Чтоб хоть как-то отвлечься, поехал к отцу в мастерскую. И не потому что переживал, нет. После того случая с погромом, когда Абхаз мне послание таким образом передавал, меры были приняты самые основательные. И не без помощи Лосева. Не знаю уж каким образом, но он умудрился выделить отцу несколько «Макаровых». Буквально всучил в руки. И даже сопроводил их какой-то хитрой бумажкой от своего ведомства — мол, «в целях охраны объекта стратегического значения» — чтобы исключить проблемы с законом. Я тоже не бездействовал. Подогнал мужикам пару «Ксюх». Правда, без бумажек. Кому их показывать? Бандитам?
И теперь, чтобы взять приступом столярку, надо будет очень постараться. Ну а что? Стены толстые, кирпичные, основательной, советской кладки. Ворота железные, металл десятка — автогеном резать полдня. Окна узкие, высоко от земли, как амбразуры — пролезть нереально. Да еще и с решетками из арматурины. Крепость. В общем, поехал я не от того что переживал, а так… поговорить хоть. Отвлечься. Хотя бы на час.
Доехал, глушитель рявкнул на выбоине у ворот. Заглушил движок. Тишина снаружи — обманчивая. Прислушался. Где-то далеко закричали, послышалась ругань, потом тишина. Стандартно. Закрыл машину на все замки, постучал в железную дверь — не в ворота, в калитку. Жду. Слышу щелчок тяжелого засова изнутри. Дверь открылась на несколько сантиметров, цепь натянута. Пара глаз — настороженных, усталых — мелькнула в щели. Узнали. Цепь сбросили.
В нос ударило деревом. Свежей стружкой, смолой, ёлками. Приятно. Я этот запах с детства люблю.
У входа — двое из последнего «набора». Не просто мужики, а столбы, отец специально таких искал, чтоб внушительные. Один Данила — бородач, лицо в шрамах и веснушках, ручищи — молотом махать. Стоит чуть вполоборота, правая рука свободна, но ясно — лежит на рукояти Макарова под курткой. Взгляд сканирует двор за моей спиной, потом меня — быстро, оценивающе. Не помню, вроде бывший военный? Или мент? Неважно. Свой. Второй Архип — помоложе, но не легче. Коротко стрижен, взгляд холодный, звериный. Стоит чуть сзади, прикрывая фланг и проход вглубь. Оружия не видно, но по тому, как куртка натянута на правом боку, ясно — не пустой. Оба — на низком старте. Хорошо.
Кивнул им коротко. «Свои». Они едва заметно расслабились, но бдительность не ослабили. Молча посторонились.
Здороваясь, прохожу дальше. Гул. Шум. Здесь, в бывшем заводском складе, с высоченными, закопченными потолками, во всю кипит работа. Не просто кипит — ревет. Циркулярка воет, отрывая куски сосны. Рейсмус грохочет, выравнивая доски. Где-то стучат молотками, скрепляя шипы. И сквозь этот индустриальный гул — запах. Глубже, навязчивее. Смола, лак… и что-то еще. Основная продукция всё так же гробы. Простые, сосновые, без изысков. Спрос на них просто бешеный. И тут даже не потому что народу мрет больше — хотя и поэтому тоже. Просто у отца совсем не осталось конкурентов. Одних сожгли, другие сами сбежали, третьи… легли в свой же товар. Жестокая ирония.
Осматриваюсь. Натыкаюсь глазами на Борисыча. Он стоит у верстака, что-то чертит карандашом. Заметил меня, поднял голову. Глаза усталые, узнал сразу. Махнул рукой, мол, сейчас подойду. Почесал затылок, отложил карандаш, вытер руки о брюки. Подходит. Походка тяжелая, но твердая.
— Какими судьбами? — голос хриплый, от табака и пыли. Протягивает ладонь — мозолистую, как наждак, с врезавшейся в кожу грязью и смолой. Рукопожатие крепкое, деловое.
— Да вот, проведать заехал, новости узнать… — отвечаю, чувствуя шершавость его кожи. Моя рука на его фоне — городская, мягкая.
Борисыч поворачивается, кивает на старую, закопченную плитку в углу на которой «шумит» чайник.
— Чайку не желаешь? С конфетами! — предлагает он. В голосе — тень былого радушия, приглушенная временем. На столе рядом — жестяная коробка. В ней — три карамельки в обертках. Роскошь.
Чай не водка, много не выпьешь — гласит народная мудрость. Но для неспешной беседы — самое то. И для передышки. Наливаю в граненый стакан, обжигаю пальцы. Кладу карамельку. Она шипит, растворяясь в темной жиже.
Мне торопиться некуда. После случившегося настроение у парней не самое хорошее. Пусть «перебулькают» меж собой пока меня нет. И определятся уже чего хотят. Или окончательно принять моё решение, или… Или что? Уйти? А то даже Миха с Гусем — свои, казалось бы, — смотрят косо. Как на чужого. На слабака. На того, кто помешал «справедливости». Отпиваю горячего чаю. Горечь. Сладкое послевкусие. Гул станков заглушает мысли. Ненадолго.
— Ну что, Борисыч, как вы тут? — спросил я, ставя стакан на заляпанный смолой стол. Звук циркулярки на мгновение заглушил голос.
Он не сразу ответил. Взял свою стеклянную кружку, — как из-под пива, посмотрел на просвет и только протерев рукавом, заговорил.
— Ничего. Особенно если точно знаешь, что могло быть хуже…
— Понятно… — протянул я, не удивляясь такому ответу. Отцов напарник в последнее время вообще в философию ударился, то ли возраст, то ли обстановка так повлияла. Книжки стал странные почитывать: про карму, церковное что-то, как бы в секту какую не угодил. — Новостей никаких нет?
Борисыч фыркнул, коротко и беззвучно. Подошел к плитке, налил кипятка в свою «помытую» кружку. Пар заклубился в холодном воздухе цеха.
— Хороших точно не слыхал. А так… шепчутся. Будто в Москве очередных «правителей» разогнали. Якобы выборы хотят устроить, срочно, причем. Слухи, чтоб им пусто было! Радио — только «любители» вещают. Один — хрипит про конец света да псалмы читает. Другой — орёт, что надо всех бандитов на вилы. Третий… третий просто матерится в эфир, часами. Телевизор — все так же молчит. Вот и гадай, где правда.
— А газеты? — спросил я.
Борисыч резко обернулся. В его глазах мелькнуло что-то острое — смесь усталости и презрения.
— Да ну их к лешему! — Он отмахнулся так, словно газета была реальной мухой у лица. — Брешут! Как сивые мерины! Цель одна — чтоб народ последние крохи за них отдавал! Пойми: им лишь бы напечатать что угодно. Соберут сплетни со всех помойных ям города, переврут в десять раз — и на первую полосу! А народ-то… — Он ткнул толстым пальцем куда-то в пространство, за стены мастерской. — Народ-то наш, какой? Всему напечатанному верит, как Евангелию! Вот и дурят, сволочи окаянные! Пока последнее барахло не вытянут! — Он тяжело дышал, гнев накатывал волной, смешиваясь с бессилием.
— Да что я тебе рассказываю… — он вдруг оборвал себя, резко шагнул к верстаку. — Вон, сам посмотри! Глянь, чем мозги пудрят!
Оттуда, из-под банки с гвоздями, он грубо выдернул газету. Она была сложена в грязную, мяклую трубку — явно служила мухобойкой. Бумага шершавая, дешевая, пахла типографской краской и чем-то затхлым. Он сунул её мне в руки, будто передавал оружие.
Первая полоса. Кричащий шрифт заголовка: «ДОКОЛЕ⁈». Под ним — сплошное море текста, разбитое на узкие колонки. Читать не стал — бегло пробежал глазами. Ключевые фразы выпрыгивали сами: «…полный коллапс…», «…власть бездействует…», «…банды хозяйничают…», «…голод на пороге…», «…когда же это кончится⁈». Суть была пронзительно проста: Всё рухнуло. И рушится дальше. Быстрее. Глубже.
Я машинально перевернул газету. И замер.
Вся нижняя половина второй полосы была занята… стодолларовой купюрой. Большая, детализированная, но мутная от плохой печати. Заголовок рядом бил в глаза жирным шрифтом: «РУБЛЬ ВСЁ?». Подзаголовок мельче: «Курс „черного рынка“: 1 доллар = 500 ₽ Будущее — в зеленых?».
— А что, разве киоски работают? — вырвалось у меня с искренним удивлением. — «Союзпечати»? Сколько мимо проезжал — все наглухо заколочено.
Борисыч хрипло рассмеялся, но в смехе не было веселья. Только горечь.
— Нет, конечно! — Он ткнул пальцем в газету. — Этим… пацаны торгуют! Мелкие, шустрые, как тараканы. По дворам шныряют, у магазинов дежурят. «Свежая пресса! Все новости! Только десять рублей!» — Он передразнил тонкий, назойливый голосок. — Вчера купил у таких. — Он снова махнул рукой, отвернулся к верстаку, схватил рубанок. Лезвие с сухим скрежетом поехало по доске, снимая тонкую, почти прозрачную стружку. — Информация… — пробурчал он в такт движениям. — Теперь тоже товар. Гнилой. Но товар…
Стружка кучкой упала на пол. Газета в моих руках казалась липкой, чуждой. Не окном в мир, а дырой в помойку. Я бросил её обратно на верстак, рядом с банкой с гвоздями. Она легла трубкой — снова готовая стать мухобойкой в этом мире, где правда стоила дешевле бумаги, на которой ее печатали, а будущее мерилось не рублями или долларами, а толщиной стен и количеством патронов в обойме.
Допив чай и попрощавшись с Борисычем, сразу к пацанам не поехал — свернул к гаражу. Вообще без надобности, но так, проверить. Мужики хоть и дежурят, и даже с пушками вроде как, но гаражи всё равно «бомбят», умудряются. Основной арсенал отсюда вывез давно, оставил лишь старый «наган» с пятью потемневшими от времени патронами. Спрятал под бетонной плитой у стены, где пол треснул от морозов.
Подъехал — калитка на месте. Вышел из машины, достал ключи, с трудом, но открыл капризный замок.
Заглянул, щёлкнул выключателем — облом, электричества нет. Вернулся в машину, достал фонарик. Луч света выхватил знакомые очертания: буржуйка с закопчённой трубой, продавленный диван, стеллажи, густо заросшие наслоениями прошлой жизни. Ничего не изменилось.
— Угля бы прикупить… да замок новый врезать, — пробормотал я, проводя пальцем по пыли на столе. Ценного — грош, но этот гараж был для меня коконом, где когда-то плелись умные мысли. Жаль, если тварь какая вломится.
Проверил схрон с сухарями на предмет мышей, но вроде ничего, не добрались пока. Открыл бутыль с водой, понюхал — нормально. Достал сверху ящик тушёнки, точнее то что осталось, отставил в сторону. Три банки заберу, Ане закину, пусть будет. Тем более последнее время с ней почти не вижусь, как белка в колесе, всё времени нет. Как раз и проведаю, а то мало ли?
Посидев немного, попытался «поймать» то состояние при котором здесь так хорошо думается, но не получилось. Не хватает чего-то, то ли потрескивания углей в печке, то ли завывания морозного ветра за стенами. А может и всего вместе взятого. В общем, не вышло подумать, взял тушёнку, закинул на заднее сидение, закрыл гараж, и к Ане.
Время уже к вечеру, в её окне — жёлтый квадрат света. ГРЭС пока не подвела — чудо.
Лестница пахла сыростью и жареной на старом, прогорклом масле, рыбой. Дверь открылась почти сразу — бойко щёлкнул замок.
— Привет, проходи. — посторонилась Аня. Выглядела она устало: в поношенном домашнем халате, волосы собраны в небрежный хвост. Под глазами — синяки недосыпа, но взгляд живой, встревоженный.
Шмыгнул в прихожую. Здесь пахло по другому, варёной картошкой и стиральным порошком. Скинул кроссовки, повесил куртку на вешалку.
— На кухню проходи, чай будешь? — крикнула девушка из комнаты. За стеной — шорох джинсов о кожу. Переодевалась. Быстро.
Пока Аня не пришла, я выставил на кухонный стол жестяные банки тушёнки и заглянул в холодильник — тот густо пахнул остротой солений и чем-то ещё, чуть подтухшим. На полках царил знакомый пейзаж позднесоветского безвременья: полупустая пачка маргарина, желтоватая и плотная, несколько банок с мутными огурцами, в блюдце лежал кусок сала, аккуратно нанизанный на вилку — явно для смазывания сковороды под блины. На дверце притулилась початая бутылка водки без этикетки, тут же десяток яиц и треугольный пакет молока, уже слегка помятый.
— Богато живёшь! — обернулся я на скрип двери, услышав её шаги за спиной.
Аня, переступая порог кухни, смущённо отвела глаза. На ней были синие джинсы, волосы распущены и причесаны.
Я сел за покрытый клеёнкой с невыцветающим цветочным узором стол, оседлав одну из двух табуреток.
— Эдик вчера заезжал, — оправдывающе улыбнулась она, поправляя волосы, — там ещё в морозилке целая курица лежит. — В её улыбке мелькнула надежда на одобрение, и тут же, словно вспомнив долг гостеприимства, спросила: — Ты, может, кушать хочешь? Разогреть тушёнку? Или яичницу сделаю?
От еды я решительно отказался, кивнув лишь на чайник: «Давай лучше чаю, если есть». Аня оживилась, засуетилась у плиты. Вода закипала не спеша, наполняя кухню шипящим гулом. Я поудобнее устроился на табурете, наблюдая, как она ставит на стол две фаянсовые кружки с позолотой, уже потёртой по краям, и небольшую вазочку с каким-то вареньем.
— Рассказывай, — отхлебнул я горячего, обжигающего губы чая из своей кружки. Пахло пылью и слабой заваркой.
Аня, наливая себе, вдруг поджала губы. Тонкие линии у рта стали резче. Она отпила, поставила кружку с глухим стуком, и её взгляд, скользнув по мне, утонул где-то за окном, в сером переплете соседних хрущёвок. На её лице отразилась целая буря — усталость, какая-то затаённая обида на весь мир, и главное — безнадёжность. Она сморщилась, будто от внезапной боли, и нервно сжала кружку пальцами, побелевшими у суставов.
— Что рассказывать-то? — голос её звучал пресно, без интонаций. — Утро. Вечер. Утро. Вечер. И так по кругу, как белка в этом проклятом колесе. Ничего нового. И уж тем более… ничего хорошего. Всё дороже, всё недоступнее. Хлеба почти не найти, мясо — сказка, на рынке цены — космос, денег почти нет, а о перспективах даже думать страшно. Тупик какой-то.
— Да ладно тебе, — попытался я смягчить горечь, — живы, уже хорошо.
Девушка горько усмехнулась, коротко и безрадостно.
— Ну если только это считать хорошим… — выдохнула она. Мы помолчали, слушая, как кричат, гоняя мяч, дети за окном и гудят трубы в стене. Я говорил что-то обнадеживающее, о том что «надо переждать», что «скоро всё наладится», но слова казались плоскими и фальшивыми, и все мои потуги не имели никакого действия.
Вскоре я поднялся. Чай был допит, разговор иссяк, исчерпав себя в повторяющихся жалобах и беспомощных утешениях. Аня проводила меня до двери, «дежурно» поцеловав на прощанье. Мне, конечно, хотелось большего, но за то время что мы «встречаемся», поцелуй в щеку был тем максимумом что позволяла девушка.
Спустившись по лестнице вниз, я сел в свою «девятку», сунул ключ в замок зажигания, повернул. Стартер скрежетнул раздражённо, двигатель чихнул и затарахтел. Теперь на базу, хоть и не хочется.
Ещё только подъезжая, издали увидел скопление машин — пара «москвичей», шестерка, копейка, и даже солидная Волга цвета слоновой кости. Уже почти стемнело, свет из окон лился на заасфальтированную площадку, где толпился народ. Куда больше, чем обычно. Некоторых я узнавал, но были и незнакомые, с колючими, оценивающими взглядами. Моё появление на мгновение привлекло всеобщее внимание, разговоры стихли.
Миха, растолкав парней, выдвинулся вперёд. Его коренастая фигура, в натянутом свитере поверх тельняшки, казалась центром этой мужской сходки. Лицо его было сосредоточенно, в глазах читалось и напряжение, и какая-то виноватая решимость.
— Мы тут подумали… — начал он, громко, обращаясь ко мне, но будто и ко всем остальным. Голос его пытался быть твёрдым, но выдавала лёгкая хрипотца. — Ты прав был насчёт мальчишек… — Он сделал паузу, собираясь с мыслями, явно подбирая слова для оправдания, для объяснения. Говорил о вспышке злости, о том, что «горячие головы», о том, что «не рассчитали»… О том что надо что-то делать. Его речь была попыткой объяснить необъяснимое, списать дикость на человеческую слабость.