Шум на улице отвлек меня от ткачества. Отложила челнок, выглянула в окно, и сердце обмерло — к моему дому шла толпа. Вся деревня, никто в стороне не остался. Дети галдящие, взрослые удивленные и взволнованные, а впереди всех староста, что-то рассказывающий высокому чужаку. С подобострастием, заискиванием. Не мудрено — чужак, смуглый да черноволосый, был тарийцем. Их звали у нас «имперцами». Недолюбливали, но боялись. Как же не бояться новых хозяев твоей земли? А этот еще и на вид грозный. Доспех черный с золотом, меч.
Я захолодела от страха, с места не могу сдвинуться. Только и смотрю, как староста калитку отворяет, как приглашает воина зайти. У забора люди толпятся и ждут, затихают, не хотят разговор пропустить. На меня пальцами показывают, шушукаются. А я стою, шелохнуться не в силах. Что ж мне так боязно, если Посланника всю жизнь ждала?
В дверь постучали. Настойчиво, требовательно. Я вздрогнула, спохватилась, побежала отворять. Дядя Витор выглядел смущенным, нерешительным и сторонился воина, а тот… Тот в почтительном поклоне замер и глаза опустил. Почувствовала, как горят щеки.
— За тобой приехал Посланник Императора, — растолковал очевидное староста. По обыкновению, не назвал по имени, но хоть и прозвище не помянул.
Я кивнула, растерялась.
— Меня зовут Мирс, госпожа, — не поднимая глаз, представился чужеземец. — Это большая честь сопровождать вас и оберегать на пути в столицу.
Низкий, приятный голос, чуть искаженные непривычным говором слова. Но Посланник не лукавил.
— Рада познакомиться, господин Мирс, — с трудом преодолев волнение, ответила я. Голос дрожал, во рту пересохло, а как вести себя дальше, не представляла.
Застывший в поклоне воин задачу мне ни молчанием, ни позой не облегчал. Вцепившись в передник, чтобы пальцы не дрожали, постаралась говорить уверенно и вежливо:
— Надеюсь, ваша дорога была спокойной.
Посланник медленно выпрямился, удивленно глянул на меня, за заботу поблагодарил.
В разговор вмешался староста. Дядя Витор все еще считал себя ответственным за меня, говорил покровительственно. Хотя я-то знала, что эта опека ему в тягость. Он рассказывал о сопроводительных грамотах воина, о медальоне гонца. Я кивала, улыбнуться силилась и осторожно поглядывала в сторону высокого южанина. Имперец на наших мужчин не походил нисколько. Смуглый, глаза большие, зеленые, волосы черные и не прямые, как у моего народа, а волнистые и длинные, почти до плеч. Бороды он не носил. Удивительно — взрослый мужчина, старше сорока, а безусый.
Староста говорил и говорил, повторял одни и те же слова по многу раз. Покраснел, сбился. Я тоже оробела совсем, потупилась, чувствовала на себе взгляды односельчан. Да вся Сосновка собралась на диковинку посмотреть! Я хотела бы пригласить гостей в комнату, обсудить все за закрытыми дверями вдали от посторонних глаз, но знала, что староста в этот дом не войдет.
Посланника чужие взгляды ничуть не трогали. Чувствовалось, он привык приказывать и знал, что ослушаться никто не посмеет. Жесткая линия рта, взгляд твердый, плечи развернуты — не напускная уверенность, настоящая. Такой у простых воинов не бывает. Как не бывает и доспехов настолько дорогих, и плащей богатых с золотой каймой, и мечей ценных. Не рядового воина за мной прислали, а начальника какого-то. Это встревожило, озадачило.
Дядя Витор замолк, я не находила слов.
— Сколько понадобится времени госпоже, чтобы проститься с подругами? — спросил невозмутимый Посланник. Громко так, всем слышно было.
За забором кто-то засмеялся, люди зашептались. Я крепче вцепилась в передник, когда староста оглушительно хмыкнул:
— Какие подруги? У нее-то…
Захотелось сбежать в дом, от стыда скрыться, спрятаться от смешков. Но я собралась с духом, даже посмотрела на воина и ответила тихо, но твердо:
— Я буду готова уехать завтра утром.
— Как будет угодно госпоже, — с легким поклоном произнес Посланник. Он повернулся к дяде Витору: — Мне нужно где-нибудь переночевать.
— Да-да, конечно, — поспешно откликнулся тот, широким жестом пригласил чужеземца в мой дом.
Не ждала от дяди Витора ничего иного и спорить не собиралась. Мое проклятие и все с ним связанное — мои заботы. Посторонилась, хотела Посланника в сени пропустить. Но господин Мирс не шевельнулся, глядел на старосту так, словно имел дело с сумасшедшим.
— Я ни в коем случае не стану обременять сиятельную госпожу заботами о себе.
Удивительно, но почудилось, что воин оскорбился за меня, что предложение дяди Витора вызвало негодование Посланника Императора. Староста тоже почувствовал это. Побледнел, улыбку изобразил и соврал, что будет рад приветствовать воина в своем доме.
Они ушли, а я спряталась у себя, поспешно дверь закрыла. И долго еще стояла, прислонившись к ней лбом. Сердце колотилось, ноги подгибались, руки дрожали, а в ушах звучал голос Посланника. «Сиятельная госпожа». Может, кто другой на моем месте и обрадовался бы. А мне было страшно.
Опершись на дверь спиной, прислушивалась к происходящему на улице. Гомон постепенно стих, люди разошлись. Осторожно выглянула в окошко — к счастью, дети тоже разбежались. Оно и понятно, ведь за чужаком веселей наблюдать, чем за привычной проклятой. Задумчиво взяла челнок, покрутила в руках, окинула взглядом вчера начатое полотно. Села к станку… Ряд. Еще один. Третий… На пятом поняла, что работа бессмысленна.
Сосновка, наконец, избавится от меня. Односельчане и так терпели меня десять лет. С тех пор как проявился мой дар-проклятие. Я точно знала, они жалели, что не успели выгнать меня до того, как к нам наведалась Доверенная Маар. Иссушенная солнцем и временем невысокая смуглая женщина появилась в деревне на следующий день после сороковин моих родителей. Как успела? Ведь всего через два дня староста собирался меня в город отвезти. В приют для сирот и больных.
Тогда мне было семь. Но казалось, я до того и не жила вовсе. Ни мать с отцом, ни село, ни дом не помнила.
Первое в жизни воспоминание: сижу без рубахи на скамье. Холодно и боязно, слезы на щеках стынут. Чужеземка стоит рядом на коленях, рисует тонкой кисточкой на моих плечах какие-то узоры, напевает. Краска синяя, пахнет мятой и медом, на коже засыхает сразу. У печи в большой комнате стоят дядя Витор с женой, за спинами детей от пришлой прячут. Рисунок готов. Я рассматриваю руки, а Доверенная Маар что-то старосте втолковывает.
— Может, заберешь ее, добрая госпожа? — в голосе жены старосты просьба и надежда. Глаза от меня она отводит. Как и дядя Витор.
Я плачу, размазываю пальцами слезы по щекам. Не хочу с Доверенной. Она чужая, она страшная. Она тоже проклятая.
— Нет! — твердо и даже гневно отвечает имперка. — Нет! Это великая честь для вас, для вашей общины позаботиться о будущей жрице великой Маар!
— А долго-то заботиться? — жалостливо спрашивает жена старосты.
— Это известно только милостивым Супругам! — слова жрицы похожи на отповедь. — Когда-нибудь за ней придут. Через пять, через двадцать лет. Когда-нибудь.
Спорить с ней смысла нет, и дядя Витор это понимает.
Доверенная говорила много, рассказывала, втолковывала старосте. Мне сказала только, что мало таких, как я. Правду сказала. Я еще больше напугалась. А дядя Витор хмыкнул и проворчал: «Вот уж повезло, так повезло».
Она ушла на следующий день. А еще через неделю староста, как и собирался, повез меня в город. Не поверил жрице, хоть она и говорила, что рисунки на руках меня за речку не выпустят. Вначале было просто больно — я терла гудящие плечи, пожаловалась. Дядя Витор решил, я упрямлюсь, уезжать не хочу. Прикрикнул, кулаком погрозил. Что рука у него тяжелая, это я уже знала. Переползла с облучка в сено, старалась громко не плакать, но скоро выла в голос от боли. Староста терпел недолго — повернулся, замахнулся, чтоб ударить. Я съежилась, но он только выругался и повернул назад, в Сосновку. Я ведь ревела не без причины — рукава пропитала кровь.
С тех пор приставшее ко мне слово «проклятая» произносили с той особой ядовитой жалостью, что пополам с отвращением. Со мной не заговаривали, в глаза не смотрели, по имени не называли. Наверное, будь я младше, когда дар проявился, забыла бы, что звать меня Лаисса, а не Кареглазая.
Отвлеклась от воспоминаний, оглядела нехитрое хозяйство. Что взять с собой? Решила вначале позаботиться о тех, кого с собой не возьму. Курочка и козочка — все мое достояние. Их нельзя в проклятом доме оставлять. Люди их скорей голодом уморят, а к себе не возьмут.
Поймала курочку во дворе, посадила в корзину. Накинуть веревку на шею своенравной козочке было нелегко, но я не уступала, и она покорилась. Я шла к дяде Витору. Он единственный знал меня достаточно хорошо, чтобы принять подарок. Я надеялась, не откажется.
У его дома толпились дети, повисли на заборе, гомонили, шушукались. Да и взрослых тоже было порядком. Вытягивая шею, заглядывая поверх голов, увидела причину. Императорский Посланник и староста во дворе за двумя красивейшими конями ухаживали. Черные, без единого пятнышка, длинноногие, шеи точеные, гривы длинные. Дорогие кони. Три Сосновки со всем скарбом за них купить можно. Да еще б деньги остались. Непростой воин, драгоценные скакуны. И все это ради проклятой Кареглазой?
От этих мыслей вспыхнула, до корней волос покраснела. Но повернуть, возвратиться домой, опять пройти через всю деревню… Нет, нельзя. Обсмеют напоследок.
Поборола робость, подошла к калитке, отворила, шагнула во двор. Господин Мирс замер в поклоне, едва меня увидел. Дядя Витор тоже поклонился. Коротко, неловко, словно извинялся. Изобразил улыбку радушную. Но не преуспел, а я не удивилась. Мне никогда не радовались. Староста потупился. От меня нужные слова тоже сбежали, не смогла заставить себя о животных заговорить.
— Я думала, вы с дороги отдыхаете, господин Мирс, — пробормотала, лишь бы тишину прервать.
Он медленно выпрямился, глянул на меня удивленно. Ответил холодно. Отчего-то чудилось, мой вопрос его задел.
— Не стоит волноваться, госпожа. Мы непременно отправимся в путь завтра.
Так и не поняла, чем заслужила такую отповедь, но сдержала первый порыв и просить прощения не стала. Надоело постоянно быть виноватой. Моя растерянность и неуверенная улыбка, казалось, удивили Посланника еще больше, чем проявление заботы.
Я повернулась к старосте:
— Дядя Витор, я б не мешала. Но ты ж понимаешь… Я уезжаю, девочек мне с собой не забрать.
Знала, что и коза, и несушка в хозяйстве — большое подспорье, но едва не умоляла дядю Витора принять моих девочек. Не заикнулась о деньгах. Старательно избегала слова «дар». Ведь дар от странника напоминает о человеке, с домом его связывает, вернуться помогает. А из всех людей, покинувших Сосновку, меня вернуть хотели бы меньше всего.
Староста сомневался. Воин удивленно гнул брови, поглядывал то на него, то на меня, но в разговор не вмешивался. Все же дядя Витор согласился. Правда, на прощание сказал, что отведет отданных ему животных к ручью. Я смолчала, очередное оскорбление проглотила. Староста к мертвым меня приравнял, собрался подарки водой омыть, чтоб дорогу моему духу в мир Сосновки размыть. И не слышалось в его голосе намека на неловкость или попытку извиниться.
Обида ранила, но была не первой, привычной. Десять лет Сосновка ждала моего отъезда. Я улыбнулась, поблагодарила дядю Витора. Ушла со двора к себе, чувствуя недоуменный взгляд чужеземного воина.
Повторяя про себя, что это последнее зло, которое мне односельчане причинить могут, силилась не плакать. Потупив глаза, старалась не встречаться ни с кем взглядом, к разговорам не прислушиваться. И так знала, о чем говорят с такой радостью. Об избавлении от меня.
Возвратившись в дом, тесто для хлебов завела. Пусть я никогда не чувствовала себя в Сосновке на своем месте, пусть не любили меня здесь и боялись, не уважить обычай предков не могла. Хотя поклясться была готова, что пропадут без толку мои старания, что в памяти людской так и останусь безбожницей. Ведь с тех пор, как дар проявился, как Доверенная мне на руках рисовала, я ни единого местного бога по имени назвать не могла. Ни одного из десяти главных, ни одного из двух десятков помладше. С того дня для меня существовала только великая Маар, о которой в этих краях слышать слышали, а верить в нее не верили. Помнится, дядю Витора и жену его это злило. Они все пытались меня заставить. И так, и эдак, и уговорами, и ремнем. Священника из города пригласили. Тот со мной даже не разговаривал, чуть увидел, заявил, что магия во мне чужая и сильная. И хоть он сказал, что я не виновата, а рисунки магию сдерживают, страха перед проклятой Кареглазой в людях прибавилось.
Пока тесто поднималось, я сумки в дорогу собирала. Платья только самые новые и самые красивые взяла. Теплого с собой ничего не уложила — господин Мирс сказал, что отвезет меня в Ратави, столицу Империи. А я знала, что там жарко.
Поставив в печь первую ковригу, вернулась к сборам. С сожалением оглядела свою гордость — книги. Двадцать две подруги, скрашивающие мое одиночество. Ради каждой я ткала и вышивала для городских, деньги копила три-четыре месяца. Каждую на память знала, по корешкам на ощупь угадывала. Теперь их придется оставить… Не тащить же за собой через всю страну.
Отправив вторую ковригу в печь, складывала еду в дорогу и деньги. Поняла, что единственное, о чем жалею, — мои книги. Больше ничего в Сосновке, в этом доме не было жаль оставлять. Ни стайку серебряных птиц, которую подарили моим родителям на свадьбу. Ни пузатый и дорогой самовар. Ни резную шкатулку с костяными вставками. Ни круглый амулет на цепочке. Они принадлежали не мне, а той жизни, которая не была моей никогда. Погостила я в ней довольно, а теперь хватит.
Пока третья коврига пеклась, принесла из кладовки всякие варенья и соленья. Все, что после зимы осталось. До отъезда не съесть, а предлагать кому-то бессмысленно. Не возьмут люди из-за страха перед моим даром и судьбой. Но я понадеялась, что добру односельчане пропасть не дадут. Вынесла на улицу горшки, шкатулки, пустой добротный сундук, муку, зерно, книги. У забора поставила. Чем больше скарба выносила, тем больше сомневалась, что возьмут. Но все же написала на горшках угольком "Берите и не вспоминайте меня". На случай, если бережливость победит суеверия.
Взяв лампу, обошла дом, проверила, не забыла ли что. Вещей я вынесла немного, но внутри стало пусто, в комнате поселилось эхо. Дом всегда был неуютным, теперь он казался зловещим и пугающим. Одной мне в нем было зябко, как пять лет назад, когда только ушла из дома старосты и стала жить сама. С улицы заползала ночь, поселялась в углах. Я зажгла обе лампы, все оставшиеся свечи, лишь бы мрак прогнать и тревогу. Едва дождалась, когда подоспеет третья коврига.
Вынув ее из печи, забралась под толстое стеганое одеяло, с головой в него завернулась и глаза закрыла. Было светло, как днем, но спать мне это не мешало.
Встала до рассвета, когда погасли свечи. Привычно застелила постель, надела дорожное платье, сапоги высокие, косу заплела. Отражение в мутном металлическом зеркальце выглядело нежданно решительным. Жалко даже, что на самом деле я такой уверенной не была.
Разрезав одну ковригу на куски по числу домов в деревне, положила их в большую корзину поверх другой ковриги. Глянула в окно — уже светало, а я припозднилась. Хотела хлеб разложить, пока деревня не проснулась. Подхватив корзину, вышла на улицу.
Обычай говорил положить целую ковригу у колодца, так пожелать деревне процветания.
Обычай гласил: оставь у каждого дома по куску хлеба, чтобы поблагодарить людей за вместе прожитое время. И я торопливо оставляла, украдкой, надеясь не встретиться ни с кем. Не повезло — у последних домов меня заметили, смотрели с опаской, от подношений отшатывались.
Видать, не только дядя Витор меня к мертвым приравнял. А мертвые не оставляют по себе хлеба.
Дом старосты я напоследок оставила, чтобы вместе с воином и дядей Витором за вещами вернуться. Меня там не ждали — укоренилось у дяди Витора мнение, что я безбожница, обычаев не чтящая. Но все ж староста и его жена единственные не попытались от моего хлеба отказаться, даже поблагодарили.
Посланник наблюдал за мной с удивлением. Обычай был ему незнаком, но вопрос вызвал только один. Воин спросил, действительно ли сиятельная госпожа сама пекла хлеб. Я смутилась, вспыхнула, растерялась совсем. За меня староста ответил. Зычно, громко.
— Сама, ясное дело! Кареглазая все умеет. Всему научена. Хорошая была б в хозяйстве баба, если б не… — он вдруг вспомнил, с кем говорит, и вовремя прикусил язык. Не назвал дар проклятием. Посланнику Императора, выжидающе приподнявшему бровь, это точно не понравилось бы.
Господин Мирс искренне считал, что я заслуживаю наилучшего к себе отношения, почестей. Как королевна из сказок, не иначе. В сравнении с неприятием, почти враждебностью односельчан, не чаявших избавиться от меня, в глаза особенно бросались и вежливость, и почтительность, и уважение воина. Настоящие, не наигранные. И я терялась, не знала, как себя вести.
У моего дома собрались люди, вся деревня. Дети, взрослые, старики. Глазели, шушукались, смеялись, перекрикивались и враз смолкли, когда увидели меня и воина, ведущего двух прекрасных коней в поводу. Расступились, пропустили меня к калитке. Проходя мимо них, заметила, что вещи и горшки у забора нетронутые стоят. Повторяя про себя, что была бы честь предложена, а возьмут или не возьмут — не мое дело, вошла в дом. Подошла к сумкам на столе, проверила, хорошо ли все застегнула. Уложила третью ковригу, что память о деревне сохранить должна.
— Неужели это все, госпожа Лаисса?
Я подпрыгнула от неожиданности, резко повернулась к воину. Мне и в голову не приходило, что кто-то может зайти в проклятый дом, потому так напугалась. Посланник рассыпался в извинениях, вдруг показался еще более смущенным, чем я. Заверила, что все в порядке, что просто задумалась и не услышала его шагов. Господин Мирс улыбнулся и взял со стола сумки.
Они показались ему слишком легкими. Это было видно по тому, как он поднимал поклажу. Много позже выяснилось, что южане задаривали будущих жриц золотом и каменьями, заботились о них, как о царевнах. Ограждали от тревог и забот, ибо дар их был тяжел, а ответственность велика.
Посланник Императора просто поверить не мог в такое различие между разными провинциями.
Я вышла на улицу и окунулась в вязкое напряженное молчание. Если бы не пели птицы, не пофыркивал конь, не лаяла не другом конце деревни собака, я бы решила, что оглохла. Тишина была густой, взгляды людей — холодными и выжидающими. Сердце болезненно зашлось стуком, во рту пересохло, слова никакие на ум не шли. Господин Мирс приторочил мои сумки к седлу, удивленно на дядю Витора глянул. Посланник Императора ждал от старосты Сосновки прощальных речей, и тот не мог промолчать.
— Лаисса, — в кои веки назвав меня по имени, смущенно начал дядя Витор. Голос хриплый от волнения, староста старался не встречаться со мной глазами, говорил медленно. — Мы все и всегда знали, что твое место не здесь. И ждали, когда за тобой приедет Посланник. Вот и случилось. Ну, не поминай лихом… Тебе там, может, лучше будет. Прощай, Кареглазая.
Не самая красивая речь, зато дядя Витор подобрал слова так, чтобы не солгать мне на прощание. Он не щадил мои чувства, нет. Тогда бы не поскупился хотя бы на одно-единственное пожелание. Но и оно было бы лживым, а я бы почувствовала это, какой бы ласковой улыбкой староста ни прикрывался.
Именно в этом заключается мой дар-проклятие. Я вижу ложь и правду. Меня невозможно обмануть.
Улыбнулась, односельчан взглядом обвела. Пожелала здравия и удачи. Мне не ответил никто. Приняла помощь почтительного воина, разъяснившего, как надо сидеть в непривычном женском седле. Умостилась и, тронув поводья, поехала прочь из Сосновки.
Чем ближе мы подъезжали к реке, тем больше боялась, что начнут болеть руки. Воспоминание о кровящих рисунках было таким ярким, что не выдержала, остановила коня перед мостом. Воин все понял верно.
— Госпожа, в Храме мне дали амулет, благодаря которому мехенди, магические рисунки на ваших руках, позволят мне привезти вас в Ратави, — пояснил он.
— Теперь ясно, — я изобразила улыбку.
Душу скребло осознание, что меня просто привязали к Посланнику, как прежде к Сосновке. Чувствовала себя вещью, чужой собственностью, которой распоряжаются по своему усмотрению. К счастью, господин Мирс с разговорами не приставал.
Через пару часов остановились на привал. Глянув в сторону Сосновки, дым увидела вдалеке. Решение односельчан было… ожидаемым. Предсказуемым. Омыть подарки, чтобы размыть моему духу путь в Сосновку, сжечь дом, чтобы некуда было духу вернуться. Я для них мертвая…
От горечи слезы на глаза навернулись. Глупые слезы, непонятные. Что за смысл из-за этой последней обиды плакать? Верно дядя Витор сказал, не место мне там было. Так и хранить его в памяти не стоит.
Встала, вынула из сумки нетронутую третью ковригу, положила на пенек у края поляны.
— Это такая традиция? — в низком голосе воина слышалось недоумение.
— Нет, — просто ответила я.
Он не стал спрашивать. Понял, что время для разговоров плохое.