Глава 10
«…покушение на воеводу Белостокского было предовтращено. В перестрелке погибли пятеро нападавших из числа польских сепаратистов, и три охранника»
«Вести»
— … думаешь, окрутила старого маразматика и теперь в шоколаде будешь? — это змеиное шипение пробивалось сквозь писк приборов.
— Пусти.
А тут голос спокойный, уверенный. Главное, что незнакомый. Ну, мне так в первое мгновенье показалось. Но потом я вспомнил, что с Тимохиной матушкой договорился.
— У него уже есть женушка… такая же шлюха, как ты, только престарелая.
— Я сейчас охрану позову.
— И что мне эта охрана…
Я пошевелил пальцами, отмечая, что онемение никуда не делось. И вообще гнутся они так себе, с трудом гнутся. Но вот колечко на мизинце сдавить получилось.
И охранник тотчас заглянул в палату.
— Савелий Иванович? — голос его был встревожен.
— У… убери, — просипел я, указав на… кем он там мне приходится? Племянником по линии отца? Есть для этого родства особое название?
Без понятия.
Охранник уточнять не стал, подошёл и взял типчика под локоток.
— Вам пора.
— Вы… я жаловаться буду!
— Объясни… — я закашлялся, и женщина тотчас оказалась у кровати. Изголовье приподняла, как-то подхватила меня, повернула, нажала. И утку подставила, в которую и плюхнулся темный комок.
Дерьмо.
И по взгляду женщины… чтоб её, имя вылетело из головы, понимаю, что ничего хорошего.
— Врача…
— Попить дай.
Спорить она не спорит. И стакан держит. И меня. Сделать получается пару глотков.
— Ваша жена просила сказать, если вы вдруг очнётесь.
— Давно я в отключке?
Вода смывает вкус дерьма, да и губы разлипаются. И в целом говорить выходит.
— Третьи сутки.
И снова отворачивается.
— В покойники записали?
А она умеет улыбаться. Вроде разумная женщина. Как она в такое дерьмо, как бывший муж, вляпалась? Хотя… Ленка тоже вон разумная женщина, а в меня вляпалась, иначе и не скажешь.
И хотелось бы думать, что я лучше, чем тот придурок.
В чём-то точно лучше, но…
Тоже придурок.
Просто по-своему.
— Ваша супруга сказала, что вы так просто не сдадитесь. Я всё-таки должна сообщить…
— Выживают? — уточняю. И по взгляду вижу, что да. Она чужая. Клиника-то не из простых. И зарплаты здесь, соответственно, тоже повыше будут. А плюс ещё чаевые или как там принято. В общем, места здесь давно и прочно заняты. И мой каприз воспринят, как покушение на устои.
Мне-то никто и слова поперек не скажет. Как и вдоль.
А вот ей придётся несладко.
— Сообщай, — разрешаю. — И Ленке позвони… и этого кликни, кто там сегодня?
— Геннадий.
С охраной, стало быть, познакомилась.
Геннадий…
В упор не помню. Когда-то знал всех поимённо. Сам искал, подбирал, выбирал. И мнилось, что так будет всегда. А вот поди ж ты… чем больше предприятие, тем больше на нём народу. Пришлось учиться делегировать полномочия.
Геннадий отсутствует недолго. И возвращается, когда женщина — надо имя спросить, а то неудобно как-то — выходит.
— Как этот?
— Вывел. Пробовал оказывать сопротивление. Угрожал.
— Не бил?
Геннадий чуть головой дёрнул.
— Надо было?
— Нет.
Я поморщился. В груди нарастал другой ком. И значит, лёгкие отказывают. Или сосуды в них лопаются. А значит, скоро задохнусь, своей кровью захлебнувшись.
— Этот сразу жаловаться пойдёт. Вот что… будет к тебе особое дело. Пригляди. За этой…
— Полиной? — уточнил Геннадий.
— Именно.
Потому что чую, что муженёк её бывший то еще дерьмище. И если в моей палате он буянить не рискнет, то как знать, что там, за пределами. И под больничкою подкараулить станется. И у дома.
— Скажешь… что я тебя по особому… графику…
Я всё-таки закашливаюсь и ровно в тот момент, когда в палату возвращается Полина с врачом вместе. Они и помогают избавиться от очередного комка.
— В лёгких скапливается жидкость, — врач хмур. — Надо ставить…
— Ставьте, — разрешаю ему, не позволив договорить. — Если нужно. Только погоди… немного. Иди. Подожди.
Это врача злит. Ну да, он же врач, а я с ним как с лакеем. Потом извинюсь. Времени немного.
— Ты, — смотрю на Полину. — Одна чтоб ходить не смела. Вот. Гена за тобой приглядит. Провожать. Встречать. Куда ехать надо — скажешь. Отвезёт. И назад. Ясно?
— В этом нет необходимости.
— Не тебе решать.
Будет она тут со мной спорить. Вон, и Геннадий со мной согласен, потому как кивает.
— И за мальцом… передашь там, чтоб тоже приглядели.
— Но… — она растеряна.
— Дно, — отвечаю. — Что будешь делать, если твой парня увезёт? А? Не думала?
Бледнеет. И стало быть, что-то этакое в голове витало, да в мысли не оформилось. А ведь знает, что способен. Женщина почти всегда знает, на что способен её мужчина. Видят они нас насквозь. Вот только не каждая рискнёт себе признать, что то, увиденное, и есть правда.
— Ничего, — махнул бы рукой, если бы силы были. — Один хрен охране заняться нечем. Вот пусть работают… а ты давай, зови этого… костоправа.
Перед врачом я всё же извинился.
Раньше бы и не подумал. А тут вот как-то… нет, не совесть. Может, понимание, что он хамства не заслуживает. И врач толковый. А процедура… неприятная. Хотя мне любое прикосновение теперь неприятно. Ну да фигня.
Потерплю.
Недолго уже осталось. Пару дел завершить, а там можно и помирать со спокойным сердцем.
Из лазарета нас выставили на следующий день после отъезда дознавателя. Зорянка явилась ещё до рассвета и, безбожно растолкав нас, сунула в руки Савке ком одежды, буркнув:
— Одевайся ужо.
— Так у меня есть, — робко пикнул Савка.
Одежда лежала на стульчике, аккуратно сложенная.
— Тое заберу. А то попортишь, не поглядишь, что новое же ж. На вас же ж горит, не напасёшься. Евдокия Путятична ночей не спит, изыскивает, где б кроху какую урвать, чтоб вам было…
Под незлое, скорее взбудораженные ее ворчание мы переоделись. Савка и волосы пригладил, заработав одобрительное:
— Во-во. Старайся. Чесаться надобно. Зубы чистить, а то повываливаются и будешь ходить беззубым. Беззубого-то ни в один дом приличный не возьмут. Даже истопником.
Шла она неспешно, вцепившись в Савкину руку так, словно опасалась, что он вырвется и сбежит.
— А завтрак был? — спросил Савка.
— Завтрак? Не, не было. От сейчас мне и сподмогнешь. Тебя ж ныне в храм водить не велено. От же ж… Повыдумали. Дитё горькое от Господа отваживать. Хоть и Синод, а всё неправильно это. Какой от храма вред? Молиться надобно…
Тут мы с Ставкой преисполнились к Михаилу Ивановичу глубокой благодарности. Не то, чтобы службы или нахождение в храме как-то на нас влияло, но сами службы, долгие и нудные выматывали. Ко всему в храме было душно, тесно, а заунывные песнопения вгоняли в дрёму. Спать мы не решались, крепко подозревая, что за такое наказание покрой не ограничится. Нет, я был не настолько наивен, чтобы надеяться, что нам дадут поспать. Или что этот запрет, наверняка облаченный в форму рекомендации, вовсе не будет иметь последствий.
Плевать.
Как-нибудь разберемся.
— А сам-то служил… служил сам… но у нашего батюшки голос-то получше будет. Он как поёт, так прям до нутров всё пробирает. Этот-то, синодник, конечне, старался, но как-то слабенько… нету у него голосу. Не дал Господь. Зато уж после-то… после… как благословил всех, так прямо полегшело. Прости, Господи, грехи мои тяжкие…
Она перекрестила себя, а потом, чуть поколебавшись, и меня.
— И все-то прониклися… вона, Антон Павлович и на колени упал. Плакал горько. Небось, каился. И ты покайся, душе враз полегшает.
Ну да, каяться нашему Антону Павловичу было в чём.
— Сильно плакал?
— А то… он же ж и неплохой человек, только слабый. Пьёт вона. Играет…
И проигрывается, потому что не бывает иначе. А где проигрыш, там и долги. Могли за долг потребовать шкуру приютского мальчишки? Могли… но кому это надобно?
Какой смысл?
У Зорянки спросить?
Я бы спросил, но…
Мы пришли.
Сперва в корпус, а затем и в столовую, которая располагалась в отдельном огромном, судя по гулкости и размытости стен, зале. Может, бальном, может, ещё каком. Теперь тут стояли длиннющие столы и лавки под стать.
— От… — в голосе Зорянки почудилось сомнение. — Ты того… Тарелки надобно расставить. Не побьешь?
Ну да, Савка же слепой.
— Я постараюсь, — откликнулся он с готовностью.
— И смотри! Хлеб таскать не вздумай! Все посчитано!
Тарелки возвышались на краю стола темной громадою. Савка брал по несколько штук и расставлял. Дело несложное, но требующее определенной сосредоточенности. Надо было не только путь найти меж столов, но и ставить по порядку. Хорошая тренировка вышла.
Возились мы довольно долго, но ничего не разбили, и уже это можно было считать удачей.
Завтрак…
Что сказать.
Хлеб. Жидковатая каша, размазанная по тарелке и чай. Сегодня даже с сахаром, правда, сладость такая, слабо уловимая, оттого и чувство, что чай этот просто разбавлен вчерашним, куда как раз, ввиду приезда высокого начальства, сахару и не пожалели.
Савкино место и прежде на краю было, но сегодня единственный сосед поспешно от нас отодвинулся, да ещё и перекрестился.
Так и повелось.
Нельзя сказать, чтоб Савка вовсе стал изгоем, в том, обыкновенном смысле. Задираться с ним желающих не было. Скорее уж его сторонились и относились с откровенной опаской, и разговаривали лишь тогда, когда иного выхода не было. Причем касалось это не только приютских. Наставники в большинстве своем тоже делали вид, будто Савки не существует. Разве что батюшка Афанасий — а от необходимости посещать Закон Божий нас никто не избавлял — взял за обыкновение рассказывать о муках, которые претерпевают души язычников и прочих нехороших личностей. Причем фантазией батюшка обладал такою, что местами и меня пронимало, а взгляд его тяжёлый был устремлён на Ставку. И Савка от этого взгляда цепенел и проникался ужасом. Но не настолько, чтобы раскаяться и принять крест.
В общем, так и жили.
Учеба, которая и не учеба. Работа. От нее тоже амнистии ввиду Савкиной уникальности не вышло. Да тренировки наши, теперь уже трижды в день.
Ну или как получится.
Вон, в конюшне с граблями тоже приседать можно, а в коровнике — отжиматься.
Савке тренировки не нравились.
Пожалуй, даже больше, чем службы в храме и уроки Закона Божия вместе взятые.
Что поделать, был Савка изрядно леноват и избалован прежней беззаботной жизнью. И если поначалу им двигал страх за шкуру, то постепенно страх отступил, сменившись какой-то детской уверенностью, что теперь его никто не тронет. И потому надобности нет тренироваться.
Тяжко это.
Больно.
И время свободное, которого и так немного, забирает. А ещё и сон. И вообще…
Нет, бегать я его все равно заставлял. И прыгать. Приседать, отжиматься. Только ощущал, как с каждым днём нарастает Савкино недовольство.
Сегодня он пыхтел и злился. И даже попытался вытолкнуть меня с моим зудением, да не вышло. А теперь вот отжимался, бормоча подслушанные нехорошие слова.
— Это затишье, — я честно пытался донести до Савки мысль, — вечно не продлится. Да, пока твои неприятели попритихли, потому что не знают, чего от тебя ждать, но долго это не продлится. И надо использовать время с пользой. Потому что ещё неделя-другая и они позабудут, что ты будущий Охотник. Но не то, что ты безбожник.
— И что? — Савка бурчит, пыхтит и сглатывает слюни, которые протянулись от рта к пыльной земле. И в эту землю, как и в собственные слюни, ему случилось носом тыкаться.
Это тоже не понравилось.
— И ничего… Вон, заметил? Куда бы ты ни пошёл, рядом мелкий крутится.
— Фонарик, — Савка сразу сообразил, о ком речь, и скривился, задышал, поднимая тяжёлое тело от земли. Руки дрожали и по шее ползли капли пота. Сам Савка кривился, изо всех сил стараясь не разреветься. Но держал.
И ещё разок…
Вот так.
— Он ведь не из собственного любопытства.
Мелкого я заприметил ещё пару дней тому. Держался он в стороне, но как-то всякий раз неподалёку. Может, и раньше был, но Савкина престранная способность видеть без глаз развивалась постепенно. И только теперь мы научились различать людей.
Черно-белый рисованный Савкин мир чем дальше, тем сложнее становился. Кому рассказать, сколько у серого цвета оттенков, не поверят в жизни. Хотя нам и рассказывать некому. Мы вот так просто любуемся.
Обживаемся.
И запоминаем.
Хотя бы пацанёнка, что присел у стеночки, надеясь, что за старой бочкой его не видна. И оттуда наблюдал за Савкиными мучениями.
— Его поставили за тобой следить. И каждый вечер он отчитывается, чего видит. А чего он будет видеть, если ты всё забросишь?
— А… а давай на него тень выпустим? — собственная идея показалась Савке до того удачною, что и отжался он на раз, без дрожания и нытья. — Пусть она его сожрёт?
— А по ушам?
— Мне?
— Не мне же ж. Ты чего удумал? На живого человека тварь спускать.
— А чего он?
— Он пока ничего. И будешь правильно себя вести, то никто и не тронет. А если тронет, то ответишь раз-другой. А чтобы ответить, сила нужна.
Не убедил.
На кой сила и мучиться, когда тень есть.
Её мы выпускали пару раз. И если сперва Савка дрожал и трясся, вдруг кто заприметит или случится беда, то постепенно осмелел. Что до тени… сложно сказать, способна ли она убить человека. Та, дикая, которая набросилась на нас ночью, однозначно убила бы.
А нынешняя?
Она была иною. Слабой. И как по мне годилась лишь на то, чтобы разговоры подслушивать. Чем, собственно говоря, мы и занимались. Но ничего интересного не услышали.
Не считать же интересным то, как Зорянка пересчитывает простыни в подсобке и причитает, что три вовсе расползаются, а значит, придётся доставать новые. Или как Фёдор жалуется Павлу Терентьичу, наставнику на тяготы бытия и цены, а после они вдвоем моют кости Евдокии Путятичне, которая, конечно, всем хороша и женщина строгая, но разве ж можно бабе такое дело доверять?
Сама Евдокия Путятична, если с кем и разговаривала, то исключительно по делам приютским.
Те же простыни.
Ткани, которые должны подвезти.
Одежда.
Хлеб, что доставили черствый, в печи наново отсушенный. И муку негодную. Счета. Электричество. Экономия… эта женщина умела выкручивать руки собеседникам, хотя при том оставалась безукоризненно вежливой. И пожалуй, её я зауважал.
Хотя…
Не знаю.
Она явно знала о происходящем больше остальных. И порой я ловил на Савке задумчивый её взгляд. Но толку-то. Взгляд к делу не пришьёшь.
— И всё равно, — Савка поднялся и разогнулся, с кряхтением, что старик. — Можно ведь попробовать…
— Что?
— Ну… Тень там… её кормить надо.
— С чего ты взял?
— Так… сама сказала.
Новость.
Мальчишка за бочкой привстал, выглядывая.
— Так и сказала?
— Ну… не так, как ты… но она ослабелая. А если будет питаться, то станет сильной.
Вот только управится ли Савка с сильной?
— И чем она питается?
— Тенями другими. Или жизненной силой. Можно… выпустить. Ночью.
— К кому?
— К Фонарику? — предложил Савка.
— И она его сожрёт?
— Ну… может, не до конца.
— Но ты не уверен? Что стал. Приседать пошёл. И на выпады. Давай, давай… не знаю, как тебя раньше кормили…
Хорошо кормили, если за время в приюте проведённое Савка вусмерть не отощал.
— … жир сводить надо. Так вот, смотри… допустим, Тень его сожрёт. И что дальше?
— Ну… меня забоятся?
— Забоятся. Кто?
— Все!
— Хорошо бы. Только видишь ли… тут два варианта. Или никто не поймёт, отчего он умер, и тогда какой смысл тебя бояться. Или поймут. Но тогда уже позовут Евдокию Путятичну. А она опять Синодника. И тот, поверь, уже не будет таким ласковым.
— Почему? — Савка пыхтел, но приседал. И с какой-то непонятною злостью.
— Потому что раньше ты был мальчиком-героем. Тем, кто вступил в схватку с опасной тварью и одолел её. А теперь станешь убийцей, который натравил тварь на другого мальчика. Чуешь разницу?
— Убивать нельзя?
Вот… смех. Чтоб Гром рассказывал, что убивать нельзя?
— Можно, — всё же лицемерить, когда тебя видят изнутри, не получится. — Только… надо знать, кого ты убиваешь. И за что.
— А ты за что убивал?
— За что только я не убивал…
Первым был бомж.
Как раз я из армии вернулся, что называется, в никуда. Страна-таки развалилась. И на развалинах мелкой порослью поползло… всякое-разное. Хрен его поймёшь, как тут жить.
Сунулся было к папеньке. Просто от растерянности.
И к братцу, который в армию не пошёл по состоянию здоровья. К сестрице… ну да уже говорил. Не ко двору. Первую ночь провёл на вокзале. Там же и встретил хорошего парня, который предложил у него перекантоваться.
Потом… потом слабо помню.
Пьяный угар.
Веселье.
Те небольшие деньги, которые у меня были, уходят. А потом уходит и матушкина развалюха, тоже за пузырь или два новым веселым друзьям. В себя я пришёл уже в какой-то подворотне. Босой. Грязный. С гудящей головой. Ни документов, ни… сунулся было к тому приятелю выяснять, в чём причина, да только отгреб и так, что в той же подворотне отлёживался.
Так я стал бомжом.
Не скажу, что итог очень уж удивительный, скорее наоборот, закономерный. Удивительно то, что я не сдох там, на помойке. Как-то приспособился, что ли. Шмотья раздобыл. Научился находить еду. Не только еду. Пил я… да всё, что градус имело и добыть получалось, и пил.
Потом…
Смутно помню. То ли разум мой защищал меня от лишних знаний, то ли в пьяном постоянном угаре ничего в мозгах не откладывалось. В реальность я вернулся, лежащим на земле, а сверху, придавливая меня всею тушей своей, втаптывая в эту землю, навалился бомж. И заскорузлые пальцы его стискивали моё горло.
Вот это я помню.
И вонь, от него исходившую.
И рот раззявленный с пеньками гнилых зубов. Гноящиеся глаза. И хриплый хохот.
Не помню лишь причины, из-за которой мы сцепились. Но понял, что сдохну. Вот тут. На помойке. И так обидно от того стало, что я поднял ослабевшую руку с зажатым в ней осколком кирпича и впечатал его, сколько было силы, в башку. А потом ещё раз и ещё.
Я бил его.
И не мог остановиться, вымещая всё, что в душе накипело. Бил и смеялся. И на психа, верно, походил… дальше? Дальше мне повезло. Хрен его знает, как на этой свалке оказался дядька Матвей. И чем я, заросший, лишайный, как псина, стаи которых бродили окрест, глянулся.
Только помню, как стоял, чуть покачиваясь, а он появился.
Чистенький такой.
В спортивном костюме блестящем, с пантерой на груди и надписью Рuma. Косматые брови. Взгляд острый. И золотой зуб во рту поблескивает.
— Звать тебя как, боец? — спросил дядька Матвей.
— Савка… Громов…
— Громом будешь. Пошли, что ли.
И я пошёл. Не спрашивая, куда и зачем. Просто пошёл, потому что хуже, как мне казалось, быть не могло. А он привёл меня в качалку, в закуток, и сказал:
— Тут пока поживёшь. А там видно будет.