Глава 3
«В Сосновицах сегодня днем на горизонте показался военный немецкий аэростат. Пролетев над Сосновицами и Клементьевым, аэростат полетел обратно в Германию» [1].
Вести.
Снова посетитель.
Братец мой. Единокровный. По пареньке. Самого папеньки давно уж нет, а братец ничего. Стоит. Пыхтит. Дышит праведным гневом. Сам тощий носатый и в очках кругленьких. Волосы седые на пробор.
Смешной.
Только смеяться нельзя. Когда начинаю, приборы отзываются всполошенным писком, волнуют больничный народ.
А оно нам надо?
— Привет, — говорю, — Викентий. Проведать решил?
Братец руки на груди скрестил и смотрит. Свысока. Ну, ему так кажется, что свысока. Тут дело не в том, что он стоит, а я лежу. Дело в характере. А характера у него никогда-то и не было.
— Ты, — отвечает, — Савелий, видать, совсем ума лишился, если жениться надумал. На этой своей…
И замолчал.
Был у нас в прошлом разговор, в котором он Ленку нехорошим словом обозвал, за что и получил в зубы. Запомнил, стало быть.
— Почему надумал, — спрашиваю. Заодно и удивляюсь, что говорить получается почти без боли. Да и голос скрипучий, но вполне человеческий. — Я и женился. Можешь поздравить.
Ага. Сейчас. Вон, аж перекосило.
Ну да, у него планы.
И дети. И дети детей… И все-то с нетерпением ждут моей кончины. А тут в наследники первой очереди новоявленная жена впёрлась и все перспективы порушила.
— Ты, — Викентий руку воздел и пальцем мне погрозил. — Думаешь, этот брак кто-то признает…
Вот чем хороши деньги, так это возможностями. Да, всех проблем не решат, и нынешнее моё состояние наглядный тому пример, но многие вещи облегчают.
Консилиум из трех психиатров вчера прямо в палате собрали.
И заключение о полной моей вменяемости прям на месте выписали. А потом на этом же месте и бракосочетание устроили. Пусть и без платья белого, без лимузина с шарами, но… какое уж есть.
Кольцо вот осталось в особняке.
То самое, купленное когда-то. Я Ленке, конечно, шепнул, где искать. А она опять дураком обозвала. Мол, надо было раньше.
Надо.
Но как-то оно… не случалось. Тогда-то Ленка сама сбежала, нервы успокаивать и счастья личного искать с другим. Да и я не лучше, баб вокруг хватало, чего уж тут.
Бизнес опять же внимания требовал.
Конкуренты.
Тогда, пусть вроде девяностые и отгремели, грохнули Антипку, прямо на пороге его банка. Ну и пошла эхом запоздавшая волна. Я Ленке велел куда-нибудь сгинуть, чтоб не попала под замес.
Когда же всё облеглось, то и… зачем?
Но этому, носатому и возмущённому, такое рассказывать не стану.
— Не кипиши. Всё чин чинарём, Викуся…
Вот не знаю даже, что его сильнее коробит, то, как я выражаюсь, или имечко? С имечком претензии не ко мне…
— Ты… ты думаешь… ей ведь только деньги твои и нужны были! Всегда!
— А тебе, — я нажал кнопку, и изголовье кровати послушно приподнялось, чтоб лучше видно было дорогого родственника. — Тебе от меня надо что? Большой братской любви?
И в глаза смотрю.
А Викентий от этого взгляда дёргается, отворачивается.
— Хрен вам, — говорю и кукиш скручиваю, хоть и не с первого раза. Руки слушаются всё-таки плохо. — А не денег… и близко не рассчитывайте!
— Упырь ты! — взвизгнул Викентий. — Упырем был, упырём и остался! Им и сдохнешь, в одиночестве… ни семьи, ни близких…
Зато охрана, которая прислушивается к происходящему.
И палата.
Дежурные медсёстры. Врачи. Захочу — девок вызову, прям с шестом приедут и никто-то слова не скажет поперёк. Захочу — цыган с медведем в соседней палате поселю. Или вовсе цирк, вместе с клоунами и слонами организую. Вон, один клоун уже явился.
— Тебе и объяснять что-то бесполезно. Ты не понимаешь, что такое долг перед семьёй! — Викуся никак не успокаивался.
— Долг? — от злости и боль прошла. — Долг, говоришь, Викуся… какой это долг? Перед кем? Перед вашей большой и дружной семейкой, в котором осиротевшему ребёнку корки хлеба не нашлось? Думаешь, не помню, как меня привели, когда мамки не стало. И ведь к законному папеньке привели. А твоя маменька разоралась, чтоб забирали, уводили, что ублюдки в доме ей не нужны…
Это меня ещё и от Савки накрыло.
От благородных дам, которым ублюдков показывать никак нельзя. Та дама была огромной, как мне тогда казалось, белолицей и беловолосой. И волосы на голове скрепляла алой лаковой заколкой, из импортных. Ну, про импортные я тогда узнал.
— И папенька ж слова поперёк не сказал. Написал отказ и забыл, что я есть.
Викентий молчит.
Ну да, что тут скажешь… папаня наш — тот ещё дебилоид. Ладно, роман на стороне закрутил, но детей делать зачем? И уж тем более бросать после смерти матери.
— И сплавили меня в детский дом. И сто-то не припомню, чтобы меня хоть раз кто навестил…
— Это… это…
— Другое, да… и за родителей с тебя спрашивать негоже. Только… помнишь, когда я из армии вернулся? Жить негде и не за что…
Прописка у меня в старом мамкином доме, от которого три стены и крыша провалившаяся остались. Но числился он жилым, так что хрен вам, а не помощь… хотя тогда всем с помощью от государства было туго. Рассыпалось государство. А новое не спешило заботиться о социально незащищённых группах граждан, как теперь модно говорить.
— К вам сунулся от безнадёги. Что получил?
— Места… не было…
— Ну да… где взяться… у тебя трёшка, у сестрицы моей — ещё одна. Кооперативные. Построенные стараниями вашей матушки в последние-то годы. У родителей твоих дом… а места-то нету… нету места всяким голодранцам с оборванцами.
Злость душила.
Распирала.
Вот же…
— Не захотели связываться… понимаю… я ещё тем придурком был. Но… раз уж про семью и долг, Викуся… я ведь, когда дела пошли вверх, от вас не отворачивался. И помощью моей ты не брезговал. Когда на магазинчик твой наехали, к кому ты побежал? А сестрица наша? Она тоже подарки принимала. Братиком называть стала. Встречались вот. Сидели за одним столом. Хлебушек кушали. Икорку красную, икорку чёрную… и думалось мне, что всё-таки наладятся отношения. Что будет у меня семья, преодолеем мы внутренние разногласия и психологические травмы заживим. И станем жить-поживать, добра наживать и жизни радоваться. Так и думал, пока в замятню не попал. Помнишь? Пришёл. К тебе пришёл. Дополз, считай, на последнем. Укрыться просил… отлежаться… а ты мне что? Что ты в бандитские разборки не полезешь. Что у тебя дети. Семья… ты не имеешь права и всё такое… вытолкал из прихожей и дверь запер. Обе… у тебя ж тогда модная, двойная стояла… я её и подарил… а ты закрыл. И если б не Ленка, я б в том подъезде и сдох. Истёк бы кровью. А ты, Викуся, «Скорую» и то не вызвал.
Хрен бы она приехала. Но факт же.
— Я просто не хотел, чтобы меня следом за тобой отправили!
Вот зачем так орать-то? Вон, и охранник в палату заглянул, но я ему знак подал, что всё-то нормально.
— Ты… ты…
— Ленка тоже не хотела… только пожалела.
Пулю ту она выковыряла спокойно так, и швы наложила. И антибиотики колола, которые за свои же, кровные, купила, хотя тогда-то я ей был никто.
И она мне.
— Да твоя Ленка… знаешь… знаешь, кем она была? Проституткой!
Выпалил и не покраснел.
Тоже мне, удивил.
— А ты — трусливой сволочью, — отвечаю спокойно. — И был, и остался… и готов поспорить, сам к ней и захаживал. Захаживал, верно?
Лицо братца наливается краской.
— В этом и разница между вами, — мне смешно. Он ведь считает себя хорошим человеком. Порядочным… интеллигентным. У него вон и высшее есть, и даже степень учёная. Только сволочизм степенью не прикроешь. — Ленка знала. Всё знала. Про себя. Про меня…
Сомневаюсь, что она на благодарность рассчитывала.
Времена были не те, чтобы всерьез и на благодарность рассчитывать. Да и нынешние не лучше.
— И ей похрен было…
Губу выпятил. И явно возразить желает. Рассказать про высокие моральные принципы, которые не позволяют ему связываться со всяким быдлом.
— Тебе не по хрен. Имя там… репутация… и твое право, если так-то. Я принципы уважаю, — странно, давно уже я не говорил столько. И главное, заткнуться не тянет, наоборот, азарт какой-то в крови, прям тянет, пусть не душу наизнанку вывернуть — было бы перед кем — но всяко побеседовать на отвлеченные темы. — Только нет их у тебя, Викуся… нет и не было. Ни у тебя. Ни у сестрицы нашей… презирать проституток, но к ним захаживать тайком от жены. Осуждать бандитов, но гулять на бандитские деньжата… у вас мышление падальщиков… хищникам на глаза не попадаться, но если случай выпадет, то кусочек урвать. Так что… иди-ка ты домой…
— Я-то пойду, — братец подбородок задирает, только выглядит это не гордо, а глупо. — Ты же… ты же так и сдохнешь… в одиночестве… вот скажи, сильно тебе твои деньги помогли?
— Сильно. Видишь… палата личная. Медсёстры с сиделками круглосуточно при мне… охрана, комфорт… а сдохнуть, так все мы, Викуся, рано или поздно там будем.
— Медсёстры, охрана… это да, это круто, — он цепляется за единственное, в чём он меня превзошёл. — Но ни детей, ни внуков… а из близких — постаревшая потаскуха.
Всё-таки слабо я ему тогда врезал.
— Не зря тебе Господь детей не дал, Громов… это знак! — и пальчиком в потолок тыкнул. — Не зря… желает он, чтоб род твой гнилой прервался…
— Заткнись, а?
— Это потому что не понимаешь ты, что такое нормальная семья…
— Семья? — ярость накрывает. С головой вот. И приборы отзываются всполошенным писком. А я сажусь. Откуда только силы взялись? — Семья, Викуша… действительно, я не понимаю, что такое нормальная семья… откуда мне… меня ж в детдом запихнули, когда мне пять исполнилось. При том, что от прав своих папенька не отказался…
Не знаю, были ли желающие меня усыновить. Сомневаюсь. Хотя…
И может, иначе бы пошла моя жизнь.
И не только моя.
Может, тот парень, из перегонщиков, довёз бы машинку до дома и жил бы. Или та старуха. Или пацанёнок… его ведь не специально задело, мы ж не отморозки, чтоб по детям прицельно шмалять, но… единственный, за кого мне совестно отвечать будет. Хотя, может, и не я его… там не понять, кто.
Другие опять же…
Может, тогда не было бы Грома, а был бы вот ещё один бесхребетный интеллигент, который пытается пыжится, дуется, того и гляди лопнет.
— И потом… хоть раз, когда мне была нужна помощь, эта вот семья помогла? Нет… вы делали вид, что меня не существует. И вспоминали только когда сами оказывались в жопе… и не стеснялись… и петь начинали…
Хлопнула дверь, впуская докторов…
Да живой я.
Пока ещё живой.
Но меня укладывают, спешно колют что-то такое…
— Семья, — я не уверен, что Викуся меня слышит, но не сказать, чтоб сильно беспокоился. Говорю больше для себя. — Семья — это когда в обе стороны работает…
И речь становится бессвязной.
Вижу, как охрана вежливо выводит Викентия из палаты. Последняя мысль: надо пробить, кто из местных ему стучит. А что стучат, сомнений нет, иначе откуда бы так скоренько про свадьбу эту идиотскую пронюхал.
Как бы не натворил беды…
Чем умней башка, тем больше в ней дури собирается.
Место то же.
Запахи.
Силуэты.
Кровать. И окно. Савка решился добраться до него и на подоконник залез. Интересно, что там? Мне вот тоже интересно. В моё, больничное, видны стрелы небоскрёбов.
— Что такое небоскрёбы? Здравствуйте, — Савкина радость светлая и даже немного неудобно, потому что было бы кому радоваться.
Но приятно, что уж тут.
И будет ложью сказать, что я совсем не думал о семье. Думал. Особенно в последние годы. Или когда диагноз поставили. И о детях думал. О сыне. Наследнике. Чтобы передать всё. Только как-то оно не заладилось, что ли?
А болит. Нашёл-таки Викуся, поганец, слабое место. Оказывается, и у меня они есть.
Не важно. Небоскрёбы, Савка, это дома. Во много этажей.
Савка знает. Видел. Они с маменькой одно время жили в доходном доме купчихи Селюцкой, правда, на самом верху, на чердаке, но так дешевле. Там ему нравилось. Высоко. Интересно. И за стенкой — голуби курлычут. Только подниматься тяжко, на пять этажей.
Нет, Савка, небоскрёбы — это выше. Много выше.
Вспоминаю, почему-то уверенный, что вспоминания мои Савка увидит. И он видит. И замирает в восторге. Он про такое только читал, раньше, когда мог читать. И картинку видел, про то, что в Москве высотное строение указом Его императорского Величества возвели.
Отец ещё сказывал, что когда-нибудь Савку в Москву возьмёт.
Учиться.
И следом я уловил печаль.
Не взял, выходит… ну ничего. Вырастешь и сам поедешь. В больших городах и возможности большие. Поступишь учиться…
— Вряд ли, дяденька…
— Савелием зови, — отвечаю Савке. — Тёзки мы. Отчего же? Хотя так-то да… слепым тут тяжелее. Но, может, способ отыщешь, было бы желание… и так-то…
— Ублюдкам не положено, — Савка ответил это со всею взрослой серьёзностью. — Только если кто в род возьмёт и имя с отчеством даст.
— А если нет? Что, до конца жизни сидеть без фамилии с отчеством? А документы как?
— В приюте выправят. Буду тогда государевым…
— Это как?
— Савелием Государевым, — пояснил мальчишка. — Павловичем, как нынешний император зовётся. Сироты все на его попечении пребывают. Ну и с его милости живут.
Порядки, однако.
— После уже, если выслужить там, то можно подать прошение, чтоб фамилию сменить. Отчество-то государево останется, но… ну и так-то… сложно.
Думаю.
Если по фамилии понятно, кто ты и что за тобой семьи нет, которая при нужде вступится… хотя вот и за мной нет. Ничего. Выжил как-то. Правда, в том и дело, что «как-то»…
— В гимназии и лицеи Государевых не принимают…
— Совсем?
— Если только особые таланты к учению выказывают. Или вот дар находится… тогда от приюта прошение поступает. Но там мало.
Квоты, ясно.
И Савелий вздыхает. А потом добавляет.
— Но способных быстро по родам да семьям разбирают… и так-то…
— Так и тебя ж заберут.
Помню, о чём в прошлый раз говорили.
— Хорошо бы… — теперь в голосе Савки сомнения. — Но вдруг им слепой и не нужен? Вдруг… дар так себе, а я вот…
Страх его заставляет сердце колотиться.
— Значит, надо готовиться.
— К чему?
— К жизни… давай-ка… вставай.
— Зачем?
Затем, что вечность в этом лазарете или что оно тут, отсиживаться не выйдет. И сомневаюсь, что та стая мелких ублюдков оставит Савку в покое.
— Не оставит, — согласился Савка, сползая с подоконника. Причём делал он это тяжко, осторожно. — Он упрямый. И злой.
— Тогда для начала разомнёмся… слушай, лет тебе сколько-то? — спрашиваю зачем-то.
— Тринадцать, — отвечает Савка. — Было… позавчера.
И снова тоска.
— Маменька на именины всегда-то стол накрывала. Даже потом, когда отец умер. А когда жив был, то стол красивый. Всех звала. И няньку. И гувернера. Учителей. Даже прислугу потчевала, но уже на кухне. А на чистый стол торт брала в кондитерской. И пирожные всякие… я с кремом любил. А потом не пирожные, но кренделя покупала. Сахарные…
Хорошая была, наверное, женщина. Слабая только.
— А вы как праздновали? — интересуется Савка.
— Поверь, мальчик, тебе лучше не знать…
Потому как, если мне и пекли торты с кренделями, я об этом помню ну очень смутно. В детском доме праздновать дни рождения вовсе было не принято. А потом…
Бабки.
Водка.
Бабы. Бани. Или вон, в последние годы, приёмы, цивилизованные, с кейтерингом, ивент-агентством, бравшим на себя всю мутотень с приглашениями и прочей хренью…
— Давай, начнём с разминки.
— Я… не уверен… что получится. Я болел много.
Слабый.
Это я уже понял. И не ощущается он на тринадцать. В тринадцать я уже сумел себя поставить. Со мною даже воспитатели связываться не желали. А Савка десяток раз присел и сердце уже колотится.
Отдышка опять же.
Его бы на пробежечку, но что-то подсказывало, что не стоит пока покидать безопасную нору. Отжиматься… отжиматься не получалось от слова совсем.
— Ты когда-нибудь занимался? — интересуюсь, сдерживая раздражение.
— Отец… ещё когда живой был, то нанял гувернёра. И наставника по фехтованию…
Чему?
— И тогда да, приходилось, — в голосе тоска и очевидно, что занятия Савке радости не доставляли. — Правда, получалось не очень хорошо. И мама переживала. Я слабым родился. Болел много. Она даже с наставниками ругалась. И с отцом.
Жалела, стало быть.
И… завидую? Или нет? Меня не жалели. Но если б жалели и берегли, если б попал я в приют не в пять лет, а в тринадцать, как Савка, тогда бы что? Не выжил бы? Или, скорее уж, стал бы одним из тех, кого шпыняли все, кому не лень.
— Дай угадаю, когда отца не стало, она от наставников избавилась.
— Мы больше не могли себе позволить, — Савка чинно повторил чужие слова. — А потом вот… меня побили… вроде не сильно, но я слёг. И потом уже от расстройства эта горячка приключилась… мозговая, которая. Доктор сказал, что она нервическая.
Хреническая. По башке он явно словил, а потом сотрясение усугубилось, видно. Или инфекцию какую схватил заодно. И так, что едва не умер.
Ясно.
— Значит так, Савка, — поймал себя на мысли, что воспринимаю Савку, как вполне реального, настоящего человека. — С детьми я говорить не умею, но надеюсь, что ты поймёшь. Как я вижу, ты в полной жопе. И помочь тебе в этой жизни некому. Так?
— Вы же помогаете, — возразил Савка робко.
Ну да, голос в голове — охереть до чего полезный помощник.
— Я… пока есть, но как надолго — сам не знаю. Я… — как сказать мальчишке, что он — плод твоего воображения? Часть затянувшейся агонии. — Я умираю, Сав. Там, у себя дома… и не знаю, сколько ещё осталось. А потому постараемся использовать время с пользой. Я тебя буду учить, чему получится. А ты учись.
— Приседать?
— И приседать. И отжиматься. И терпеть… и помнить, Савка, главное, помнить, что жизнь — штука сложная. В ней никогда не знаешь, как оно вывернется. Так что поднимай свою жирную задницу и давай… раз, два…
Может, я из него и не успею человека сделать, но всяко попытаюсь.
[1] «Вести», №40 за 1911 г.