Глава 3

Что же. Если она использует мировую ауру как инструмент внушения… значит, в теории, я могу использовать свою собственную, чтобы выстроить хоть какую-то защиту.

Мои способности к контролю над аурой были жалкими, детскими лепетками по сравнению с ее отточенным мастерством, но я уже умел ее чувствовать и даже поглощать в небольших количествах. Значит, мог попытаться и направлять, хотя бы в минимальных масштабах.

Я прикрыл глаза, делая вид, что полностью погрузился в медитацию и слушаю ее речь с закрытыми глазами для лучшего сосредоточения. Внутри же все мое внимание было сконцентрировано на той самой тонкой струйке энергии, что копилась в моем ядре после поглощения остатков кровавой короны.

Медленно я начал направлять этот слабый поток внутрь, в пространство собственного черепа. Я не пытался выстроить атаку или грубый барьер — на такое мне бы банально не хватило навыков.

Вместо этого я просто начал напитывать голову и особенно уши как можно более плотной мировой аурой.

Это был мучительно сложный, изнурительный процесс. Я чувствовал, как мельчайшие капли пота выступают у меня на лбу и на спине под колючей робой, но я сидел абсолютно недвижимо, с тем же застывшим, идиотским выражением просветления на лице.

И постепенно я начал ощущать разницу. Ее слова, ее «истина», доходили до меня теперь будто через толстый слой ваты или плотной воды. Они теряли свою первоначальную эмоциональную заряженность, свою убедительную силу, свой гипнотический ритм.

Теперь это были просто слова. Пустые, фанатичные, лишенные всякого смысла и логики слова.

Я сидел в своем самодельном, шатком ментальном коконе, внешне — идеально послушный и обращенный последователь, внутренне — снова холодный, расчетливый и циничный наблюдатель, и просто слушал, как она вещает об очищении и силе духа.

Проповедь закончилась через два часа так же внезапно, как и началась. Инола ушла и белые тени беззвучно растворились по периметру зала, оставив нас в звенящей, давящей тишине, нарушаемой лишь тяжелым, почти хриплым дыханием моих «собратьев» по несчастью.

На обед, а затем и на ужин снова принесли ту же самую серую, безвкусную кашу и мутную воду в жестяных кружках. Но теперь уже никто не возмущался, не брезгливо морщился.

Напротив, они ели эту бурду с видом истинных гурманов, смакуя каждую безвкусную, клейкую ложку, их глаза сияли иррациональной благодарностью и фанатичным просветлением. Я механически заставлял себя делать то же самое, тщательно изображая на лице то же блаженное, умиротворенное выражение, но каждый глоток этой похлебки отзывался во мне глухим, яростным протестом.

Вечером настало время для повторения проповеди. Инола вернулась на свое место, и ее голос, усиленный все той же коварной, вязкой аурой, снова попытался просочиться в мое сознание.

Мой самодельный, неуклюжий кокон из собственной мировой ауры вроде бы держался, но психическое напряжение от необходимости поддерживать барьер было колоссальным. Я чувствовал, как виски сдавливает тугим, невидимым обручем.

Я сидел, не двигаясь, с застывшим лицом идиота, в то время как внутри моего черепа шел непрерывный, изматывающий бой за сохранение рассудка и независимости мышления.

После еще двух часов нам позволили продолжить спать на выданных грубых циновках. И те, кто еще сутки назад не лег бы даже на чуть менее мягкий, чем привык, матрас, легли на них с почти радостными, облегченными вздохами, как будто укладывались на самые нежные пуховые перины.

На следующее утро, едва занялся серый, безрадостный рассвет, нас разбудили. Я открыл глаза, все еще чувствуя тяжелую, свинцовую усталость в голове от постоянной ментальной концентрации, и медленно, стараясь не привлекать внимания, осмотрел зал. То, что я увидел, заставило ледяную, скользкую змею проползти по моей спине.

Мои собратья по несчастью просыпались с блаженными, безмятежными улыбками. Они обнимались, как братья, с искренней теплотой помогая друг другу подняться на ноги, словно старые, верные друзья.

Один молодой парень из маркизской семьи, который всего два дня назад рыдал в истерике, размазывая по лицу грязь и слезы, теперь с неподдельным восторгом разглядывал складки своей грубой, колючей робы.

— Какая благодать! — прошептал он, проводя ладонью по жесткой ткани. — Ничего лишнего. Ничто не отягощает дух, не отвлекает от мыслей о возвышенном.

Другой с почти чувственным наслаждением потягивался на сыроватой циновке, при этом громко рассуждая о «благословенной твердости, выпрямляющей хребет, согнутый грехом и роскошью».

Их мозги были не просто промыты. Они были переформатированы, переписаны начисто.

Утренний завтрак был тем же самым. Они ели свою безвкусную кашу, с жаром восхищаясь ее «чистотой» и «спасительной простотой». А потом произошло нечто, что окончательно и бесповоротно убедило меня в масштабах надвигающейся катастрофы.

Один из графчиков, тот самый, что с брезгливостью отказался от еды в самый первый день, вдруг с яростным, почти экстатическим криком вскочил на ноги и изо всех сил ударил ногой по изуродованному, но все еще богато украшенному лепниной камину.

— Долой скверну! — завопил он, его лицо исказилось в гримасе священного гнева. — Долой тлен и роскошь, разъедающие наши души!

Его исступленный крик стал спусковым крючком. Как по незримой команде, все они, с тем же фанатичным, неземным блеском в глазах, дружно бросились крушить то немногое, что еще осталось от былого великолепия особняка.

Они с остервенением ломали резные стулья о стены, с дикими воплями разрывали в клочья обугленные гобелены, били кулаками и ногами по последним уцелевшим витражным стеклам.

И во главе этого безумного, хаотичного шествия, с лицом, искаженным священным экстазом, был сам граф Орсанваль. Он с диким, животным ревом крушил кочергой собственные мраморные статуи, с наслаждением топтал фамильное серебро, срывал со стен и рвал на части портреты своих знатных предков. Он уничтожал свое наследие, свою историю с куда большим рвением и яростью, чем любой из его гостей.

Захватчики не вмешивались. Они следовали за нами, наблюдая за этой вакханалией разрушения с тем же каменным, отрешенным спокойствием.

Они достигли своей цели. Они превратили гордых, избалованных жизнью аристократов в послушное, единое стадо фанатиков, с радостью и энтузиазмом уничтожавших последние материальные символы своей прежней жизни.

Мне не оставалось ничего другого. С таким же диким криком я присоединился к всеобщему вандализму. С силой ломал ножки изящных стульев, срывал со стен и рвал в клочья обгоревшие шторы, изображая тот же священный пыл и ненависть к «скверне». Я был актером на гигантской сцене, полной настоящих сумасшедших, и малейшая ошибка в моей игре, малейшая трещина в образе означала бы скорый и страшный конец.

Когда особняк был окончательно превращен в единую, бесформенную груду мусора и обломков, они, запыхавшиеся, грязные, но невероятно счастливые и умиротворенные, стали возвращаться в центральный зал, готовые с новыми силами воспринимать полуденную проповедь.

Мы уселись прямо среди обломков, которые сами же и создали, и на их лицах было одно лишь выражение праведного, чистого умиротворения.

Именно в этот момент в зале снова появилась Инола. Ее безразличный взгляд медленно, оценивающе скользнул по залу, по нашим грязным, запыленным, но сияющим от счастья лицам, по тотальным руинам, что мы собственными руками сотворили.

На ее тонких, бледных губах играла легкая, едва заметная, но от того не менее пугающая улыбочка глубочайшего удовлетворения.

— Вы сделали большой и важный шаг на пути к своему очищению, — произнесла она, и ее голос снова зазвучал с той же гипнотической, пронизывающей силой. Я мгновенно, до предела усилил свой внутренний ментальный барьер. — Но истинное, полное очищение начинается не с разрушения вещей, а в сердце и в разуме. И теперь я хочу побеседовать с каждым из вас. Лично. Услышать ваши сомнения, ваши надежды, ваше искреннее стремление к свету и истине.

Она сделала театральную паузу, и тишина в зале стала абсолютной, звенящей.

— Граф Орсанваль. Начнем с тебя. Пойдем со мной.

Графа увели в один из немногих уцелевших боковых покоев, и тяжелая дверь с глухим стуком закрылась за ними. Я не сводил с нее пристального взгляда, продолжая изображать на лице блаженное, отрешенное спокойствие, но все мое существо было напряжено до предела, как струна.

Я внимательно наблюдал за теми, кто возвращался.

И разница в их состоянии до и после была разительной. После проповедей они стали спокойными и умиротворенными, после разрушения особняка довольными и полными восторга.

После личной беседы с Инолой в их глазах зажигался нехороший, неукротимый огонь фанатизма, жуткий и всепоглощающий. До этого они в основном молчали, погруженные в свое новое, пассивное состояние. Теперь же они начинали активно говорить, их переполняла потребность делиться.

— Такая глубина мыслей… такая кристальная ясность! — с нездоровым жаром шептал вернувшийся граф, его пальцы судорожно теребили края грубой робы. — Я наконец-то все понял до самого основания! Все наши мнимые страдания, все несчастья этого мира — они проистекают лишь от пагубной привязанности к материальному!

— Она… она указала мне прямо на мои самые сокровенные, личные грехи, — с восторгом признавалась баронесса, обращаясь к сидевшей рядом даме, и в ее голосе звучала почти радость. — На мои двести пар туфель, на мои перстни и ожерелья… я теперь вижу, что каждая безделушка была новым гвоздем в крышке моего духовного гроба! Как я могла быть столь слепа все эти годы?

Сначала это были просто тихие, восторженные беседы между собой. Но постепенно, с увеличением количества фанатиков, окончательно обращенных Инолой, они переросли в нечто иное, куда более опасное.

Восхищение доктриной и самой Инолой начало становиться агрессивным, навязчивым, нетерпимым. Они не просто верили — они с пеной у рта требовали такой же слепой веры от любого, кто находился рядом.

— Ты все еще сомневаешься? — вдруг резко и громко обратился тот самый графчик, что первым отказался от еды, к молодому виконту, который сидел, спокойно улыбаясь и явно восхищаясь своей тотальной бедностью, но без того исступленного, дикого блеска в глазах. — Ты не чувствуешь в себе благодати? Ты не ощущаешь, как скверна покидает твое тело с каждым вздохом?

Виконт, все еще находящийся под общим, массовым внушением, лишь добродушно покачал головой.

— Я счастлив, брат. Я обрел покой в душе.

— Покой? — взвизгнул графчик, и его лицо мгновенно исказилось гримасой чистейшей ярости. — Это не просто покой! Это огонь! Очищающий, божественный огонь! Ты должен гореть! Гореть, как горю я!

Он вскочил на ноги и с размаху, со всей силы ударил виконта кулаком в лицо. Тот с немым изумлением повалился на бок, но графчик не унимался. Он с диким воплем набросился на него, осыпая беспорядочными ударами, выкрикивая отрывки только что услышанных проповедей.

— Долой сомнения! Очистись через боль! Прими Истину всем своим существом!

Никто из присутствующих не вмешался. Остальные «просветленные» смотрели на это зрелище с горящим одобрением, некоторые даже подбадривали его выкриками.

Белые робы захватчиков оставались абсолютно неподвижными, их капюшоны были направлены в сторону драки, но они не делали ни малейшего движения, чтобы ее остановить. Это явно было в рамках их плана.

Ледяной, тошнотворный ужас сковал мне желудок в тугой, болезненный комок. Массовые проповеди с использованием мировой ауры были одной, пусть и сложной, вещью. Я мог как-то защититься и не показать, что на меня внушение не действовало.

Но личная, один на один беседа с Инолой, с ее уровнем Эпоса и отточенным мастерством? Она будет пристально смотреть мне прямо в глаза, будет говорить со мной целенаправленно, без помех.

Мое самодельная, грубая ментальная защита не выдержит такого мощного, сконцентрированного давления. Она вскроет мою симуляцию за считанные секунды. Увидит за маской блаженного идиота холодный разум, абсолютно не затронутый ее учением и сохранивший полную независимость.

И тогда мне наступит немедленный конец. Меня не просто быстро и безболезненно убьют. Со мной сделают то же, что и с этими несчастными, но с удесятеренным пристрастием.

Вырвут мою волю с корнем, перемолотят все, что составляет мою личность, и заменят это послушным, восторженным рабством, лишенным даже намека на прежнего меня.

Сидеть сложа руки и просто пассивно ждать, пока моя очередь подойдет, было чистым, беспросветным самоубийством. Бежать было абсолютно некуда — нас плотно охраняли. Оставался лишь один возможный путь — нападение.

Не в смысле физической, бесполезной атаки на охрану — это был заведомый, мгновенный проигрыш. Нет.

Мне нужно было атаковать их собственный, выверенный план. Сломать их игру изнутри. И сделать это нужно было до того, как Инола произнесет мое имя и пригласит меня на свою душевную беседу.

Мне нужно было действовать. Немедленно. Пока у меня еще оставалось хоть какое-то, пусть и призрачное, окно возможностей и хотя бы иллюзия контроля над ситуацией.

Пока очередного аристократа — на этот раз молодого барона с немного испуганными глазами — уводили в покои Инолы, я сделал глубокий, почти незаметный вдох, сжимая и разжимая онемевшие кулаки в карманах своей грубой робы.

Когда дверь с глухим стуком закрылась, я резко вскочил на ноги. Не просто медленно поднялся — я буквально взметнулся с таким внезапным, нечеловеческим порывом, что даже несколько ближайших белых роб повернули в мою сторону свои безликие капюшоны, в их позах появилась едва уловимая готовность.

— Братья! Сестры! — мой голос прозвучал оглушительно громко, намеренно срываясь на визгливый, экстатический вопль. — Мы все еще спим, убаюканные остатками скверны! Мы все еще цепляемся за призраки и тени нашего греховного прошлого!

Я уставился на молодого виконта, того самого, которого недавно жестоко избивали. Его лицо было распухшим и разбитым, но в глазах все еще оставалась та самая тупая, пассивная покорность.

— Смотрите на него! — я пронзил его дрожащим пальцем. — Он продожает довольствоваться покоем даже после того, как ему попытались передать очищающее пламя! Он счастлив тем, что просто сидит и пассивно ждет, когда благодать сама снизойдет на него! Но благодать не дается пассивным и слабым духом! Ее нужно вырвать с кровью! Выжечь из себя каленым железом каждую, даже самую мелкую крупицу скверны!

Я стремительно подбежал к виконту и схватил его за плечи, начав трясти с такой силой, что его голова беспомощно заболталась, как у марионетки.

— Проснись! — орал я ему прямо в лицо, брызгая слюной. — Ты должен научиться ненавидеть! Ненавидеть свое прошлое до основания! Ненавидеть каждую пару туфель, что ты когда-либо носил! Ненавидеть каждую каплю вина, что ты когда-либо пил! Ненавидеть даже самый воздух, которым ты дышал в своих роскошных, прогнивших покоях! Только через абсолютную, всепоглощающую ненависть к миру иллюзий ты сможешь обрести истинную, чистую любовь к простоте и чистоте!

Я с силой оттолкнул его от себя, и он грузно, с глухим стуком рухнул на грязный пол. Затем я развернулся к остальным, дико размахивая руками, мои глаза горели наигранным, исступленным безумием.

— Недостаточно просто отказаться от своего богатства! Недостаточно носить эту грубую робу! Мы должны отказаться от самой памяти о комфорте! Мы должны вырвать с корнем из наших душ саму способность хотеть чего-либо, кроме служения Вере и Чистоте! Любая мимолетная мысль о теплой постели — это тяжкий грех! Любое смутное воспоминание о вкусной пище — это отвратительная ересь!

Мои слова, доводящие их же собственную доктрину до абсурдного, пугающего логического максимума, повисли в пыльном воздухе зала. На несколько секунд воцарилась напряженная тишина. А потом лица уже обращенных фанатиков, тех, кто уже побывал у Инолы, озарились еще более ярким и жутким восторгом.

— Да! — закричал графчик, его лицо сияло безумной радостью. — Да, именно так! Абсолютная ненависть!

— Он прав! — подхватила баронесса, ее голос дрожал от экстаза. — Мы должны очистить даже наши мысли, самые потаенные уголки нашего разума!

Я краем глаза заметил, как на меня пристально смотрит один из белых стражей. Его поза была по-прежнему расслабленной, но в наклоне головы читалась тень живого любопытства. Я не мог позволить себе остановиться ни на секунду.

— Слова — это всего лишь воздух! — продолжал я, обращаясь ко всей толпе, захватывая их внимание. — Покажи свою веру делом! Покажи свою настоящую ненависть к греху! — Я снова набросился на несчастного виконта, на этот раз не бил его, а с яростью начал стаскивать с него его грубую, серую робу. — И даже эта одежда, эта символ нашего отречения, не должна становиться предметом гордости! Ты не должен гордиться вообще ничем! Ничем в этом бренном мире!

Загрузка...