любопытством.

— Да… — вздохнул я тяжело, отводя взгляд.

— Достали?

— Типа того, — процедил я сквозь зубы. Слишком мягко сказано. Не «достали», а переступили черту. Окончательно и бесповоротно. Но объяснять было долго.

Виталик молча воткнул провод плитки в розетку и, достав с полки почерневшую от гари кастрюльку, без меры, от души сыпанул туда молотого кофе. Темная струя ароматной пыли поднялась кверху. Запах был резким, обжигающе-приятным, особенно на фоне вездесущей спиртовой вони.

Он долил воды и помешал ложкой густую черную жижу.

— Не самый лучший, — констатировал с легкой усмешкой, — но какой есть.

Потом, не глядя на меня, спросил:

— Как там снаружи? Голос его был ровным, но в вопросе чувствовалось глухое напряжение. Он знал, что там плохо.

— Херово, — односложно ответил я. Гораздо хуже, чем он мог представить в своем бумажном мирке. Кофе начал булькать, поднимая черную пену. И чуть посомневавшись, глядя на его согнутую спину, на этот символ ухода от реальности, выложил Виталику всё что накипело. Про Лизу. Про соседей-скотину. Про свое омерзение. Про ту черту, что боялся переступить. Говорил сжато, резко, без прикрас, но каждая фраза была как удар кувалдой по его хрупкому убежищу.

Виталик стоял неподвижно, спиной ко мне, слушая. Плечи его напряглись. Когда я закончил, он медленно обернулся. Лицо было пепельно-серым. В глазах — не страх даже, а какая-то бездонная усталость и неверие.

— Думаешь справимся? — выслушав, засомневался он. Голос дрогнул. Он имел в виду не только ту силу, что была у нас. Он спрашивал: справимся ли мы с тем что захлестнула город, страну? Справимся ли с людьми, которые так легко стали зверями? Справимся ли мы сами с собой?

Не знаю, — честно ответил я. — Но и смотреть на всё это сил нет. Больше нет. Сегодняшний случай — не исключение, это правило нового мира. Мне вообще кажется: если так и дальше пойдет, люди окончательно оскотинятся. Окончательно и бесповоротно. И тогда… — я посмотрел ему прямо в глаза, — и потом их самих как скот резать придётся… Чтобы выжить. Чтобы защитить хоть кого-то. Чтобы просто не сойти с ума.

Он закрыл глаза на секунду, будто от головной боли. Потом открыл. В них появилась какая-то решимость, хрупкая, но настоящая.

— Это я понял, — мотнул головой Виталик. Он кивнул в сторону двери, за которой уже слышались голоса и шаги — Яша собирал людей. — Сил хватит у нас чтобы со всей этой швалью разобраться?

Он не спрашивал о морали, о праве. Он спрашивал о грубой силе, о ресурсах. Сможем ли мы физически противостоять хаосу? Одолеть «шваль» — всех тех, кто уже пал или готов пасть.

— А со всей и не надо. Мы не милиция, не армия. Нам не надо ловить всех крыс в подвале. Надо пример подать. Показать, что есть еще те, кто не боится. Кто готов дать отпор. Кто защищает своих. И люди поднимутся. Не все. Но многие. Те, кто еще не до конца разучился быть человеком. Им нужна искра. Надежда. Или просто знак, что не все сдались.

Виталик взял кастрюльку с плитки, поставил на стол. Пар валил густыми клубами. Он смотрел на меня пристально, оценивающе.

— И с чего начнем? — спросил он, уже деловито. В его тоне больше не было сомнений или страха. Была готовность действовать. Бухгалтер исчез. Появился человек, понимающий, что счет пошел.

— С начала. — устало пошутил я.

Загрузка...